Обычно на третий день после отъезда мужа в командировку, под вечер, когда свет на улице мутнел и мерк, как глаз снулой рыбы, Берендеева подходила к окошку и смотрела на дом, который располагался напротив. Если окно ее сослуживца Бочкунова светилось синеньким, она набирала в телефоне его номер и говорила только два слова: «Ты один»?
Если ответ был «один», она выходила из дома и с деловитостью барсука, ищущего себе прокорма и уверенного в том, что непременно найдет его, пересекала двор и подавала звонок в квартиру сослуживца.
— Скучноватенько, — говорила она, входя в жилище и располагалась на диване у телевизора.
Некоторое, но всегда непродолжительное время, они оба молча смотрели то, что шло по телевизору, а затем Берендеева легонько ударяла ладошкой по коленке Бочкунова, скидывала с себя одежды и ложилась навзничь.
— Ну же! — говорила она и закатывала глаза.
Если бы Бочкунов мнил себя человеком нравственным, то должен был бы в эту минуту изумленно восклицать, дескать, как так можно, Берендеева, у тебя же муж есть?! Ну, как же так? А? Или он мог бы предложить Берендеевой посмотреть программу новостей или какой-нибудь интересный фильм — благо у Бочкунова было многоканальное телевидение. Или в нем могла бы просыпаться мужская солидарность — ведь он не раз видел мужа Берендеевой вместе с нею идущего по двору, и даже здоровался с ними с обоими. Ей он говорил «привет» благонамеренным голосом, а мужу уважительно кивал головой. Но когда Берендеева лежала на его кровати, он ничего не говорил, новости и фильмы не предлагал посмотреть, не просыпалась в нем и мужская солидарность. Он включал песню «Отель Калифорния», быстро скидывал с себя одежды и безнравственное дело закипало немедленно. Поначалу оба натужно дышали, затем начинали испускать звуки, находящиеся в отдаленном родстве со взбалмошным семейством междометий, и не успевали иглсы допеть до конца свою песню, в редких случаях только успевали зачать следующую, как оба уже были довольны.
Затем Берендеева одевалась и уходила. Уже в стоя в дверях, она легонько щелкала Бочкунова по носу, выражая, таким образом, ему благодарность за работу. Быть более ласковой с сослуживцем она не считала нужным. Во-первых, он был всего лишь экспедитором, а, следовательно, получал денег меньше, чем она, менеджерица. А во-вторых, как ей могло прийти в голову быть ласковой с ним, когда у него даже не было имени? И хоть многие в фирме называли Бочкунова Володей или Вовой, а некоторые даже и Володюшкой, в паспорте его, в том месте, где записывают имена, было пусто. Берендеева лично видела паспорт Бочкунова.
***
Как так получилось, что у него нет имени, Бочкунов и сам толком не знал. Между тем, объяснялось это просто. Родился Бочкунов в поселке, в окрестностях которого в послевоенные годы добывали торф, но ко времени появления на свет мальчика население почти оставило это занятие: торфоразработки сократились, в бараках, где прежде жили торфяники, обитали осужденные-химики, в том числе и отец Бочкунова. Узнав, что у него от поселковой подружки родился сын, он стал бурно отмечать это событие с друзьями и с разными другими гражданами, случившимися тогда поблизости. Очень скоро вся компания оказалась в воронке гуляния, как плывущие по коричневой поселковой реке щепки и разный сор — в водовороте. Тут надо заметить, что — в поселковой реке водоворотов было множество, причем, в самых разных ее местах: сегодня здесь, а завтра — у другого бережка.
Куда деваются щепки и всякий сор после водоворота, мало кому известно, но отец новорожденного неведомым образом очутился в районном центре. Там он столь же бурно продолжал отмечать рождение сына, пока не лишился конечности. Какой именно, никто в поселке толком не знал. Говорили только, что будто бы он уснул на железнодорожных путях, а все остальное, в том числе и то, где он и его конечность теперь находились, было в неизвестности.
Узнав, что отец малыша стал инвалидом, а, может быть, и вовсе покинул поверхность земли, роженица впала в задумчивость, и лицо ее стало печально-суровым, как осажденная врагами крепость.
