Сады Бордо, рассказ

Приехал он очень поздно, в первом часу ночи, и от вокзала до города шел пешком.
Было темно и сыро. Вечером прошел дождь, и в воздухе пахло распустившейся сиренью и весенней влагой.
«Ничего здесь не изменилось, — думал он, вглядываясь в силуэты одноэтажных домиков, которые помнил с детства. Когда встречал с мамой и провожал на вокзал приезжавшую к ним в гости сестру, студентку. — Та же булыжная мостовая, на которой можно вывихнуть ноги. Шаткий железный мостик, грязноватый ручей… И горка, с которой он стекает, — заросшая бузиной и лопухами…»
Он вспоминал соседских мальчишек, с которыми бегал по этой дороге летом на море. На дикий пляж, они его любили, потому что здесь можно было купаться голышом. Находился он за станцией, напротив железнодорожных мастерских. Помнил тяжелые паровозные колеса на осях, выставленные у входа, и смешанный дух машинной смазки, угольной пыли и чего-то крепкого и металлического, пленявшего его воображение.
За мастерскими, стоило сбежать с пригорка с низкорослым маслиновым деревцем, открывалось море — блестящее, почти белое от горячего солнца.
Как и полвека назад, он ощутил дуновение пахнущего рыбьим жиром ветра. Ласковое жжение майского солнца и холодное прикосновение к разгоряченному телу не успевшего прогреться моря…
Он так ярко, так ясно увидел все это, как будто никуда не уезжал. Не было мгновенно пролетевших лет в Москве — сумбурных, суматошных, нервных. С потугами на карьеру дипломата (а закончилось все рядовой юриспруденцией) и женитьбами, одна неудачнее другой. Первая — на актрисе, вторая — на директоре кондитерской фабрики. А третьим браком он был женат на ученой даме. Жена, филолог, жила в девятнадцатом веке. А в двадцатом предоставила жить своему мужу. Так что и зарабатывал он на жизнь, и готовил, и сам убирал в доме, что позволяло Анастасии невозбранно заниматься поэзией Кавафиса. Двадцать лет она писала кандидатскую диссертацию, а за докторскую он посоветовал ей не браться: «Докторскую, милая, я уже не выдержу…»
Все это он дорогой и вспоминал. И, спотыкаясь в темноте, держа путь в гостиницу, думал, какое все-таки славное время юность! Мама и отец были живы и здоровы. Он только что окончил пятый… седьмой… девятый класс. И спешил отметить с приятелями начало летних каникул. Они отмечали его первым купанием в море.
Растрогавшись от нахлынувших чувств, он перебрал в памяти друзей детства и юности. Учителей, соседей, спортивных тренеров. Удивляясь и восхищаясь тем, как много людей прошло через его жизнь и как он их всех любит.
Улица, по которой он шел в гостиницу, тоже была ему знакома. Ею они мальчишками возвращались с моря домой. А вот тут, остановился он у огромного, мрачно темневшего куста сирени, была развилка. Одним надо было идти от угла направо, а ему — налево. Так он сделал и сейчас. Хотя гостиница «Спартак» должна быть правее. Но сделать крюк, чтобы взглянуть на школу, где он учился, ему ничего не стоило. Он словно помолодел этой ночью. А потом он повернет на проспект Мира и выйдет к гостинице, где у него забронирован номер…
Он брел по тихой, застывшей, как вода в стакане, улице. Втягивал свежий, с запахом ночных фиалок воздух. Вглядывался в маленькие, по-старинному забранные ставнями окна — они почти касались тротуара. И всюду ему мерещились лица, лица… Знакомые, родные, — все всплывали в памяти. Даже чужие люди в этом городе казались ему родными.
