Железная дорога. Продолжение

VII

В первый день новогодних каникул Петя проснулся удивительно рано. Спать больше не хотелось, но не оттого, что он выспался, а оттого, что в комнате было светло, как будто был ясный день, какой-то праздник, когда спать очень глупо. Петя увидел с постели, что на улице идёт снег, и, сбросив с себя одеяло, подбежал к окну. Фантастические деревья на стекле гнулись от ветра, который, казалось, тоже был нарисован тонким твёрдым карандашом на мягком вдавливаемом льду. Лёд подмёрз, затвердел и застыл в серебряном янтаре, но деревья всё равно продолжали гнуться, а ветер дуть и закручиваться в витиеватые инеевые вихри. Бабушкины котлеты были съедены на ходу, во время натягивания брюк и просовывания головы в узкое бутылочное горлышко водолазки. Петя хватал со стола всё съестное, что попадало под руку, продолжая одеваться. Потом с дедом они вывернули кладовку наизнанку, найдя санки где-то в глубине. Коридор был заставлен раскладушкой, свёрнутым в крупнокалиберную трубу матрасом, старыми поскобленными табуретками, чайниками, кастрюлями, дребезжащими посудой мешками и ещё очень многими кульками и свёртками, пыльными, сырыми и покрытыми паутиной.

Ефим Тихонович пробирался по коридору к своей комнате, как через завалы, высоко неся дымящийся чайник.

– Осторожно, кипяток, ребята, осторожно, – говорил он, шмыгая носом. Его весёлые осоловелые глаза блестели залихватским интересом, как будто он пробирался куда-то к трибунам занять удобное место перед интереснейшим матчем. Пробравшись, он, озираясь, спросил:

– Что, крысиное гнездо?

– Да нет, с чего ты взял? – отвечал дед, который с первого дня появления Ефима Тихоновича в квартире был с ним на “ты”.

– А-а-а, – доносилось потом из глубины коридора, – значит тараканы. Место-то нетронутое.

Складывать вещи назад в кладовку было куда удобней. Петя почувствовал, что дед побаивается, чтобы бабушка не увидела какой тарарам они натворили. Пётр впервые увидел деда неестественно спешащим закончить работу и ему стало досадно. “Почему ты боишься её?” – хотел он спросить. Но не спросил.

Потом он летел на санках вниз по улице, и снежинки сверлили щёки, обдавая колючим леденящим огнём, липли на бровях, таяли и текли по губам. Снежинки выстреливали, как из невидимого дула, и чем быстрей неслись санки, тем громче и сильнее был выстрел. Э-гей! Пётр летел, лёжа на санках на животе и отталкиваясь кулаками, не ощущал ни земли, ни снега, а только рой снежинок, бесчисленных, белых мохнатых пчёл гудел перед ним, и крикливая собачонка заходилась из окна, и её лай обрывался, ломался и рассыпался позади санок раздробленными кусочками льда, падающего в пропасть.

А через час Петя вместе с Венькой, Адреналином, долговязым Валеркой из соседнего двора и неуспевающим за ними низкорослым пацанчиком, имя которого Пётр позабыл, бежали в парк, чтобы нестись со склонов. По дороге Петя решил забежать к Володьке Голубю. Это было семейное общежитие с узкими коридорами. Петя был там раза два и всегда ощущал себя внутри многоэтажного лабиринта, где, казалось, монотонно жужжат невидимые пчёлы и хотят ужалить, когда быстро бежишь по лестнице. Недалеко от Володькиной двери Петя услышал глухой стук посуды и женские голоса, переливающиеся, сталкивающиеся, хлёсткие и звонкие, будто две девушки с противоположных крыш бросали друг в друга снежки, которые не долетали, падали куда-то вниз, а потом вылетали новые, словно те же самые, такие же звонкие и обрывистые. Петя обрисовал ситуацию, но мама Голубя, застёгивая передник, сказала, что раз Саши, Володиного брата, нет дома, то второй никуда не идёт.

– Та это ж тут, мама, в парке, возле дома. Вы не успеете ничего сварить, как я вже дома буду, – проскрипел Голубь.

– Нет, сказала. Один гуляет, – другой дома сидит.

Петя обнялся с Володькой Голубем первый раз в жизни. Наверное, от досады. Петя понимал, что если он скажет, что они могут покататься и в следующую субботу, – это будет самым плохим, что только может услышать человек в такую минуту, поэтому он спросил:

– Хочешь поиграть в Гранд Морской бой?

– А что это? – оживившись спросил Володька.

Петя придумал это выражение на ходу, чтобы как-то развеселить Володьку. Он объяснял принципы новой игры, которая была простым расширением морского боя, и со стороны казалось, что он ничего не придумывает, что всё так и есть, а игре этой уже лет сто, не меньше.

– Ну, в общем, в морском бое есть четыре однотрубных корабля, три двухтрубных, два трёхтрубных и один четырёхтрубный, так?

– Так.

– А в Гранд Морском бое кораблей значительно больше, и подводные лодки есть, и катера, и торпеда, и даже восьмитрубные эсминцы. Поиграем сегодня!

– Петя, тебя друзья ждут внизу, – сказала Володькина мама, – так что давайте поиграете потом, а ты – она посмотрела на Володьку с упрёком – зараз за уроки.

Через много лет, когда Пётр летел в Нью-Йорк и дремал, уткнувшись в чёрный круг иллюминатора, он почему-то доподлинно вспомнил этот день, и то, как бежал по лестнице Володькиного семейного общежития, и то, как пчёлы пытались его нагнать, а он бежал всё быстрей и быстрей, и как запах чего-то жареного, доносившийся с лестничной клетки на первом этаже, рождал этих пчёл, и их жужжание, и эту гонку по лестнице вверх. Пётр съёжился, как будто пчёлы и сейчас были в самолёте, и засунул руки в рукава своей длинной кофты. Он вспомнил Володькину маму, её передник, и как она шла варить, а кухня была в коридоре, общая, а понял это Пётр только сейчас. “Один гуляет, – другой дома сидит!” – говорила мама. Пётр видел её в этом самолёте, через столько лет, посреди храпящих людей, летящих в Америку. Он помнил почти каждую фразу, и как Володька говорил маме “Вы”, и как она говорила “вже” и “зараз”. Но он никак не мог вспомнить, что было потом. Зашёл ли он к Володьке в тот день или на следующий, сыграли они в Гранд Морской Бой или нет? Может и сыграли. Только как теперь об этом узнать? Стюардесса коснулась его плеча, предлагая какую-то воду. Пётр ничего не понял.

VIII

Не успели Петя и Венька записаться на борьбу, как Петя заболел воспалением среднего уха. Через три дня, когда температура начала падать, он позвонил Веньке домой.

– Ах да, – стукнул Петя себя по лбу, разговаривая с Венькиной мамой. – Я и забыл, что он участвует в городской Олимпиаде по математике. Это сегодня? Ух ты? А я три дня проспал… проболел.

Петя медленно сел на кровати. Окно показалось ему линзой подзорной трубы, и все предметы на улице были чёткими и различимыми, как в очень ясный погожий день. Женя с большим своим портфелем плыла в окне, и мокрый снег под её сапожками, и серое пальтишко были нарисованы на картине, которая сама приближалась и увеличивалась. Петя видел движение Жениных губ, как будто она разговаривала с кем-нибудь, а кора деревьев позади неё была такая сочная, что даже не казалась настоящей.

– Надо бы тебе уроки узнать, – сказала вошедшая мама, – а то отстанешь не на шутку.

Женина квартира была одним скрипучим полом с порогами и массивными дверьми с огромными ручками. Женя сидела за полированным тёмно-коричневым секретером у окна. Новенький трикотажный спортивный костюм и тёплые тапочки с меховым воротничком полнили её и превращали в доброго, на вид домашнего зверя.

