Литературные листки

ПЕСНИ АЛЕКСЕЯ КОЛЬЦОВА

Песенный Кольцов; Кольцов нежный и страстный; стихи льются молочными лентами, или снежным серебром отливают на солнце жизни.

 Мальчик Кольцов, постигающий грамоту на дому, демонстрирует такие способности, что поступает в уездное училище, минуя ступень приходского; и хоть Белинский жёстко написал об уровне образования Кольцова: «…потому что как ни коротко мы знали Кольцова лично, но не заметили в нём никаких признаков элементарного образования», думается, что училище всё же давало нечто молодому человеку – хотя очевидно, что первенствовала жизнь…

 …взрывы отчаянья – и вместе стихи самородной огранки: «Песня» (1827 года) и «Ты не пой, соловей» (1832 года) – разлучённый с ясноглазой своей крепостной любовью, Кольцов пережил столько тектонических душевных сдвигов, что хватило бы их на долгое творчество – питающееся часто, увы, человеческой болью.

 Песни и фольклор, фольклор и песни; все попытки Кольцова писать в духе книжности, подражая ли любимому Дмитриеву, или беря за образец Хераскова, успехом не увенчиваются.

 Да и не могли увенчаться – ибо голос его: голос из недр, из самых толщ народных, где забитость и безропотность только что и сглаживаются пьянством и песней; и здесь – в сфере звуков нежных – Кольцов великолепен: будто сама обширность русская даёт ему сил.

 Разъезжая по торговым делам отца, встречаясь с массою людей, Кольцов собирает фольклор, обогащаясь сам – и сердцем,  и разумом, — и обогащая музу свою.

Которая, давая чудные созвучия, не дала покоя ему – столь необходимого, чтобы жить…

Но ведь музу волнуют только песни…


К 100-ЛЕТИЮ АНДРЕЯ ПЛАТОНОВА

Обнажённая боль прикасается к сердцу пространства: оно, как всегда равнодушно, но не может писатель, вышедший из гущи, из дебри людской плазмы быть равнодушным к жизни народа – ибо она ужасна.
Ужасна и густа, как пищевая, определяющая страсть, как необходимость еды, которой всегда мало, вечно не хватает, а та, что есть настолько далека от правильного рациона, что разговор о справедливости становится невозможен.
Вращаются шестерёнки, едут паровозы, — красивые, как фантастические звери – ведутся мелиорационные работы: неистовое движение вверх охватывает самые дремучие народные пласты.
О! разумеется, тут нужен язык, какого не ведали прежде: ни писатели, ни читатели.
Сложно вывести языковые корни Андрея Платонова: нечто от Лескова, возможно? Сострадание, полученное от Достоевского? Линии, отчасти идущие от русского сказа?
Будто он – Платонов – появился из самого себя, строя фразу так, как раньше не приходило в голову никому, предлагая алогичные корневые решения, и поднимая смыслоёмкость предложения на невероятную высоту.
От любого абзаца Платонова устаёшь, как от серьёзной работы: но настоящая литература и не может быть развлечением: слишком завязана на жизни и судьбах людских.
Даже нежность красок ни в коем случае не акварельна – но сила их занята у самой земли: так звучат «Третий сын», или «Июльская гроза».
В равно степени мастер и короткого рассказа и монументальности романа, Платонов созидает своеобразную энциклопедию советской жизни, захватывая все моменты, какие только возможны в самом течение яви.
Но Платонов ещё и мыслитель – идущий от русского космизма, с мотива всеединства Николая Фёдорова и прорывами сознания подобными Константину Циолковскому.
Земное взято густо, но и небесное мерцает фрагментами такой сини, что задумываешься о правде и правильности земного.
Щедро одарил Платонов родную литературу, читателей, и даже не-читателей: ибо книги его заряжены такой энергией, что способны облучать и тех, кто не читает художественных книг: феномен не доказуемый, но, хочется надеяться, вполне реальный.

ЕДА В ЛИТЕРАТУРЕ

Учитывая значение, которое имеет еда в роли, исполняемой человеком в жизни, представить литературное произведение, где она не упоминалась – сложно, практически невозможно.
Другое дело – как…
Если у Толстого описания будут детальны, и в разнообразие своём входят в соответствие с жизнью света, то у Достоевского – скорее пунктир; будто – мельком, только чтобы насытиться, не рассусоливая.
В чеховской «Сирене» еда становится основным действующим персонажем: горы её наползают со всех сторон, тесня сознание, не давая ему быть заполненным чем-то ещё.
…в свите Воланда все едят мясо, что, в общем-то, логично, — как и то, что еда практически не упоминается, когда речь идёт о Мастере: будто вторичное нечто, несущественное.
Роскошно пищевое пространство Гоголя, и тут даже не Чичиков первенствует – с желудком, к здоровью которого автор выражает зависть, а Пётр Петрович Петух: уже живущий только ради того, чтобы есть. (Заметьте, Плюшкин словно обходится без еды – и порыв к запредельности Мастера, и усыхание человека в человеке сопровождаются безразличием к данной субстанции).
Сложно – в мучительной ипостаси – еда предстаёт у Андрея Платонова: её всегда мало, она всегда простая, иногда такая, что, кажется, живи человек чуть получше, и есть бы такое не стал.
В «Барсуках» Л. Леонова тяжело хрустят жирные пироги с ливером в прочных купецких домах, и – по контрасту – снедь мелкой мастеровщины, набитой в тараканье щели Зарядья, ничтожна и примитивна.
Еда.
Без неё нельзя.
Но вся высокая литература русская – о жизни духа, о движение человека вверх, и срывах, падениях… что уж тут об еде, казалось бы?..
Но – ведь высота-то идёт от земли, взлетать и падать приходится в повседневности; и Разумихин, принесший Раскольникову одежду, и заказывающий суп, смачно уточняет: С картофелем и рисовой крупою? – прежде, чем запросить бутылочки две пивца.
Так, что без достославной еды и произведение любое будет будто холостым, невещественным, а то и – несущественным…