— А на что он мне теперь нужен? — сказала она своей матери, пришедшей в роддом и кивнула на младенца. — Как я его одна теперь выращу?
Бабка промямлила, что уж как-нибудь вдвоем, вместе они вырастят мальчика, но дочь ее слушать не стала, и выписавшись из роддома, тут же уехала на заработки в областной центр.
Что делать — пришлось бабке самой растить младенца, благо делать это она умела — недаром же когда-то подняла на ноги дочь.
Однако ж приспело время давать ему имя. Бабка отправилась в сельсовет с бумагами, но паспортистку в тот день мучила диарея. Не сказать, чтоб жестоко мучила, что даже и на работу невозможно идти, но, однако ж, все-таки порядочно. Взором обезумевшей рыси смотрела паспортистка на бабку, которая никак не могла определиться с именем младенца.
— Ну, ну, ну! Как его записать! — восклицала паспортистка, ерзая на стуле. — Ну! Говори, что ли! Не тяни кота за хвост!
Бабка же все артачилась, объясняя свою нерешительность тем, что, дескать, где это видано, чтоб ребенку давали имя без ведома его родителей.
— Так ты бы спросила родителей перед тем, как сюда идти! — восклицала паспортистка. — Вот же карга!
— Так спрашивала, письмо дочке написала, а она, ответила, что называй, как хочешь. Мне все-равно, дескать!
— А отец?
— А что отец, где его теперь искать — он же под поезд попал. А хоть и найдешь — он же незаконный, с дочкой же моей они не расписаны! А может, и не он отец вовсе. Откуда я знаю, кто отец? Они так все гуляли, что дым коромыслом!
— Давай, давай, называй быстрее! Видишь — у меня понос!
— Да как же я так сразу назову… — бормотала бабка вслед выбегавшей паспортистке. — Это ведь дело важное — имя мальчику дать.
Закончились все эти препирательства тем, что паспортистка написала в свидетельстве о рождении ребенка только его фамилию, место и дату рождения, а имя и отчество разрешила бабке вписать самой, когда та решит, какие ему лучше подойдут.
Так бы оно и случилось, но вот незадача: фамилию «Бочкунов» в свидетельство о рождении паспортистка вписала фиолетовыми чернилами, а таких чернил у бабки не было. К тому же, страдая от диареи, паспортистка написала «Бочкунов» летящими буквами, с сильным наклоном, будто их ветром наклонило вниз, как клонит он тощий куст, внезапно, налетев на него, а у бабки буквы выходили всегда круглые, ровные.
— Эва ты будто блинов мне напекла, — бывало, говаривала почтальонша, когда бабка расписывалась в ведомости за пенсию. — Не все аж уместились в графу.
А потому, если бы даже и добыла бабка фиолетовых чернил, то все равно не решилась бы писать своими буквами в настоящем документе, тем более почти уже заполненном острыми буквами паспортистки.
Впрочем, хоть и без имени, но малыш стал мало-помалу возрастать. Очень скоро он уже бойко бегал по двору среди трех-четырех бабкиных кур, а потом уже и — по поселковой улице со сверстниками, кликавшими его Коськой. Почему именно Коськой, никто не взялся бы сказать, а почему имя произносилось без «т», так потому, что никому «т» неохота было выговаривать.
За все эти годы мать лишь два раза приезжала его навестить. В первый раз привезла конфет «Мишка на севере», а во второй — палку вареной колбасы. И больше уж не приезжала, а в поселке говорили, что она сидит. Якобы вместе с гопкомпанией она участвовала в ночном налете на фабрику, но после погони со стрельбой была вместе с другими налетчиками поймана и осуждена.
Впрочем, маленького Коську судьба матери уже не касалась, а вот после того, как скоропостижно скончалась бабка, многое в его жизни переменилось. Но поначалу маленький Бочкунов перемен не чуял и мало что понимал в происходящем. «Эва только и успела разменять седьмой десяток, а тут вдруг — удар» — говорил какой-то лохматый дед. Маленький Бочкунов сидел на табурете в кухне и не мог взять в толк о каком таком десятке и о каком ударе идет речь. Ведь бабку никто не ударял, а просто перетащили из кровати в машину.