–А, это ты? Что ты там, болеешь что ли? – спросила Женя, бросив на Петю быстрый взгляд и моментально отвернувшись. Она открыла крышку секретера. Книжки и тетрадки были сложены с удивительной аккуратностью и по размерам. Женя открыла миниатюрный ящичек секретера.

– Хочешь батончик? – завертела она шуршащей обложкой.

– Нет, спасибо. Я хотел уроки взять. Что там в школе?

– Уроки? А ты когда в школу собираешься?

– Когда выздоровею.

– Ну почему вы, пацаны, такие глупые?

– Почему это глупые?

– Ну понятно, что больной ты ещё не пойдёшь в школу. Такая возможность!

– Какая возможность? Женя, я действительно болею, у меня воспаление среднего уха.

– Какого заднего уха у тебя воспаление?

Женя залилась льющимся громким смехом. Пете захотелось сразу уйти.

– Ладно, – сказала Женя, глядя исподлобья, – ухо ещё болит?

– Уже меньше.

– Ага. Ну садись на стул, я тебе напишу, что нам там позадавали, пока ты грелся под одеялом.

– Я…

– Болел. Знаю, больной ты наш.

Петя пожалел, что пришёл к этой бестии, которая цеплялась даже не к произнесённым словам. Женя писала на вырванном из тетрадки листке в клеточку. Почерк был каллиграфическим, и Пете показалось, что Женя даже старается. Они поговорили о Жюль Верне. Женя много читала, значительно больше, чем Петя, но как раз в романах Жюль Верна он мог дать фору кому угодно. Его мать работала в бибколлекторе, куда поступали книги, которые потом распределялись в библиотеки. И Петя прочитал даже те жюльверновские вещи, о которых Женя не слышала.

– Хочешь дам почитать “Путешествие и приключения капитана Гаттераса”?

– Да, – тихим вдавленным голосом сказала Женя, – а о чём это?

– О путешествии на Северный полюс. Только тихо, мама принесла только чтобы почитать и вернуть.

– Конечно, я зайду к тебе взять книжку.

После этого “я зайду к тебе” Петя почувствовал вдруг уют этой комнаты, этих занавесов, этих скрипучих половиц. Он положил ногу на ногу и ему стало легко на душе, оттого что он сейчас пойдёт домой и тихо будет делать уроки, листая учебники, без учителей, указок, бьющих по доске, без дурацкого смеха в классе, без бледных щёк, когда чего-то не выучил, без холодного открытого журнала, лежащего на столе жалобной книгой. Но было много того школьного, без чего Петя бы уже не смог жить, ничего не сломав в этой жизни, которую он ещё и не ощущал.

– Ну как после тройки? Всё нормально прошло? – спросил Пётр.

Женя повернула голову и долго смотрела в окно. Фургончик позвенел Жениными стёклами, встряхнул их несколько раз и повернул в сторону парка, оставив две полосы тёмного вдавленного следа шин на тонком снегу. Полосы обрывались где-то на подъёме улицы, как будто фургончик не поехал дальше, а взлетел и исчез в вышине. Петя понял, что сказал несусветную глупость. Он почувствовал, что внутри него катятся волны и подходят к горлу. Женя смотрела на него, не только не поворачивая головы, а даже немного поворачивая её в другую сторону, словно хотела сильнее натянуть тетиву, сильнее ударить взглядом карих заточенных зрачков. Петя замечал, что она иногда так смотрит на людей, но не придавал этому значения. Это был какой-то взгляд из-за угла, из полутёмной пещеры, острый циркуль, поворачивающий своё остриё.

– Извини, не так давно мне влетело из-за случайной двойки. Я подумал, может смогу помочь?

Женины щёки становились ещё более пухлыми от прибывающей неосознанной ненависти. Чёрт, изменить ничего уже было нельзя. Петя вспомнил Венькины слова про Женю и вдруг почувствовал необыкновенный прилив сил, мужских сил, которые преобладают над женскими силами, чарами, острыми циркулями и заточенными страшными зрачками. Ему стало наплевать, что она скажет, чем огреет, он вообще вдруг почувствовал два состояния, которые обязательно когда-нибудь испытывают все женатые мужчины, – выплеск женской злобы и всепоглощающее чувство мужского безразличия, которое наступает на грани опустошения, когда бесстрашие побеждает весь накопившийся загар унижений, которые ты испытал за долгие годы совместной жизни. Петя встал со стула и принялся поправлять пояс и втягивать рубашку в брюки. Женины губы соединились и не разжимались. Теперь она смотрела на него недоумённо и дико.

– Прости, так вышло, – сказал Петя, взяв недописанный листик с уроками.

Он дошёл до самой улицы Свердлова, не свернув домой. Снег удобно ложился под его ногами, словно с каждым шагом кто-то подкладывал к ботинкам мягкую стельку. Петя просто шёл, и коробки троллейбусов, лёгкие и пустые, скользили одна за другой, как на конвейере волшебной фабрики. Одна за другой, одна за другой, как огромные жуки с квадратными глазами, они плыли куда-то, и жёлтый грязный снег лежал у бордюров и жёг глаза.

“Мужчина должен зарабатывать больше женщины!”, – Пётр вспомнил вдруг слова своего другого деда, Григория Ивановича, будто дед стоял здесь со своими влажными детскими глазами, орденами, с верой в жизнь, в такую жизнь, в которой он не сомневался. Она настанет, конечно настанет, – говорили его глаза, – и удивительная наивность вела эту веру за собой, как паровоз ведёт старый извивающийся на рельсах состав, который скрежещет ржавыми колёсами, железо гремит, но иногда кажется, что состав плавно скользит по рельсам, как по льду, а паровоз гудит и знает, знает куда идти. Вокруг раздолье и степи, и воздух такой, что не хватает духа его глотать и пить, как райскую росу. Дед улыбается и машет поезду, как самому близкому на свете человеку, с которым он не расстанется никогда.

Иногда Григорий Иванович срывался и говорил, как старый моряк, который никак не может привыкнуть к этим  вздыбленным губам треснувшего асфальта у себя во дворе и собачьему калу на лестнице в подъезде.

– Борись с жизнью, – говорил Григорий Иванович. – Ты ей не нужен, это она тебе нужна, дружи с ней, беги с ней по мостовой и никому ничего не прощай. Жизнь всё время будет тебя учить, но, к сожалению, человек, – ученик отстающий, его дневник исписан красными чернилами и от этих записей иногда становится так стыдно, что дневник не только не хочется листать, его хочется разорвать, выбросить к чёрту и купить себе другой, новый, пахнущий краской и ничего не знающий о тебе. Придёт такое время, и ты с жизнью будешь на равных, она тебе уже ничего не сможет дать, но и тебе от неё ничего не будет нужно. Поэтому учись побыстрей, лучшего учителя у тебя не будет. Если б я раньше что-то понимал… “И что у тебя такие волосы густые?” – спрашивал меня мой давний дружок из детства. Как-то он смотрелся в зеркало, выдавливая прыщ на щеке, а потом сказал:

– Да, страшная рожа, страшная. Жалко!

– Так цвет волос же красивый, льняной, – возразил я.

– Не-е, – морщился он, – волосы редкие, не то что у тебя, – пышнота, густота!

Тогда я не понимал, что он просто завидует мне.

– А почему мужчина должен зарабатывать больше женщины, дед Григорий?

– Чтобы чувствовать себя свободней, под крышкой не сидеть. Что для женщины свадьба?

– Что?