ПРАЗДНИЧНАЯ РОСКОШЬ Э. БАГРИЦКОГО

Багрово блещущие словесные блики Багрицкого; осень, царствующая в «Суворове», хотя в монументально-лепном стихотворение стоит зима: но осень – метафизического свойства – уже узнана гением ратного искусства – и его метаморфоза: от скучающего, подъедаемого болезнями старика до Суворова «учебников и книжек» — настолько акт жизни, что стихотворение как будто растворяется в густой плазме оной.
Багрицкий ярок и мужествен – и в покрое языка, и в образном построение произведений.
Какова благородная ярость (и яркость) контрабандистов – этих нарушителей скучного, законопослушного, обывательского устава!
Только не косность, не замшелость быта!
Только порыв и прорыв должны определять жизнь человека: и да будут, как примеры, хоть Птицелов, хоть Суворов…
Языковые ленты «Думы про Опанаса» сверкают – как жеребец под всадником: белым рафинадом.
Земная тяжесть событий, описываемых в поэме, подтверждена стихом размашистым, вольным, как дыхание сбежавшего из тюрьмы; а также тысячами огней красоты, разбросанных внутри текстового массива.
…было нечто тяжёлое, коренное во внешности Багрицкого, во взоре, будто стремящимся проникнуть в самую суть вещей: в том числе исторических явлений, современником которых ему довелось стать.
Есть нечто празднично-роскошное в поэзии его: не тускнеющей с годами…

РАЗМЫШЛЕНИЯ ОБ ИОСИФЕ БРОДСКОМ

Тактовик – с его переменным нравом ударения – идеально соответствует пейзажу и метафизике, метафизическому пейзажу души, если угодно; но он же способен вместить в себя столько реальной, бытовой и жизненной плазмы, что плотность стиха утраивается – в сравнение с использованием буднично-привычных размеров.

Иосиф Бродский – природный метафизик – открыл возможности тактовика годам к 27, точно создав в недрах русского языка вариант формы настолько ёмкой, что сложно предположить, что бы она не смогла вместить; и вызвав тем самым волну неумеренного попугайничества: подражать Бродскому казалось легко.

Подражать – но не повторить на новом витке, или новом этапе стиха разработанное им.

Если ранний Бродский привержен размерам традиционным для русской поэзии, и перлы приходится искать среди не малого числа проходных стихотворений, то разработав рудную жилу тактовика он, как бы, сделал шаг в сторону: любое произведение несёт печать авторства столь отчётливую, что подпись уже не нужна.
О! Бродский мастер жонглировать поэтической мыслью – иногда это кажется чрезмерно игровым, иногда заставляет думать по-иному, на других оборотах, но всегда дано блестяще, с высверком словесных алмазов…
Избыточность некоторых его вещей, в сущности, от избыточности жизни – с её переогромленностью, с громоздящимися колоннами вещей, с многообразией явлений: к сожалению, в основном трагического окраса; но вряд ли в русской поэзии можно найти стихи столь плотно заселённые реальностью, как «Представление», или « Новый Жюль Верн».
Мысль вращается, как строфа, часто возвращается к прежнему, темы уточняются на новом уровне: так «Одному тирану» переходит в «Резиденцию», и тема власти приобретает отчётливую формулу, с которой не поспоришь.
Спорить с Бродским вообще проблематично: он авторитарен в суждениях; порою, своеобразный тиранический взгляд на вещи просачивается и в стихи, не отменяя, впрочем, их великолепных достоинств…
Семьдесят лет – для истории вообще, и истории поэзии в частности, не много, и, конечно, интересно было бы заглянуть в грядущее – будет ли звучать Бродский лет, этак, через сто, особенно учитывая, что в одном из своих поздних интервью он утверждал — в будущем (в том, каком мы много прожили уже) поэзия не будет играть никакой роли.

ДВА ПРЕДСТАВИТЕЛЯ ОДНОГО ПОКОЛЕНИЯ

Нити серебряные вспыхивают стеклярусами смысла, подчёркивая такие нюансы жизни, или изломы мысли, о которых читатель (этот непроизвольный алхимик бытия) и не догадывается.
…рассуждения из рассказа «Ультима тхуле» — сор софистики, или изощрённый камуфляж истины?
Царство Набокова – барская роскошь языка, необычные фейерверки красок, чудесные словесные оранжереи.
И – густота лепной мощи Андрея Платонова, где понятие «прекрасно» отправлено в мир паровозов, механизмов, изделий честной мастеровщины, пролетарского дела (отличного от всеобщности Н. Фёдорова, однако имеющего с ним «горизонт схожести» — если использовать сочное словосочетание Набокова).
Плоть прозы Платонова есть мир фразы такой кислоты, что прожигает сознание совершенно новыми ощущениями, как оглушительно нов был возводимый мир.
Набоков и Платонов были писателями одного поколения, и наследие их точно доказывает, что поколенческие моменты и мотивы в литературе ничего не значат.
Как бессмысленно пытаться решить, кто из них выше: выбор в данном случае чреват обеднением самого себя.

Вам понравилось?
Поделитесь этой статьей!

Добавить комментарий