Да они и были его родственники! Вот — приостановился он у тяжелого, квадратного особняка — знакомый дом, он здесь бывал. Тысячу лет назад. И всего-то один раз. Заходил с приятелем к его приятелю… Как же его звали, приятеля? Сашка. Сашка Чунихин, Чуня. Собирался поступать в Щукинское. Разучивал этюды из Марселя Марсо и часами рассказывал о Мейерхольде. Не поступил… И вернулся домой. Вместо того, чтобы остаться в Москве и готовиться к следующей попытке. Работал докером в порту. Говорят — спился… Валерка Барский -тот, к которому они вместе тогда зашли, написал ему, когда Сашка умер… Да, точно: Валерий Барский. Жил он с матерью, женщиной худой и молчаливой. Она была учительницей. И с бабушкой — старой, молчаливой и худой. И тоже учительницей. Бывшей, еще с царских времен… Обе дамы курили папиросы и то и дело предлагали молодым людям чаю.
«Ты тоже из второй школы?»
«Ну да…»
«Из девятого «в»?»
«Угу…»
«Моя сестра из девятого «б». Не знал? Да откуда тебе знать,- засмеялся Барский. — Она же сводная. Сашка знает, да не расскажет, — подмигнул он. — А тебя мы не знаем. Вернее — не знали…»
Ах, какая это была девочка! Дело не в красоте, вовсе нет. Внешне она была так себе: маленькая, русоволосая, молчаливая. Глаза светлые, выпуклые. Они придавали ей детский удивленный вид. Из-за этого ее удивления он ее и не замечал. Пока Сашка не рассказал все, что он о ней знает: учит французский язык (вдобавок к обязательному английскому), играет на фортепиано. Любит Рахманинова и утром катается на велосипеде.
«Можешь подкараулить, если не веришь. Она на Пушкина живет…»
«А ты что — караулил?»
«Она для меня маленькая, — засмеялся он. — Совсем малышка. Да ну их, девчонок! Мне в «щуку» готовиться надо…»
После «щуки» он к ней уже не присматривался, — докерам такие девушки ни к чему…
А улица Пушкина — вот она, — обрадовался он, удивившись.
В темноте, по памяти он сделал новый поворот и увидел знакомый угловой дом из белого кирпича с башенкой. Во двор должны вести железные ворота, всегда распахнутые… Квартира Волковых тоже угловая, на первом этаже…
Он с волнением всматривался в знакомые очертания, — да, все так же, как и тогда. Ничего за эти годы не изменилось. Даже сеточка от комаров на кухонном окне такая же. Казалось, стоит ему назвать ее по имени, как в доме вспыхнет свет, и она позовет его на кухню пить чай с вишневым вареньем. Как тогда, когда он пришел в гости, и она усадила его за стол: «Садись, пострадавший. Будем чай пить…»
Он подстерег ее утром на углу Пушкина и Константиновской. Прихватил с собой плавки, как будто собирался на пляж. Она выехала из-за поворота на дамском велосипеде без рамы, со звоночками на руле. И — врезалась в него. Даже про звоночки забыла…
«Молодой человек, нельзя ли осторожнее», — сердито сказала она и соскочила с велосипеда. — Я вас не ушибла?»
«Немного, — засмеялся он, потирая колено. — Пустяки…»
«Пойдемте, буду вас лечить».
«Что вы! Ей-богу, не больно…»
«Больно или не больно, а я виновата. И должна искупить свою вину», — приказала она.
«У меня тоже есть велосипед, — признался он, когда они сидели у нее дома и пили чай. — Только юношеский. С рамой, к которой приторочен кошелек для ключей. Чтобы сделать ремонт, если что-то сломается… Мне велосипед папа подарил. На день рождения».
«Как интересно — мне тоже!. Хотите… хочешь, — покраснела она, — еще чаю?»
«Можно. А вы… ты по бульвару катаешься?»
Она помотала головой:
«Папа не разрешает. Слишком далеко»
«Давай вместе. Там здорово!»
Приморский бульвар прямой, как стрела. Заканчивался он морским портом, а дальше шла узкая и пыльная дорога, по которой разъезжали грузовики.
Так далеко они еще не забирались. Выруливали к памятнику пионеру-герою Толе Балабухе и, объехав его, пускались в обратный путь. Бульвар был обсажен акациями и пахучими адамовыми деревьями с длинными, как шнурки, кистями. Приостановившись возле такого дерева и зажмурив глаза, Аня нюхала тяжелые, мохнатые цветы:
«Ах, как хорошо!»
А он торопил ее:
«Скорее, нам еще искупаться надо!..»