– Это колоссальный поворот в жизни, а для молодого мужчины женитьба – это туман, полуясные очертания предметов, полусознательные беседы с новыми родственниками, невнятная походка. Вот человек думает: “Я построил семью, я создал”. Да ничего ты не создал! Вообще! – Григорий Иванович махнул рукой. – Всё за тебя придумано, а мужику нужны просто отношения вначале. Вот, например, девушки что думают? Что если парень с ней встречается, он ей что-то должен. Должен дарить цветы или что-то ещё, но это так, мелочь. Они строят планы далеко вперёд и о любви в том числе. Поцеловались, значит он позвонит, значит он не может уже целоваться с другой. А я вот сколько встречался с девушками… ну не знаю я, что будет дальше, не знаю любовь это, не любовь… Нам хорошо сейчас вместе и всё, понимаешь? Давай просто жить, мы молодые, мы нравимся друг другу, зачем себя заковывать в кандалы и строить дом, когда нет ещё земли, где он будет стоять? Есть воздух, которым мы дышим, потрясающий аромат морских благоуханий, неизведанная свежесть леса, наполненного ручьями и птицами. Может завтра это уже будет запах проехавшего самосвала возле бетонного завода, кто знает? Но сегодня давай любить. Если будет это завтра, мы возьмём его, но не мешай этому завтра. Вообще в мире много бед от глупости. Глупый человек может причинить гораздо больше бед и боли, чем подлый, хотя сам он, может быть, и неплохой парень. Дуракам надо изобретателями быть или для юмористов писать, сидеть и выдавать перлы, авось что-то и выстрелит. Хе, я с одним гроссмейстером тут в поезде ехал. Интересный мужик такой. Мне, говорит, с мастером спорта или кандидатом легче играть, чем просто с любителем, потому что так глаз может сощурить, так по-своему схитрить, никакими индийскими защитами не прикроешься. Его игра может быть непредсказуема.

– Но это же не глупость?

– Э, умный какой. Эта шахматная недалёкость для гроссмейстера равносильна глупости. Он ждёт от противника всяких наработанных комбинаций, ходов, а тот вдруг идёт нестандартно и жертвует коня. Гроссмейстер не знает глупость это или какая-то комбинация хитрая.

Когда Пётр и Света решили пожениться, дед Григорий был очень плох. Человеку, который всю свою жизнь верил в светлое будущее, воевал за него, пахал на него, было невыносимо читать эти перестроечные статьи в “Огоньке” про Жданова и про расстрелы у Ягоды на даче, где потом расстреливали тех, кто расстреливал, и где-то там недалеко их же и закапывали. Для человека, наполненного врождённой честностью и прямотой души, который вот поверил в эту коммунистическую идею, в то, что все люди равны и что ты был никем, а стал всем, – было страшно поверить в лагеря, этапы, в этих следователей, когда люди признавались, что они английские шпионы, японские шпионы или руководители подрывных антисоветских организаций. Невозможно было физически создать такое количество подобных организаций!  На Григория Ивановича вдруг обрушился параллельный мир, который всё это время жил, маскировался и шёл с реальным миром в ногу. Мир, о котором каждый в душе может и догадывался, но не верил, пока сам не сталкивался с ним. Григорий Иванович чувствовал этот мир, чувствовал его близость, но он думал, что мир этот крайне мал, невелик, как робкий сорняк на пышном поле. С такой наивностью и незнанием как было страшно услышать термин “лагерная пыль”! И это говорилось о человеке, который стал всем!

Дед Григорий лежал дома с опасным в его возрасте воспалением лёгких. В больницу он идти не хотел. Петя принёс ему шоколадных конфет и рассказывал анекдоты, а Люба, племянница Григория Ивановича, всё говорила:

– Не надо, он смеяться не может.

А дед Григорий возражал, мол, ты чего, смешно ведь.

Люба жарила котлеты на кухне и оттуда доносилось такое шипение, будто там бешено жужжали тысячи ос, распластанных на раскалённом асфальте.

– Как пахнет-то, – сказал дед Григорий.

– Гари многовато, – зажмурился Пётр.

– Ничего, это нормально. Гарь должна быть, иначе не пожаришь, но это ещё и от характера зависит.

– От характера?

– Конечно, Петя. От души зависит. От того, строишь ли ты из себя хозяйку или ты действительно хозяйка, в радости ты их жаришь или так, по необходимости.

– Так значит…

– Нет, Петя, она хорошая, я её люблю, но в последнее время стал замечать что-то, даже не могу объяснить. Несдержанность в ней какая-то, скрытность, даже зависть чуть-чуть. Может это муж на неё влияет, не знаю? Пятый год супружеской жизни, раздражённость её понятна.

– Несчастливый брак?

– Брак – штука хитрая, Петя. Я тебе когда-то говорил. Сначала муж – это любимый мужчина, единственный, им наслаждаются, его боготворят. Потом что-то приедается, пошёл лёгкий скрежет в шарнирчиках. Потом кастрюля стоит не на своём месте, носки грязные, ни единой картошки в доме, а он и не подумает. Потом он становится дураком, потом сволочью, потом рогатой сволочью, потом просто идиотом. Потом ненависть слегка затихает, и муж превращается в кобылку, которая своя, хорошо, что рядом, но любви уже в помине нет. Вот и всё.

Григорий Иванович вздохнул.

– Нет, – продолжал он – есть, конечно, женщины… прекрасные, изящные, стройные, умные. Они рассказывают тебе истории, от которых в глазах плывут корабли. Встреча с такой женщиной равносильна немыслимой встрече с твоим старинным другом, которого ты не видел сотню лет, и вот он повернул из-за угла, и ты не веришь своим глазам, – это сон или нет? Но где таких женщин встретить, Петя, где их искать?

Григорий Иваныч начал громко кашлять. В комнату вбежала Люба с котлетами.

– Дядя Гриша, – заволновалась она, – что случилось?

Люба вопросительно посмотрела на Петра, как будто Пётр был виновником этого кашля.

– Выпейте воды, дядя Гриша, – сказала она, метнув по комнате бессмысленный взгляд.

– Ничего, закашлялся просто, – Григорий Иваныч задвигал ладонью вперёд, мол, всё в порядке.

Они ели Любины котлеты с твёрдой зажаренной коркой, хрустящей, казалось, сделанной из другого материала, и крупно нарезанный салат из помидор и огурцов. Люба посматривала в окно, словно там на стекле, как титры на экране, плыли ответы на её вопросы, и она лишь возвращалась к тарелке, чтобы наколоть на вилку кусок котлеты или огурца.

Петя уже уходил, а Григорий Иваныч, забыв про потрясающих женщин, нашёптывал сам себе: “Потом тёща свой аромат добавит, накрашенная такая, расфуфыренная, волосы около блондинистые, уложенные, в глазах тушь сплошная, больше, чем на всех чертежах архитектурного факультета нашего института в сорок восьмом году. Она скажет, указывая железным пальчиком с лаковым ярко-розовым наконечником: “Иди сюда! Я тёща, я язва, но эти брюки почему здесь лежат? Что они тут делают? Разве непонятно…”

Григорий Иванович умер через две недели. В шкафу остался висеть его пиджак, весь в орденах и медалях, как живой человек, как отважный воин, который стоял насмерть. Потом во дворе дома выстроился взвод морской пехоты. Матросы вскинули ружья и дали залп в воздух. Дай Бог тебе, Григорий Иваныч, встретить в другом мире потрясающую женщину, с которой вся вселенная станет лишь маленьким городком изящества и любви, которую ты так и не нашёл в таком необъяснимом и таинственном чуде, как женщины.