После смерти бабки мальчика сначала поместили в местную кутузку, где он ночевал несколько ночей, и милиционеры скармливали ему булки и пряники, специально для этого купленные ими в сельпо, а затем — в детский дом.
С детским домом ему повезло — он считался образцово-показательным, туда часто ездили с проверками, а потому Бочкунов исправно обучался там письму, чтению, арифметике. А кроме того со временем выучился надувать лягушек через соломинку, делать из ужей ремешки, плясать чечетку и многому другому, нужному для жизни.
В детском доме воспитанники звали его Бочкой, а учителя — почему-то Сережей. Эти поименования прилипли к нему на несколько лет, но мгновенно, точно кусок старой высохшей грязи с сапога, отвалились, когда его уже с пробившимися черными усиками на верхней губе, забрали в армию. Там новобранца, как и всех молодых бойцов, сначала называли лимоном, через год — кандедом, а еще через полгода — дедом, хотя ни бороды, ни даже усов Бочкунов не имел. Что до армейских друзей, то они с чьей-то легкой руки звали его Прошкой, а он не отнекивался.
Отсутствие имени Бочкунову даже приносило выгоду на службе. Особенно в ее начале. В то время, как остальные лимоны стойко переносили беспрерывные ее тяготы и лишения, Бочкунова, бывало, вызывал к себе начальник столовой прапорщик Наумов. Был этот прапорщик ражим детиной с парой золотых зубов и мог соблазнить почти любую женщину. Однако ж, не всякую — находились и в гарнизоне, и в его окрестностях таковые — в основном это были дамы умственного труда в очках — которым Наумов казался грубым солдафоном, и они, несмотря на продовольственные подарки, не слишком спешили ему отдаваться. Бывало, делали во время свиданий кислые мины, и даже колкости говорили. Чтобы истребить у таких дам представление о себе, как о солдафоне, прапорщику и надобен был Бочкунов. Он являлся по требованию начальника столовой на квартиру или в какое другое место, где происходило свидание, и для начала по приказу «А ну-ка, сынок, выпей!» выпивал полстакана водки.
Соблазняемая обычно при этом куксилась, пожимала даже плечами, дескать, а зачем тут этот солдат, но прапорщик быстро ее успокаивал — «погоди, погоди, сейчас все увидишь», и приказывал Бочкунову: «А ну-ка, сынок, забацай нам чечетку!»
Бочкунов начинал плясать, а прапорщик, блестя мокрыми золотыми зубами, жарко шептал в ухо соблазняемой:
— Вот какие орлы под моим началом служат! Ты полюбуйся на него! Эва как выделывает!
Дамы обычно приятно оживлялись: чечетку Бочкунов, действительно, отменно выделывал. Но еще больше дам впечатляло, что для нее ухажер не только не поскупился на выпивку и закуску, а даже еще организовал настоящий концертный номер. Пусть и в исполнении солдатика, но организовал и притом для нее одной! Однако ж были и такие дамы, которые чечеткой не слишком впечатлялись. И тогда Наумов восклицал, впрочем, он и в любом случае это всегда восклицал:
— А знаешь ли ты, дорогая, кто перед тобой пляшет?
Дамы приходили в приятное недоумение — уж не артист ли филармонии, не танцор ли какой известный, попавший по случаю в солдаты? И тогда прапорщик торжественно объявлял:
— Перед тобою, дорогуша, пляшет человек, который один на миллион! Да что на миллион, один на миллиард! Человек без имени!
Брови дам вспархивали — как это без имени, да что же это может значить — без имени, да возможно ли такое вообще, чтоб человек, хоть и он и солдат, был без имени? Тут Бочкунов по повелению прапорщика предъявлял свой военный билет, где вместо имени стоял прочерк. А Наумов при этом даже давал даме припасаемую на этот момент лупу, чтоб та убедилась: никакого шельмовства нет — ни притирок, ни соскоблений, ни исправлений в графе, где должно стоять имя.
Этот факт неизменно, — как ни была бы строга и привередлива дама — вызывал у нее и изумление, и оживление, и она все смотрела и смотрела то на танцора, то на его билет.