Купались они на узком пляже в конце бульвара. Или в начале, — вспоминал он утром, умываясь в гостиничном номере. — Если ехать из центра города, то получается, что в начале. Вблизи железнодорожных путей была нефтебаза, и за ее забором сипло и сонно стучал двигатель. Что он приводил в движение — он не помнил. Какой-нибудь насос или еще что-нибудь… Технические приспособления смолоду вызывали у него чувство неприязни. Исключение из правил — велосипед, который он любил, как единственную драгоценность.
Блеск моря, шум двигателя и летний зной слились у него в памяти в одно целое. Они перетаскивали велосипеды через рельсы, горевшие белым огнем, и Аня, бросив «машину», уже мчалась, повизгивая от восторга, к морю. И через минуту радостно плавала и кувыркалась в ослепительном месиве из воды и света…
Остро и явственно он вспомнил этот день, — первый по-настоящему летний день каникул — его зной, жгучий песок и панические выкрики потревоженных чаек. И ее тело, как будто сжавшееся, уплотнившееся после купания в соленой воде, — с крупными каплями по груди, ногам, животу… Груди у нее были небольшие, словно вздувшиеся; из-под трусиков выглядывал черный мокрый волосок, и ему хотелось встать и обнять ее всю — вместе с лифчиком, трусиками и волосками. Но она смотрела так доверчиво, спокойно и ясно, что он растерянно отворачивался и делал вид, что разглядывает скутер, долго и нудно ревевший на горизонте.

В татарском ресторане «Илюс» его толкали, похлопывали по плечу. А потом предложили сказать первый тост. Как профессионалу:
«Давай, Алехин. Покажи адвокатское красноречие!»
А он и забыл, зачем приехал. В город детства и ранней юности, первой — и несчастливой — любви.
«А ведь ресторан стоит на том самом месте, — вспоминал он, отнекиваясь и отшучиваясь. — В том месте, где мы с Аней спешивались и тащили велосипеды к железнодорожным путям. Пути эти вели к нефтебазе, и один-два раза в день допотопный паровозик с короткой трубой выкатывал состав грязных, облитых нефтью цистерн…»
Говорил он речь длинную, проникновенную. Как замечательно, что юбилей окончания школы они встречают вместе. Хотя и с поредевшими рядами. Стоя выпили за тех, «кого с нами уже нет» (из тридцати двух учившихся в живых осталось только пятнадцать). И, утерев слезы, пустились танцевать так, как танцуют в последний раз в жизни: с залихватскими выкриками, буйством ног и рук, кривляньем всего тела и выражением отчаяния на пьяных, восторженных лицах: «а, пропади все пропадом!..»
Потом официанты принесли жаркое из баранины и горячие чебуреки. Водка лилась рекой, и он уже ничего не понимал. Только чувствовал, что вот-вот расплачется. Потому что ту, кого он не надеялся увидеть — она доучивалась в другой школе, — он хотел видеть больше всего. И даже не знал, жива ли она. Ведь полвека прошло!
А пока что они лежали, обсыхая, на раскаленном, пахнущем кошками песке. Одежду бросили в старую шаланду, притороченную цепью к ветвистому тополю. Тополь звенел на ветру мелкой металлической листвой, она положила изгиб руки на глаза, чтобы им не было больно на солнце. А он стыдливо отворачивался — его набухшая, окаменевшая плоть требовала своего, и он не хотел, чтобы она это видела. Призывы плоти в ее присутствии казались ему постыдными, и он не знал, как ему быть. Не может же он жить просто так: смотреть на нее и молча благоговеть. Но и пытаться что-либо изменить он тоже не мог…
Нет, так нельзя, наконец решился он.
В воскресенье они договорились кататься на бульваре. «Завтра я не могу, — покачала она головой. — Мы с мамой уезжаем к дедушке в деревню. А в воскресенье — да, я согласна…»
Он приехал как обычно утром, поставил велосипед в подъезде, нажал кнопку звонка…
Она была в шортиках и футболке, глаза весело поблескивали.
«Смотри, что я привезла из деревни…»
Полезла под кровать и вытащила серого беспомощного котенка. Он жалобно мяукал и выпускал острые, колючие коготки. Она его целовала и гладила с такой нежностью, как будто это был ребенок. Ее ребенок — «и мой», — мелькнула в голове дурацкая мысль.
Она была так хороша, так нежна и доверчива…
Он не выдержал и чмокнул ее в ухо, задев теплую прядку волос.
«Что ты…» — смутилась она.
Но он безудержно и жадно целовал уже ее всю.
И когда она предстала перед ним нагая — с твердой выпуклой грудью, с покрытым детским пушком лоном и тоненькими, тоже детскими, ножками, острая жалость охватила его. Он опрокинул ее навзничь и вошел в нее торопливо и грубо, чтобы поскорее избавиться от снедавшего его чувства вины.
И последнее, что он увидел перед тем, как все закончилось, — ее глаза. В них сквозили такой ужас, растерянность и боль, что он выскочил из дома, как ошпаренный. Выкатил велосипед и долго ездил по утреннему, пахнувшему травой и политыми тротуарами городу…