IX

Пятый класс был интересен тем, что осень промелькнула невидимой мышью за портьерами, и никто уже точно сказать не мог была это мышь или просто так, сквознячок. Началась вторая четверть, угрюмо то шёл, то не шёл дождик, низкие облака темнели и пытались кашлянуть осторожно и тихо, боясь разбудить плывущее пространство под ними, словно кто-то трепетно постукивал пальцем по микрофону, проверяя слышен ли звук в зале перед началом выступления, которое намечалось где-то в облаках и тучах, за невидимой оболочкой, в скрытой от глаз оркестровой яме, где музыканты ещё даже не начали своё невнятное разминочное пиликанье, а просто виолончелист случайно коснулся струн, и грубая нота отрывисто ухнула в воздухе, мгновенно затихнув, потом кто-то передвинул барабаны, и глухой звук, произнесённый как из мешка, вдруг прокатился по деревянному полу. Скоро оркестр заиграет и будут слышны и скрипки, и арфы, и барабаны, и звонкое эхо тарелок, и огненная дирижёрская палочка вспыхнет и погаснет в клубящемся дыму, как докрасна раскалённая игла.

В класс пришёл новый парень со странным именем Ким. Его папа был военным, и для Кима это была уже третья школа. Он впервые приехал в Одессу и никогда до этого не видел моря. Петя так удивился этому, как будто бы ему сказали, что этот человек никогда не видел автомобилей, хотя на свете, наверное, были такие люди. И немало. Ким играл в миниатюрные шахматы под партой, вертел их, насупив нос и поправляя очки. Почему считалось, что очки – это признак застенчивости, интеллигентности и даже трусости? Мальчик в очках по определению был домашним растением, робким, способным к математике и не умеющим дать сдачи. Бред! Боря Блувштейн был драчуном и хулиганом. Это был единственный еврейский мальчик в районе, который состоял на учёте в детской комнате милиции. Боря не был мальчиком, он был взрывом, который раздался, когда Боря родился, и с тех пор этот взрыв не стихал и не унимался, как заезженная пластинка, как фильм, где показывались одни и те же кадры самого взрыва, но не было ни падающих комков земли, ни рассеивающегося дыма, ни наступающей тишины с пением птиц. Боря кипел, дрался, летел по лестницам и почти не учился. И он носил очки!

Ким играл в шахматы на переменах со всеми желающими. Он никогда не спрашивал: “Умеешь играть?” или “Ты хорошо играешь?”. Он как-то сразу любил противника, да это и не был для него противник, а скорее человек, которого он внезапно зауважал.

– Ну что сыграем? – сказал он громко сам себе, когда прозвенел звонок последнего урока.

Но никто его вроде не слышал. Петя завозился с учебниками. Они уже не помещались в портфель. Ким хлопнул Петра по плечу.

– Всего одна партия, Пётр Олегович.

– Откуда ты знаешь, что я Олегович?

– Журнал переносил из класса в класс, ну посмотрел, как кого зовут. У меня просто хорошая память на имена.

Раскосые глаза Кима сверкали из-под очков. Ему так хотелось играть, что Петя сказал: “Ну хорошо, одну партию, – он улыбнулся, – на маленьком поле”.

– Обижаете, Пётр Олегович. У меня с собой настоящая доска есть.

Ким достал из портфеля шахматную доску, которая непонятно как там помещалась.

– Так может поиграем у меня дома? – спросил Петя.

– Да неудобно как-то.

Ким играл и осторожно объяснял, что так ходить нельзя, так ты открываешь фланг, а так ты теряешь коня. Он бережно переставлял назад фигуры Петра и внимательно смотрел на него. Ким родился в Казахстане, жил в Белоруссии и на Дальнем Востоке, но он никогда не видел моря. Три партии закончились вничью, но это только потому, что Ким не давал своему противнику проиграть. В школе было необычно тихо. Они спускались по лестнице и слышали свои шаги, и Пете так и хотелось сказать: “Тише, тише”.

– И откуда вы такие красавцы? – сказала техничка с упрёком. Она убирала в фойе. Громкий её голос эхом понёсся наверх, словно голос раздражённого режиссёра из тихого пустого зала накрыл холодной волной сцену, пропорол её и разбился о скалы кулис. Голос ещё звучал, когда техничка ничего не говорила, а только смотрела на них с высокомерным недоумением. “Переэкзаменовка, – сказал Ким почти басом. – Занимались”. Техничка провожала их взглядом до самых дверей и открыла рот, чтобы что-то сказать, но Петя её опередил: “Учиться, учиться и учиться – это не просто!”

После перефразирования самого Ленина швабра в её руках задвигалась сама собой.           Ким попрощался с Петром, пожав ему руку, и исчез так быстро, будто улетел на ракете. Петя задрал голову вверх и не поверил своим глазам. Часы на стене школы показывали полпятого. Казалось, с движением стрелок они притягивают сумерки, потом вечер и ночь. Стрелки тянули за собой время, натягивая тетиву, чтобы сорваться ночью и выстрелить рассветными лучами по улице, по троллейбусным проводам, по школьному двору.

“Чёрт, я должен был быть дома два с половиной часа назад! Ничего себе, поиграли!” – подумал Пётр. Он пошёл быстрым шагом. Надо было позвонить. Краем глаза он заметил парнишку, сидящего на железных ограждениях возле дороги.

– У тебя не будет двух копеек? – спросил Петя, шаря в своём кармане.

– Если б они даже были, я бы всё равно тебе их не дал.

Парнишка заплылся ехидной улыбкой с узкими щёлочками глаз. Если бы не эти глазки, Петя бы, наверно, плюнул и ушёл.

– Мне одного движения хватит, чтобы ты опрокинулся назад, – сказал Пётр.

– Что? – заскрипел парень, выпрямляя спину.

– Его жизнь стоит две копейки, вот в чём всё дело, – раздался голос неподалёку.

Эдик стоял, подпирая дерево своей широкой фигурой.

– Позвонишь из моего дома, это тебе по дороге, а он пусть всегда звонит из автомата.

– Да пошли вы, – прошипел парень, выпячивая зубы.

Он соскочил с забора и пошёл в другую сторону, удивив Петра своим маленьким ростом и детской походкой.

– Удивительная гнида, не правда ли, сэр? – сказал Эдик улыбаясь.

Слово “сэр” и “джентльмены” Эдик любил применять после того, как Петя дал почитать ему “Записки о Шерлоке Холмсе” Конан Дойля. Эдик часто рассказывал Петру, какой рассказ он сейчас читает, с подробностями, тайнами, своими догадками, со стуком копыт на Бейкер-стрит и пыльным атласом миссис Хадсон. Эдик погружался в этот мир и не хотел из него выбираться. Петя заразил его чтением, и Эдику нравилось этим болеть.

– Что ты здесь делаешь? – спросил Петя.

– Ээ-х, – задумчиво протянул Эдик.

Он как-то расстроился после этого вопроса и стал странно и судорожно озираться по сторонам.

– Бабушку жду, – сказал Эдик. – Беседа с Вероникой по математике.

– Да ну.

– Только, Петя, никому.

– Само собой. Слушай, у меня действительно нет двух копеек.

– Пойдём, позвоним из вестибюля.

– Так там эта техничка-истеричка?

– Может быть. Пойдём.

Эдик легко открыл школьные двери.

– Тётя Катя, нам позвонить, – сказал он.

– А, сейчас открою, Эдик, – сказала техничка и зазвенела длинными ключами.

Петя удивился и совершенно пропустил то, что бабушка и мама на него наорали в два параллельных телефона.

– Что удивительного? – спросил Эдик, когда они оказались снова на улице. Он улыбнулся очень широкой улыбкой. Глаза его заблестели. – Родственница она мне какая-то. Вон, можно у бабушки спросить.

– Ёлки-моталки, – сказал Петя, понимая, что Эдик на него не обижается.

Бабушка Эдика оказалась стройной красивой женщиной, которой даже шла её лёгкая седина. Петя удивился такой красоте.

– Это Пётр, – сказал Эдик с достоинством.

– Здравствуй, Пётр, – сказала она. – Эдик, отпусти своего друга.

– Нам по дороге.

– Мне нужно зайти в гастроном.

– Ну по дороге в гастроном.             