Тут Наумов наливал Бочкунову еще полстакана водки, тот ее выпивал, быстренько исполнял несколько «па» чечетки и удалялся, оставляя прапорщику даму уже совершенно размягченной, без всяких колкостей.
И в то время, пока его товарищи несли службу, пьяненький Бочкунов бродил по лесочку за гарнизоном или же пробирался в автопарк, где спал в каком-нибудь кунге. Благо начальником автопарка был приятель Наумова, для дам которого Бочкунов тоже иногда исполнял чечетку и предъявлял военный билет без имени.
Но что начальник столовой и начальник автопарка — даже для дамы замполита, Бочкунов должен был однажды показать свой номер. Впрочем, представление у замполита сорвалось — из отпуска раньше положенного вернулась его ревнивая жена.
Как бы то ни было, во время службы в армии Бочкунов узнал, что отсутствие имени может приносить выгоды, и это свое знание старался использовать и после службы.
***
После службы Бочуков работал в разных местах: то каким-нибудь киномехаником, то слесарем, то мерчандайзером и притом, особенно в первое время, частенько посещал разные питейные заведения. В этих заведениях он использовал отсутствие имени для добывания бесплатной выпивки. Сговорившись с друзьями, он затеивал спор с каким-нибудь сторонним мужиком, у которого предполагались деньги. Сначала — о мелочах, в которых мужик, несомненно, мог показать свою осведомленность, а затем — о вещах совершенно невероятных. Например, о том, что вот бывают же люди, которые не имеют имен. Уверенный и в себе, и в своем знании мира, мужик обычно говорил, что, де, в дебрях Амазонии такое еще может быть, но в наших краях все люди имена непременно имеют. На это Бочкунов спокойно говорил, что не только в дебрях Амазонии, но и у нас живут безымянные граждане.
Мужик твердо заявлял, что у нас таких людей нет, затем они спорили на пару–другую бутылок, и тут Бочкарев доставал свой паспорт. Мужику уже ничего не оставалось кроме, как проставляться для всей компании.
Пробовал Бочкунов соблазнять женщин, показывая им свой паспорт, однако тут он не имел никакого успеха. Более того — отсутствие имени в его паспорте даже пугало женщин, как канареек — протяжный гудок электровоза. И тогда он стал сначала знакомиться, представляясь Володькой и заводить амуры, а уж потом сообщал соблазненной эту необычную подробность о себе. А часто и не сообщал. Надобность в этом была редка, ведь обычно его амуры и начинались быстро, и заканчивались сразу же после анатомических перипетий. Разумеется, даме, на которой Бочкунов решил жениться, он сообщил, что у него нет имени, но это обстоятельство не произвело на нее видимого впечатления. Впрочем, жена у Бочкунова была недолго — у нее заболел бок, ее доставили в городскую больницу, потом поместили в реанимацию. А из реанимации городской больницы мало кто возвращался. И его жена, конечно, тоже не возвратилась.
Но Бочкунов не грустил об утрате жены — женщины льнули к нему, уже хотя бы потому, что он имел собственную квартиру, а не жил, как многие другие мужчины этого города, с мамками, братьями, сестрами, их отпрысками, а то и с бывшими своими женами на одной жилплощади. У Бочкунова же, хоть и однокомнатная, хоть и плохонькая, но квартира была. Он ее получил еще по выходе из образцового детдома, как сирота. Разумеется, черные риелторы тогда же хотели отобрать у Бочкунова квартиру, но за него вступился авторитет Язь, сам в прошлом воспитывавшийся в этом детдоме. Одного из шайки черных риелторов зарубили и закопали в лесу, после чего остальные отступились от бочкуновской квартиры.
***
Между тем имя его, хоть и отсутствовало и в паспорте, и как, таковое, однако ж, удивительным образом оказывало влияние на жизнь некоторых людей, имевших отношение к Бочкунову. Оно словно бы порождало некую тень, как дерево, никому само по себе не нужное и словно для того только и выросшее, чтоб давать тень, где могут собираться влюбленные парочки или желающие выпить. Так и отсутствовавшее имя Бочкунова сыграло, например, поворотную роль в судьбах дизайнера Вознесенского и швеи Пономаревой, трудившихся с Бочкуновым на одном предприятии, но к Бочкунову мало касательств имевших.