… В «Илюсе», в полночь, фотографировались у искусственного камина с красным фонарем вместо горящих поленьев. И там же у фонаря, пьяно целуясь, пили на посошок из рук сновавших официантов шампанское. Кто-то из женщин предложил «вспомнить молодость» и искупаться в ночном море. И он, начинавший трезветь, что часто теперь с ним случалось на больших возлияниях, подумал с тоской: «нет, только не это…» Потому что там, давным-давно, тем сладким летом она, вставая, отряхнула песок с покрасневших колен и долго глядела в слепящую морскую синеву.
«Что ж, иди и приветствуй
Воды дивной Гаронны
И сады Бордо,
Где с отвесного берега вниз
Тропа спешит в поток…
А за всем следит
Благородная сверху чета…»

«Тебе нравятся эти стихи?»
«Я не понял — какая Гаронна, какие сады Бордо…» — засмеялся он, и она ответила смущенным, счастливым смехом…

В поезде, когда он возвращался в Москву, он вспоминал Аню и стихи, которые она декламировала на пустынном пляже неподалеку от нефтебазы и железнодорожных путей. «А ведь это она о нас сказала — «благородная сверху чета…» — подумал он. И, покуривая в качающемся тамбуре, вспоминал их последние, ужасные дни.
Вспоминать, собственно, было нечего. Начался новый учебный год, их классы находились рядом, и ему было мучительно стыдно всякий раз отворачиваться и делать вид, что он ее не замечает.
Осенью Аня перевелась в другую школу. Он не огорчился, даже почувствовал облегчение. Потому что Аню с того злополучного летнего дня он стал избегать…
Кажется, она уехала во Францию, — глядя в окно вагона, связывал он в одно целое разноречивые слухи, время от времени доходившие до него о ней. — Вышла замуж за француза, живет — надо же, какое совпадение! — в Бордо и преподает литературу в лицее…
В купе, постучав, вошла кондуктор — принесла заказанный им чай с лимоном.
«Скоро Москва…», — прихлебывая горячую, кисло-сладкую жидкость, думал он, глядя в окно.
И, провожая глазами березовую простоту рощиц и лесных полян, стал думать о том, чем он будет заниматься завтра, послезавтра. Во все дни его ставшей такой короткой и равнодушной жизни.

Вам понравилось?
Поделитесь этой статьей!

Добавить комментарий