Эдик любил пошутить, любил придумывать всякие остроты, словечки и выражения. В мире прозвищ ему вообще не было равных. Он когда-то рассказывал, что в их семье любили красивые имена. “Вот я, – Эдуард Артурович”, – говорил он и гордо поднимал голову.

Из гастронома тянуло какой-то влагой, словно там протекал ручей, и ветер гнал его к раскрытой двери. Они подождали бабушку и через пять минут оказались около дома Эдика.

– Зайдёшь? – спросил Эдик, кивком головы указывая на белую решётку окна на первом этаже.

– Спасибо, темно уже, а я ещё дома не был.

Из раскрытой форточки пахло жареной рыбой, чувствовался странный запах сухого шоколадного батончика, будто кто-то разворачивал обёртку, а батончик был такой суховатый, светловатый, не похожий на шоколадный.

– Ну будь здоров, – сказал Эдик.

– Подожди, – Петя приложил руку к губам.

– Ну что говорить, – сказал Эдик. – Бабушка пошла вместо мамы в школу. Вероника позвала. Мама пойти не может. Она разводится. Соседка сказала: “Папы у тебя уже нет”. А папа у меня есть. Он два дня как переехал. Сейчас живёт на Молдаванке. Временно.

У Эдика бегали глаза. Потом он посмотрел на тёмное небо и застыл.

– Тучи рассеялись, звёзды видны, – сказал он. – Всегда мечтал купить телескоп. Вот видишь три звезды?

– Где?

– Вот, – Эдик протянул руку к небу. – Это пояс Ориона. Видишь? Три звезды. Если между ними нарисовать линию, то средняя звезда окажется немного справа.

– Да, вижу.

– Первая звезда знаешь, как называется?

– Как?

– Альнитак, не помню, как перевести, вторая – Альнилам, что в переводе с арабского означает “нить жемчуга”, а третья, – я её больше всего люблю, – Минтака, то есть “пояс”. Она находится от нас на расстоянии девятисот световых лет, представляешь? Девятьсот лет нужно свету только чтобы долететь сюда! Кто-то может стоял на этом месте, смотрел на неё, а свет только лишь рождался, чтобы мы увидели его сегодня.

– Да, интересно, что это был за человек, который стоял тогда на этом месте?

– Кто знает? Тогда этой страны ещё толком не было. А свету всё равно, есть страна, нет страны, есть Земля, нет Земли, двойка по контрольной или почётная грамота.

– Слушай, – перебил его Петя, – откуда ты всё это знаешь?

– Так отец мой этим занимается. У нас книг много… хотя он, наверно, что-то забрал…

– Эдик, заходи домой, – послышался то ли заспанный, то ли заплаканный женский голос.

– Да. Мама не знает, что я прилетел откуда-то из района Минтаки.

Эдик кивнул и ушёл.

“Я совершенно его не знал, – подумал Пётр, когда стелил кровать. – Когда у человека в голове созвездия, ракеты и скорость света, он получает двойку по математике, и его родители разводятся. А может он действительно прилетел?” Петя улыбался и засыпал. Ему снилось, как Эдик машет ему рукой из иллюминатора огромного космического корабля, а он мысленно спрашивает его: “Ты куда”, а в ответ слышен рассыпчатый голос: “К отцу”. Он теперь там живёт. Буду изучать математику, астрономию и планету Земля.

– А почему планету Земля? – слышит Пётр свой голос.

– Хочу её понять.

X

Как могут две одинаковые вещи быть непохожими друг на друга! Даже две капли воды могут быть разными, как две планеты. Одна упадёт в твою ладонь смешной весёлой кляксой, а другая обожжёт и бросит в пот. Между двумя каплями были чьи-то слова, известия, намёки, искусственная улыбка потерянного друга на снимке, друга, который вырос и стал чужим, хотя ты вырос тоже и тебе есть о чём с ним поговорить. Между двумя падениями этих капель может пройти целая эпоха, которая не выросла из старой, а началась с неизвестности, с обрывков прошлых лет, которые неизвестно как склеивать, с новой не проложенной дороги и давних секунд полёта, когда уносился туда, где такое небо, что задыхался от завораживающих сил, сил неизведанных, невероятных, неповторимых. Эта дружба и была такой незабвенной детской кляксой, и Пётр весёло напевал по дороге к Серёге, не различая смены эпох. Он просто знал, что Серёга никогда не станет чужим.

Серёгин профиль замаячил в подвальном окне. Серёга жил под землёй и, когда просыпался, видел потрескавшееся плато асфальта и растущую жёлтую стенку дома. Двор напоминал дно огромного колодца без воды, окна увеличивали высоту, становились друг другу на плечи, как акробаты, доходя до самой крыши. Жгучая синева падала царским ковром на покошенные карнизы и облезшие стены, голуби, насупившись, гудели и пухли в лучах, кивали куда-то вниз, взмахивали крыльями, но не взлетали, как будто им некуда было лететь, а на самой верхушке неба, за такой далью, где заканчивается небесная синь, блестело облако, скомканное, как лист бумаги. Маленьким кулачком оно грозило бросить снег на дно шатающегося от утренней пелены двора и распугать голубей. Серёга так обрадовался приходу Петра, что побежал ставить чайник посреди дымной, пенистой кухонной тучи, сжимающей в кулак воздушное пространство подвала. От тучи в подвале становилось темнее, жгучий запах пробирал насквозь и двигал стенку между кухней и единственной комнатой, где жил Серёга с мамой, папой и младшим братом. На плите стояла широкая синяя миска с белой волнистой каёмкой. Серёгин чайник касался носиком края миски и, казалось, он сейчас упадёт. Серёга был свеж, на щеках дышала розовая рань, которую он привёз из деревенских степей вместе с запахом горячего пыльного сена. Они вышли на улицу с двумя чашками раскалённого чая, который, наверно, был налит не из чайника, а из бурлящей миски и впитал в себя весь чад и огненную пену колдовского варева.

– Варенье варим на зиму, – опередил Серёга вопрос Петра.

– Какое?

– Сейчас клубничное.

– И много сортов будет?

– Ну… из крыжовника сварим, из смородины, из малины обязательно.

Пётр видел в полутёмном окне, как Серёгина мама размешивала варенье деревянной лопаткой с длинной ручкой. Варенье шипело и пенилось, как лава вулкана, и было непонятно, как это всё потом можно будет есть.

– По-моему у нас тоже есть такая лопата, – сказал Пётр.

– Есть конечно. Оно в каждом доме есть, хорошая вещь, папа недавно такой лопатой убил крысу.

– Боже! – сказал Пётр и отвернулся. – И вы … варенье…

Серёга засмеялся почти басом. Ну ладно, ладно. Это ещё дома было, в сарае, и не такой лопатой, а большой, железной.

– Ну как, тренируетесь? – спросил Серёга после паузы. – Вольная борьба что ли?

– Угу, – отозвался Пётр.

– А чего так невесело? Веня с таким восторгом рассказывал про вашу первую тренировку, что у меня до сих пор в глазах Дворец Спорта превращается в Олимпийский центр с флагами и вашими фотографиями в музее.

Пётр серьёзно посмотрел на Серёгу.

– Шучу, я шучу, не видишь что ли? – улыбался он.

Серёга глотал чай, как будто ел воду, и после каждого глотка звучно прочищал горло.

На тренировке было человек десять, раздевалка была вообще пуста и показалась Петру большой и просторной, когда они с Венькой туда вошли.

– Максим, – сказал высокий парень прямо с порога.

Он пожимал руку крепко и выяснилось, что он уже полгода ходит на вольную борьбу.

– Мы месяц как переехали сюда, – говорил он, – а раньше был маленький зал в клубе железнодорожников. Там всегда пахло краской, а в раздевалке были мыши.

Венька брезгливо вскочил со скамейки.