Тут надо сказать, что Пономарева приехала из деревни работать в город и была неказистой, в чем-то похожей на худосочную рожь в хмурую погоду. Однако же она весьма привлекала кудрявобородого дизайнера Вознесенского, возросшего в городе, имевшего высшее образование и утонченный вкус. А именно ему нравилась в Пономаревой ее талия, дивно расширявшаяся к низу. Про «дивное расширение к низу» дизайнер прочел в каком-то романе и любил наблюдать его, вставши в обеденный перерыв в столовой в очередь позади швеи. «Что из того, что она слишком проста для меня? — иногда сам себе говорил дизайнер — Зато трудолюбивая, и будет мне верной женой». Сказавши это самому себе, Вознесенский еще некоторое время думал и добавлял: «хотя бы в благодарность за то, что будет жить со мной в городе». Пономарева же, хотя и недолюбливала мужчин, которые носят бороды, но дизайнеру делала послабление. «Ну, если уж ему так нравится борода, то пусть себе пока носит, — думала швея. — А когда поженимся, я скажу ему „сброй!“. И пусть только не сброет, я ему в таком случае давать не буду!».
Впрочем, роман Вознесенского и Пономаревой завязывался медленно и тяжело, как семя огурца, в грядке, которую забыли полить, но в которой все-таки же есть немного влаги, чтоб семя бродило. Они даже еще ни разу не поцеловались, однако, оба уже чуяли — когда роман их начнется, его будет уже не остановить, как мартовскую кошку, выскальзывающую на улицу и, что закончится все свадьбой.
Так бы непременно и случилось, если бы в канун дня рождения Бочкунова, когда все стали обсуждать, что ему подарить, Вознесенский не решил бы щегольнуть перед Пономаревой изысканностью мысли. В то время, когда уже прозвучали предложения «купить зажигалку», «отдать деньгами, он сам лучше знает, что ему нужно», дизайнер вдруг предложил подарить Бочкунову кило мяса, курицу и еще какую-нибудь рыбину, типа, судака или щуки. Коллеги удивились: зачем такой подарок Бочкунову, но дизайнер, деловито огладив бороду, объяснил свое предложение.
— Да, у Бочкунова нет имени, но хоть у него нет имени, мы зовем его Володькой. И это очень символично. — Вознесенский исподтишка глянул на Пономареву — внимает ли она ему и, убедившись, что внимает, продолжил. — Да, это очень символично! Володька, Владимир означает «Владеющим миром», то есть князь. Князьям же в старину всегда подносили птицу, как символ неба, рыбу, как символ воды и какого-нибудь зверя, типа овцы, как символ земли. Ну, или свинью. То есть символы всего, чем он владеет!
— А причем тут наш Бочкунов? — возразили дизайнеру. — Он же не князь.
— Не князь, — согласился дизайнер и быстрым движением огладил свою бородку, — но он, как князь владеет всем нашим миром, поскольку не имеет имени и потому может, в отличие от любого из нас претендовать сразу на все! Как на все претендуют безымянные травы и деревья, ручьи, пчелы, мальки в реках, ну, там пыльца цветов в переливах ветра. Я, вообще, заметил, что миром властвует то, что не имеет ни имени, ни названия! Мир принадлежит безымянным!
Дальше дизайнер понес такие заумные речи, что все решили — да он накурился чем-то или просто пьян, но только виду не показывает.
После этого случая швея Пономарева твердо решила, а точнее сказать — ее точно осенило — ни при каких обстоятельствах она не отдастся дизайнеру и женой его никогда не станет.
***
На корпоративе, посвященном дню народного единения и по совместительству дню рождения Бочкунова, ему подарили конверт с деньгами, а Берендеева от себя лично, но, разумеется, тайком — футболку. И впридачу к ней — быстрый поцелуй в щечку. Однако Бочкунов на веселых корпоративных торжествах выглядел нахохлившимся, точно птица в непогоду: выпивал без задора, как будто даже и нехотя, чечетку танцевал без огонька, а потом и вовсе пропал. Потихоньку выскользнув из зала, он закрылся в подсобке и заплакал — Бочкунову еще никогда не дарили подарков, если не считать конфет «Мишка на севере», привезенных ему матерью и по причине младенческого возраста, ускользнувших от его внимания. Он плакал, комкая на лице своем подаренную Берендеевой футболку и даже не слышал, как в соседней подсобке постанывала Пономарева, лишаемая наладчиком оборудования Чичукиным девственности. А надо сказать, что постанывала Пономарева довольно-таки громко, поскольку наладчик, никогда прежде не имевший дел с девственницами, действовал неумело, а временами даже впадал в панику, как прилежный ученик, который не выучил урок, но был, как назло, вызван к доске.
***
Все чаще и чаще происходили телесные встречи Бочкунова с Берендеевой, хотя она по-прежнему не считала безымянного экспедитора достойной себя. Но встречалась она с ним по двум причинам. Во-первых, чтоб в отсутствие супруга посредством Бочкунова, бывшего почти всегда «под рукой», взбодрить цветущую свою плоть, а во-вторых, — из мести супругу, которого она подозревала в супружеской неверности. Тот все чаще стал задерживаться в столице, где работал плиточником. Эти задержки он объяснял производственной необходимостью и все чаще оставался в столице то на пару деньков, а то и на выходные. Берендеева поначалу всякими околичностями пыталась выяснить — не появилась ли у него в Москве любовница, а потом и прямо об этом спросила.
— Что ты, какая еще любовница? — воскликнул Берендеев, — Я там пашу, как папа Карло! Мне там не до баб!
И хоть говорил он это, возмущенно блестя глазами, Берендеева сразу поняла — врет! Ведь если б не врал, то не блестел бы так глазами, и тем более не в ее сторону, а в тарелку с супом и не раздул бы при этом ноздри, как скаковая лошадь. А тихо бы так посмотрел на нее и ласково бы сказал «что ты, милая, какая любовница? Ты, только ты, мое сокровище» и оставил бы даже тарелку с супом и нежно бы обнял за плечи. Вот что он должен был бы сделать и сказать, если б не врал!
Берендеева стала тайком исследовать карманы супруга, его телефон, и подозрения в ней окрепли.
— А кто такая Белянка? — с внимательно-хитрым прищуром, однажды спросила она.
— Какая, кхе-кхе, Белянка? — смешался супруг.
— Ну, у тебя в телефоне написано Белянка.
— Ты лазишь в мой телефон? — вспылил Берендеев.
В ответ Берендеева сокрушенно прижала руки к груди, дескать, как он мог такое подумать, что она тайком лазала в его телефон, и вразумительно объяснилась: услышала, де, звонок в его телефоне, подумала, что это сын их звонит, хотела ответить, но звонок уж кончился. И звонил не сын, а какая-то Белянка.
— И как там сынок? — Берендеев искоса глянул на волосок, который когда-то упал с головы его жены и находился теперь на ее плече. Этот волосок был подобен никому ненужному гостю, обретающемуся на какой-нибудь продуваемой ветрами веранде, в то время, как другие гости чинно сидят за праздничным столом в теплой комнате.
— Мог бы почаще звонить сыну! — с укором сказала супруга — Он у нас в таком возрасте находится, когда ему особенно нужно отцовское внимание и совет.
— Ему и без меня есть кому подать совет, — сказал Берендеев. — Пусть привыкает!
Женщина затараторила было, что сын их еще совсем мальчишка и, что ему теперь очень непросто учиться в суворовском училище, где так все строго, но Берендеев прервал ее:
— Ниче, я сам служил, пусть и он теперь послужит. Тем более, что в суворовском училище, это не то, что в армии!
— Так кто такая Белянка? — снова подступилась Берендеева.
— Какая Белянка?
— Ну, которая звонила.
— Это не она, а он. — презрительно фыркнул Берендеев. — Мастер в бригаде. Фамилия у него такая — Белянка. А так он мужик.