– Да нет, – сказал Максим, расстёгивая большую спортивную сумку, – здесь чисто, здесь лёд, фигурное катание, залы, дворец, тут и тренироваться лучше. Так вы в первый раз?

– Да, – ответил Пётр.

– Да нормально всё будет, Виктор Захарыч классный тренер. Он вас подточит, на соревнования поедете, борьба – это сила. Ничего не страшно с борьбой. Я даже свою классную перестал бояться.

Виктор Захарыч был широкоплеч, а грудь его выпячивалась колесом, когда он ходил и что-то объяснял. У него была короткая стрижка и волосы топорщились, серебрились на висках в электрическом свете зала. Он не кричал, бережно показывал приёмы, чтобы ничего не упустить. Петра он почему-то прозвал тёзкой, а Веньку называл Вениамин.

– С такими именами надо чемпионами становиться, – говорил Виктор Захарыч и подпрыгивал, делая вращения руками. – Побежали, побежали, – хлопал он в ладоши и весело свистел. Было ему лет сорок.

Троллейбус заезжал в вечер, как в туннель, зажигал фонари, подсвечивал стёкла магазинов. Своим мягким ходом он разморил, разбаловал и заставил проехать остановку. “Вот это тренировка, вот это класс”, – говорил Венька, разминая плечо. Но они оба даже представить себе не могли, что с вольной борьбой покончено навсегда.

Всё это улетело, ушло и, сидя со своей взрослой дочерью в центре города на скамейке возле застеклённого стенда карты улиц, Пётр вдруг вспомнит Виктора Захарыча, и как они бегали по кругу и вращали руками, а он хлопал в ладоши и свистел, и подбрасывал в руках само время той тренировки, как потерянный теннисный мячик, закатившийся куда-то за старую кровать. Его и не достать уже.

К стенду подошли пять девчонок, взвинченных, неуёмных балаболок, ноги как на шарнирах, лица вращаются на оси, как будто ищут кого-то исчезающего в толпе, в глазах то задор, то ужас, сменяющийся взрывным смехом, удивлением и восторгом, кислыми гримасами и гусиным гоготанием с приседаниеми и хлопаньем руками по коленам. Одна из девушек постукивала пальчиком по стеклу, смеялась, словно хотела войти в дверь к своему другу, а он играл с ней и не пускал. Девушки исчезли, будто их и не было никогда. Город опустел после них, куда-то исчезли люди, машины стали прозрачными, медленными и тихими. “Увидели мы этих девчонок и всё, – говорил себе Пётр.  – Кто они, куда они шли? Были и нету. Это один только миг, потом не вспомнить даже их очертаний, жестов, гусиного гогота. Жизнь их раскидает по свету, да разве вспомнят они свои гримасы, смех, почти одновременные импровизации шока и всплеска неотступного счастья?” Пётр сказал об этом дочери. Она улыбнулась, доедая своё мороженое и болтая ногой, кивнула, всё понимая. “Ведь окружающий мир – это не безысходность, а данность”, – говорили её глаза.

Пётр ещё долго с ней о чём-то разговаривал, как вдруг девушки вернулись, словно рыбки из одного аквариума в другой принеслись вместе с потоком воды в огромном ковше улицы. Они снова стали рассматривать щит, и было так радостно, что, казалось, происходит невероятное. То, что утратилось, вдруг вернулось, ожило, словно время провернулось вспять, схватив со стола забытую вещь, и стремглав, боясь не успеть, вернулось назад, наложив на пустой закуток очертания прошедших минут, весёлых и непосредственных, непредсказуемых, как сама жизнь.

XI

Налетела какая-то волна. Вместо тренировки – белые стены больницы, куда попала Софья Аркадьевна.

– Мне снимут ногу, снимут ногу, – шептала она наклонившемуся Николаю Сергеевичу.

– Да нет, Софочка, нет.

– Это диабет, это возраст, как быстро, как глупо.

Она впадала в детство, с силой сжимала глаза, хотела заплакать, но не могла, мотала головой, и её неуверенность в себе, и бледный лоб, и бегающие глаза разгоняли ветер, который, спотыкаясь о форточку, гремел стеклом, рама билась о стену, пытаясь тщетно спастись. Николай Сергеевич закрывал форточку, но Софье Аркадьевне не хватало воздуха. Она боялась за жизнь, и сдутые щёки медсестры двумя грубыми складками с узкими, разбегающимися в разные стороны амбразурами глаз, утыкались в безразличный шприц, стреляющий вверх одинокой водяной струёй. Медсестра уходила, появлялась другая и, молча, никого не замечая, искала что-то в шкафчиках. Щёки её горели и раздувались, как будто ей было за что-то стыдно. Халат плотно лежал на её теле, как белый снег на горах, поднимаясь по покатому склону живота и по груди, словно плавно обводил контур необъятной окрестности. Медсестра сзади была похожа на тяжелоатлета, мощная спина почти не двигалась. Пётр после школы ходил в больницу, потом приходили родители, гнали его домой, дед совал деньги в карманы, зачем-то давал ключи от дома, хотя у Петра были свои.

На следующей неделе Петя поехал на тренировку сам, Веньку свалила ангина. Какое-то оживление творилось на лестницах и в коридорах, уборщицы гремели вёдрами, ненавистно смотрели под ноги бегущим со спортивными сумками на тренировки. Пётр не видел уборщиц в первую свою тренировку, а плывущие широкие окна переходов напоминали путь к терминалу в пустом аэропорту, который только что отстроили. В раздевалке было полно народу, голые спины, толкающие друг друга, раскоряченные сумки, скамейки, загромождённые вешалки, перепалка десятков ксилофонов, старающихся перекричать один другого, звонче бить молоточками языков по клавишам своих голосовых связок, не жалея их, фальшивя и переходя на фальцет. Пётр не знал, где ему переодеваться, и поставил сумку на пол возле скамейки. В последнюю секунду под его сумку нырнула чья-то нога. “Эй!” – ухнуло ему в ухо, и голый торс задышал справа открытым ртом, выдыхая пережёванный воздух с запахом пота. Парень был старше Петра на год или на два.

– Ты чё слепой, что ли? – кричал парень, просверливая гул голосов.

– Извини, места нет, – ответил Пётр.

– А если места нет, иди туда, где твоё место, – сказал парень и загремел икающим странным смехом, от которого засмеялось несколько человек вокруг.

Парень засмеялся ещё громче, думая, что они хохочут не оттого, что он так смеялся, а от его шутки. Пётр занял другую скамейку, поставив сумку в освободившееся место, в конце концов кто-то уже переоделся и вышел из этого переполненного вагона. Раздевалка, которая в прошлый раз была просторной и светлой, превратилась в крытый кузов грузовика, забитого людьми, которые переодевались, задевали друг друга локтями, рукавами, толкались коленями и сталкивались всеми частями тела. Грузовик накренялся вбок, поворачивал куда-то, трясся и чем больше ехал, становился ỳже и меньше. Пётр искал глазами Максима, которого запомнил по прошлой тренировке. “Может он где-то в зале?” – говорил он себе.

Но в зале Пётр не нашёл ни Максима, ни Виктор Захарыча. По периметру трусцой бежала вереница солдат с голыми ногами. Пётр влился в этот состав мелькающих маек и флагов разных стран. Ему тут же решили сделать подножку, он ответил тем же, за что услышал в свой адрес громкий оклик тренера: “Эй, новичок, ещё раз замечу – выгоню”. Тренера звали Анатолий Палыч. На тренировке был ещё один то ли тренер, то ли инструктор по имени Слава, лет двадцати пяти, довольно худой, с не очень сильными ногами и немного подкаченными руками. Пётр так и не понял, кто он и что здесь делает. Он был довольно криклив, но к нему обращались уважительно, наморщив лоб, выпятив губу, скинув усмешливый прищур, низко опустив голову и моргая глазами, кто как. Пацаны так относятся к тому, кто старше их года на два, на три, кто носит в кармане ножик, покуривает и рассказывает жизненные истории с уверенностью мудреца-наставника.