Впрочем, как ни выкручивался Берендеев, но через пару месяцев вынужден был-таки признать — да, есть у него в Москве женщина. Но не какая-то там любовница-вертихвостка, а любимая, которая предназначена ему самою судьбой в половинки. Говоря это, Берендеев тяжко вздыхал и даже смахивал с глаз слезы — ему нелегко было оставить в прошлом большой ломоть своей жизни, жену, сына. Но его манила столичная жизнь — хорошие заработки, и житье с москвичкой, с которой он познакомился на сайте знакомств и занес ее в телефон под названием Белянка, поскольку та была блондинкой.
Неопределенность в семейной жизни Берендеевых продолжалась с полгода: Берендеев то приезжал, то уезжал, то говорил, что одумался и вернется в семью, то заявлял, что вот уедет и уж больше никогда не вернется.
Закончилось все тем, что он не вернулся. Но не потому, что обрел новое счастье с Белянкой, а потому, что во время бури был прикончен упавшим деревом, а спустя неделю — закопан в поле за московским кладбищем, как неизвестный.
Конечно, у Берендеева было немало родственников: жена, сын, наконец, возлюбленная Белянка, большое число товарищей по труду. Все они или во всяком случае значительная их часть, несомненно, приняли бы участие в траурной процессии, торжественно предали бы Берендеева земле и устроили бы ему поминки. На поминках, пожалуй, были бы пролиты слезы, велись бы разговоры о превратностях судьбы — вот же, дескать, как бывает в жизни — какое-то дерево погубило цветущего мужчину. Словом, много хорошего было бы сказано о Берендееве, и со временем ему поставили бы и памятник на кладбище.
Но, увы, увы — человек, имевший семью, любовницу, родственников и верных трудовых товарищей, не говоря уж о фамилии, имени и отчестве в паспорте, был закопан как никем незнаемый. А все только потому, что в ту минуту, когда дерево погубило Берендеева, спешившего в магазин за сигаретами, неподалеку оказался не нравственный и совестливый гражданин, а нетрезвый и беспринципный проходимец. Не убоявшись бури, он первым добрался до раздавленного и взял из его карманов телефон и бумажник, полагая, что они тому уж более не потребуются. А потому-то Берендеева никто уже не мог опознать.
Белянка не забила о пропавшем своем возлюбленном тревогу, поскольку решила, что Берендеев, с которым она как раз накануне поругалась, вернулся в свою провинцию к жене, жена — что он окончательно ее оставил и стал жить с любовницей в Москве, а трудовые товарищи поспрашивали друг у друга — куда это мог подеваться Берендеев, да и махнули рукой — если он куда-то подевался, значит, так тому и быть. А на том месте, где его закопали, была поставлена табличка, но она мало о чем могла сказать. На ней было несколько цифр. 7,5,3 и еще какая-то неопределенная, по причине того, что ее размыло дождем. А еще на табличке была некая палочка, означавшая то ли дробь, то ли что-то другое.
***
А и не было никого дела жуку, гревшемуся на речной тростинке в заводи, до того, что происходило на берегу. Меж тем этот берег представлял собою подобие сцены, только в отличие от театральной — покатую и многоярусную. На авансцене ее находилась Берендеева в раздельном купальнике. Она стояла по колено в воде, со звездой на предплечье — то ослепительно сияла на солнце припухлость, образовавшаяся на том месте, где в детстве ей сделали прививку от оспы. Берендеева была задумчива, слушала стук молотка — это Бочкунов, ставший ее гражданским супругом и представленный приехавшему на побывку сыну дядей Вовой, чинил с ним забор на даче. «Поладит ли он с сыном? — размышляла она.
На втором ярусе прибрежной сцены находился некто, похожий на состарившегося енота-переростка, которому по какому-то недоразумению взбрело в голову напялить на себя человеческую одежду и читать журнал. Время от времени этот некто отвлекался от чтения и пускал по бережку беспокойный взор — тут ли внук, не утонул ли он по оплошке в речке, не ест ли опрометчиво песок или какие-нибудь несъедобные коренья? Эти опасения были напрасны — его внук, мальчик лет пяти, был всецело занят тем, что строил козни еще более мелким существам, обитавшим в бережной траве — кому-то из них он деловито отрывал крылышки, кому-то лапки, кого-то сгонял палкой с кочки, а некоторых, вдруг разгневавшись, растаптывал своими маленькими ножками.
На следующем ярусе «сцены» лежала дама лет пятидесяти в синем закрытом купальнике. Всеми частями своего тела, даже и теми, что были закрыты, она пыталась поймать лучи вечернего солнца. Глаза ее были тоже закрыты, а лицо имело то восторженно-испуганное выражение, которое бывает у высыпающего мусорное ведро в холодильник соседа по коммунальной кухне. С одной стороны, конечно, восхитительно вот так дерзко, со смаком отомстить соседу за какую-нибудь обиду или просто покуражиться над ним, а с другой стороны все-таки боязно — а ну, как в этот самый миг сосед войдет на кухню? Вдруг у него в руке будет, например, молоток, которым он намеревался прибить какой гвоздь?
Еще выше, по берегу, прогуливалась парочка — парень с девицей. Они делали вид, что любуются природой, а на самом деле высматривали какую-нибудь ложбинку, или кусты, в сени которых можно прилечь. Далее сцена уходила далеко вглубь, открывая вид на дачные домишки, торчавшие из кустов и далее — на деревушку, воткнувшуюся когда-то в холм и расплескавшую вокруг себя дерева. Там бездельно летали тихоходные длиннохвостые птицы, чем-то утробным похожие на тех деревенских лентяев, которые лет сто назад раскулачили здесь трудящихся мужиков и затем пропили их имущество.
И наконец, еще выше находилась верхняя часть этой сцены. До каких пор она простиралась, сказать затруднительно. Тем не менее, можно отметить, что она была ослепительно голубая, украшенная белыми облаками и быстрыми серпами ласточек.
…Что-то громко шлепнуло — это мальчик, которому надоело воевать с мелкой живностью на берегу и бродивший теперь у кромки реки, бросил в воду камень. По заводи побежали круги, облизали ноги Берендеевой и сорвали с тростинки рыбам на корм жука. Где-то на дачах заиграла музыка, облака поменяли направление и полетели, как будто быстрее.
— Не балуй! — прикрикнул на внука состарившийся енот-переросток, вскинул голову от журнала, глянул на Берендееву и, сказав что-то вроде «кхе-кхе», велел внуку собираться домой. Внук заныл, но человек-енот решительно ткнул пальцем в сторону Берендеевой и заявил:
— А не пойдешь домой, так я тебя вот ей отдам! Хочешь?
Мальчик исподлобья глянул на Берендееву и поплелся за дедом.
С их уходом прибрежная сцена опустела. Не было там уже ни прогуливавшейся парочки — вероятно, она нашла для себя удобную ложбинку, загадочным образом куда-то исчезла и дама в синем купальнике. Только что отдавалась лучам солнца и вдруг пропала, точно провались под травку. Впрочем, такое нередко случается с актерами второго плана — ходят по сцене, бросают реплики, а потом вдруг пропадают. Причем таким образом, что зритель этого совершенно не замечает. Разве что только где-то мерцает в его памяти, что они, вроде как, только что тут были и что-то такое говорили.
Да что с актерами — так со всяким человеком случается: живет-живет, а потом р-раз и нет его на свете. И самое главное — что как будто и не было никогда. Не было да и все. А то, что ходил он работу, плодил детей, горевал, радовался, фамилию и имя имел — это только казалось, смутным сном было.
…Берендеева сделала несколько шагов в реку и остановилась, разделенная ее поверхностью на две почти равные части. Верхняя была надводной, а нижняя — подводной. К подводной части Берендеевой сунулись было рыбы в надежде на поживу. Но какую поживу могли они отыскать на ее ногах, отполированных бойким Бочкуновым и под водой более похожих не на человеческие конечности, а на могучие столбы света, густо изливавшиеся с небес и упиравшиеся в дно. Берендеева сделала еще шаг, и рыбешки, невидимые людьми и безымянные, как Бочкунов, порснули в разные стороны.
Понравилось. Хороший рассказ. В основном, мы все безымянные. И даже наличие имени мало что меняет во всеобщей заурядности.
С лучшими пожеланиями,
Светлана Лось