– Слава, посмотри, это правильный захват? – говорил какой-то рыжий паренёк с таким серьёзным взглядом, будто от Славиного ответа зависела вся его жизнь.

Слава открывал рот, запрокидывал голову куда-то набок и объяснял, как это правильно сделать, чертил кривые линии обеими руками в воздухе и маневрировал своим телом на ходу. Он перемещался по залу с большой скоростью, оказываясь почти одновременно в разных его частях, купаясь в этом море голов, сцепившихся тел и налипших на лоб волос.

– Давай бороться, – толкнул Петра в плечо дурак из раздевалки, который умел смеяться икающим смехом.

– Мы отрабатываем приём, – сказал Пётр.

– Ну-ну, – ответил тот.

А в конце тренировки он опять пристал, становясь в позу борца и раздувая ноздри. Пётр нисколько не испугался его. Анатолий Палыч стоял у входа с журналом под мышкой и разговаривал с седовласым низкорослым человеком. В зале почти никого не было, а Слава разминал кому-то ушибленное колено.

– Ты сколько тренируешься? – спросил Пётр.

– А тебе то что? – мотнул головой вперёд смехач? – Ну полгода.

– А я пришёл второй раз, приёмов ещё не знаю. Адекватный поединок не получится.

– Какой поединок? Да ты что пришёл на борьбу и бороться не хочешь?

– Хочу, но не сейчас.

Пётр развернулся и пошёл. Через несколько секунд он почувствовал удар по щиколотке, а времени падения не было, был хлопок уха о маты, отчего ухо сразу стало горячим куском угля. Пётр успел выставить локоть и пытался подняться, но смехач перевернул его на живот. В нос ударил противный утробный запах, исходящий изо рта смехача.

– Надо уметь бороться, если пришёл, – зудел смехач.

– Так я хочу научиться, – шипел Пётр и видел, как поверхность мата запотевает от его дыхания.

Смехач пытался просунуть под него руки. Ногти у него были длинные, он царапал и мял бока. Было очень больно, Пётр изворачивался изо всех сил, а потом ударил смехача макушкой. Смехач надавил на голову Петра своей головой и Пётр вскрикнул. Такой боли он ещё не знал.

– Что там у вас? – послышался голос Славы.

– Борьба-а, – куда-то в себя сказал смехач и стал душить Петра, сжимая руку. Пётр сумел нащупать ногу смехача и что есть силы дёрнулся вправо. “Хэп”, – услышал он возглас и оказался на свободе. Вся боль внезапно исчезла. Перед собой он увидел смехача, сидящего по-турецки. Смехач потирал руку и тихо ныл.

– Ты что делаешь? – услышал он скачкообразно приближающийся громкий голос.

Анатолий Палыч проводил гневные линии между Петром и смехачом.

– Так, – сказал он.

Журнал выпорхнул у него из-под мышки, как птичка, и сам собой раскрылся.

– Больше не приходи, понял! Только пришёл… это… неделями пропускает и руки моим борцам ломает.

– Я этого не начинал, – сказал Пётр и тут же почувствовал дикую боль в боку и ноющую резь вздыбленных царапин.

– Вон пошёл!!! – заорал Анатолий Палыч.

Пётр забрал вещи из раздевалки и пошёл переодеваться в коридор. Уборщица закрывала дверь в подсобку и сказала: “Это что ж вы делаете, а?” Пётр снял майку, и уборщица исчезла.

Пётр рассказал Серёге про смехача, и про доброго тренера, и про Анатолия Палыча. Серёга стоял, притулившись к стене, и если каждую смешинку в человеческих глазах считать морской каплей, то в его глазах было высохшее бездонное море. Пётр даже испугался такой серьёзности.

– Я бы закурил сейчас, – задумчиво и таинственно сказал Серёга.

– Я бы тоже, – ответил Пётр, – но надо же уметь обороняться.

– Вот и будем бороться у моря, после бега. Я немного занимался дзюдо.

Серёга сделал вид, что затягивается сигаретой. Он даже прищурил глаз, как будто дым попадал туда.

– Значит не только лёгкая атлетика была?

– Я её не бросал, пока мы сюда не переехали. Рядом с нами жил пожилой дядька. Он родился у нас, но всю свою жизнь прожил то ли в Харькове, то ли в Киеве. Он был дзюдоистом когда-то, ну и учил меня немного. Слушай, в кино хочешь пойти? Давай сначала перекусим.

Серёга перескакивал с темы на тему, словно выпрыгивал из одного поезда и вскакивал в другой на ходу. Ему нужно было доехать до нужной станции во что бы то ни стало, и он запрыгивал на подножку и кричал “Э-эй!” и, казалось, его несёт не поезд, а поток жаркого воздуха, вырывающийся из-под колёс, встречный ветер обдувает Серёгу, а он свистит ему, словно хочет поговорить, потому что можно дружить и с самим ветром, если его понимаешь.                                                                   

О том, как Серёга смотрит фильмы в кинотеатре, можно было снимать кино. И это кино имело бы ошеломляющий успех. Это тоже была актёрская игра, настоящая, только не на экране, а в зале. Особенно ему удавались комедии. Это был своеобразный моноспектакль, где был невидимый режиссёр, свой зритель и удивительный, уникальный актёр. Освещение тоже было уникальным, и это была не подсветка ламп и камер, а дрожащий, сияющий, вспыхивающий, пропадающий и сверлящий свет, исходящий из экрана и пронизывающий насквозь. Серёга наклонял туловище вперёд, изгибался, вертелся, съёживался, когда чего-то пугался, сидя танцевал на стуле, поворачивался, искривлялся, сидел на боку, как монета, поставленная на ребро. И в этом положении он мог дёргать ногами, чесать ухо, бить ладонью по ноге и обрушивать в зал салюты смеха, а когда эти огни гасли, оставались ещё искорки его хрипловатых смешинок, которые вздрагивали, точно  зарницы, гаснущие в ночном небе. Смех становился похож на одиночный кашель, будто Серёга кого-то дразнил, протягивал конфету и тут же отдёргивал руку. При этом Серёгин глаз разворачивался к Петру, как прожектор на пляже, которому надо увидеть, что делается в дальнем закутке. Прожектор тоже смеялся, морщинки на лбу летели к нему электрическими проводами, чтобы подать свет, полученный от звёздного экрана. Иногда во время смеха Серёга замирал, потом взрывался, расширяя глаза, а потом сжимал  их так, что, казалось, ещё немного и они лопнут от напряжения.

– Ой, смотри, сейчас упадёт! – кричал Серёга шёпотом, дважды успев повернуть голову к Петру.

И Пётр смеялся ещё больше и не знал куда смотреть, то ли на экран, то ли на Серёгу.

– Потише там, – послышался как-то бас сзади и массивная ладонь хлопнула Серёгу несколько раз по голове.

Серёга втянул голову в плечи и запустил руки в карманы брюк.

– Та я ж тыхий, – говорил Серёга, – кода я буйный, то я крычу.

Он переходил на украинский или на смесь русского с украинским, когда нервничал или был с чем-то не согласен. Кино было его необъятной любовью, как небо, которое никому не отдать.

XII

Начался американский дождь. Вначале он показался угрюмым, капли на оконном стекле были непрошенными гостями, стучались о стекло, бились, но их не пускали, не открывали дверь, и они стекали как одинокие слёзы. Их становилось жалко, хотелось открыть окно настежь, высунувшись с головой, раскрыть руки, и пусть капли бегут и спешат, и жгут холодными брызгами, – я открою им окно, я здесь живу и это тоже мой дождь.

“Мне так хочется вернуться домой! Там изменилась жизнь, квартиры у меня уже нет, той, в которой я плясал на одной ноге с игрушечным автоматом в руках, кружа по комнате, и мерил с Венькой огромную пилотку, которая падала на подбородок, той, где мы привязывали к кошкиному хвосту гоночную машинку, той, в которую я пришёл с огромной носатой единицей в дневнике, бросил портфель на пол, упал на кровать и плакал навзрыд, а стены плыли в раздутом мыльном пузыре комнаты, вытягивая стол и шкаф, той квартиры, в которой мы с бабушкой строили планы моей будущей жизни, в которой не было никаких эмиграций, той, в которой мы с Серёжкой выпили по стакану портвейна в маленькой комнате, где немного шурудила мышка за кроватью, а потом, бесшабашные, пошли гулять, не зная куда, той, в которой Света смеялась, заходясь, слушая о моих похождениях на практике в институте, а потом долго обнимала меня и глаза её были мокрыми и очень детскими, отчего хотелось плакать, понимая, что мы давно уже не дети, хоть детство плывёт где-то в нас, но не вокруг нас, той квартиры, где мы все жили и из которой я ушёл навсегда, волоча нелепые пузатые чемоданы, последний раз сходя по ступенькам своего подъезда и спеша к грязноватому такси, в котором даже сиденья были пропитаны бензином. Я здесь, нет ни мамы, ни бабушки, ни деда, а Света… как странно, что я помню лишь мгновенья, наши яркие вспышки, это мороженое возле Оперного театра, этот утлый трамвайчик, такой заскорузлый, с липкими перилами сидений, в котором нам было уютней всего. Куда мы ехали? К какой-то Марине, твоей подруге, маленькой соломенной девушке, легковесной, с зелёными глазами, которые вспыхивали всякий раз, когда я начинал говорить, зажигая веснушчатые щёки миллионами огоньков. Неужели я ей понравился? Возможно, но она вообще так реагировала на мужчин, которые ей были по крайней мере не противны. Марина показывала нам фотографии, а потом мы долго пили чай на балконе с бабушкиным вареньем пока не стемнело, а сигарету, которой я её угостил, она жевала сладостно, раскуривая, как будто это был последний огонёк, последняя не отсыревшая надежда, случайно найденная на необитаемом острове, где уже начинает задувать ветер с моря, неся солёность и ночной холод. Где сейчас Марина? Знает ли, что с тобой стряслось, Света? Знает, где я, и помнит ли? Может и вспоминает, но так нелепо, что сам кажешься забытой булавкой в кармане, на которую натыкаются случайно, запустив туда руку. Может она уже вообще не в Одессе, а где-то в Манхэттене, на сорок пятом этаже разговаривает с менеджером в коридорах роскошного стеклянного офиса со стенками кубиков и семейными фотографиями на столах; аккуратная чашечка, какой нет здесь ни у кого, ждёт своего кофе, горячести, аромата, дыма, прикосновения губ. Марина посмотрит на неё и вдруг вспомнит обо мне и о том, как она ожесточённо раскуривала сигарету. Бабушкино варенье и чай дымятся где-то позади этих кадров, всплывших перед ней, словно мы пили этот чай тогда, в том краю, целую эру назад, а на балконе стояли лишь вчера, и эхо принесло сюда, в этот офис свежие снимки того веселья, которое действительно было, как вчера, Марина была молодой, юной, смешливой, ей понравился этот парень, с которым встречалась Света, лица которого и не вспомнить, а имени у него словно и не было никогда.

– Значит это будет готово сегодня? – спрашивает менеджер.

– Конечно, – отвечает Марина, возвращается к себе, садится на стул и начинает теребить чашку.

“А может он как раз сейчас вспоминает обо мне, коротким отрезком внезапного видения промелькнёт моё изображение перед ним и погаснет? –подумает  она. – Может пролетает он в этом спортивном самолёте за окном и вспоминает меня, тот, которого я почти не помню, но знаю, что самолёт будет ещё появляться в этом небе, в этом окне, в этом офисе, и кофе будет дымиться на столе, в Манхэттене, на другом конце света, очень далеко от бабушкиного балкона”. Марина улыбнётся такому воспоминанию, и я пропаду на долгие годы, чтобы всплыть неожиданно и случайно, когда она будет ребёнка укладывать спать, читать журнал в метро или чистить окно машины от снега. В Одессе не было такого снега, такого Манхэттена, таких воспоминаний. В Одессе жизнь была другой, молодой, там трудно представить себя таким взрослым, тридцатипятилетним, также как здесь нельзя представить себя юным, беспечным и молодым”.

XIII

– Ну как с работой, Петя? – в телефонной трубке звенел весёлый голос Игоря. – Сегодня собираемся у Севы, не забыл? – не дожидаясь ответа, сказал он.

– Да, буду.

Пётр начал потихоньку осваиваться на своём закутке прилежащих фривэев. Городки переходили один в другой, сменяя пригоршни деревянных домиков, выброшенных вдоль дороги. Домики отличались друг от друга, но было понятно, что выброшены они одной рукой, словно великан бросил кубики, а потом бережно выпрямил их, смыкая ладони. Пётр старался принять эти дома, сосны, улыбнуться девушке в Макдональдсе, просто так, пусть думает, что он американец, что он бывал в Макдональдсе тысячу раз, ещё с детства, и всё для него естественно, привычно и даже однообразно, но большего ему и не надо, что его не печёт тоска, не ёрзает внутри какая-то пила, которая режет на куски то немногое, что становится своим невзначай, будь то чашка в магазине или белка на заборе. Пусть думает, что он свой, и тогда уйдёт это ёлкое масло, в котором жарятся дни и припекают майским полуденным жаром.

День выдался солнечным, и Пётр уже не мог сидеть дома. Разложенные учебники лежали на столе, ручка всё время куда-то укатывалась, падала со стола, словно хотела сбежать, но дальше пола бежать было некуда. Пётр выехал на сорок шестую дорогу. Солнце светило так ярко, что даже не верилось, что сегодня утром так жалобно бился в окна дождь, так быстро налетела какая-то темень, пасмурная серость наступающего дня занавесила заоконный свет, который и так не всегда был приветлив. Пётр завернул на Лэйквью трэйл и сразу увидел Севу. Он курил на крыльце под сенью американского флага, смотрел на ветви деревьев, вздёргивал плечами и был похож на сенатора в спортивных штанах и тельняшке, вышедшего покурить на крыльцо собственного дома и поразмышлять о чём-то глобальном. Пётр притормозил и хотел завернуть к нему, но вдруг послышался женский крик. Это кричала Вера, его жена. Крик был пронзительный, дерзкий и непримиримый. Петру показалось, что снова начался дождь. Сева сплюнул, кинул сигарету, его губы бормотали набор каких-то ругательств, голова гневно поворачивалась. Он скрылся в доме, а крик продолжался.

Сева уехал давно вместе с Верой и маленькой Лорой, которая жила сейчас в Бостоне. Но почему-то, чем больше Пётр смотрел на это пустое крыльцо, на зашумевший от порыва ветра американский флаг, тем сильнее он ощущал себя там, где Сева был молод и взлетал по лестницам девятиэтажного блочного дома с буханкой хлеба в руке, – маленьким коричневым кирпичиком, авоськой с картошкой, консервами и свёртками с колбасой.

– О, ты меня давно ждёшь? А где папа?  – спросил он.

– Он заскочил к институтскому приятелю за книжкой, сказал, что скоро придёт, – ответил Петя.

– Фу ты, чёрт, я наверно опоздал, извини.

Сева стал открывать дверь ключом. На руке у него повисла авоська, кирпичик хлеба оказался где-то под мышкой.

– Давайте помогу.

– Ничего-о.

Дверь скрипнула за этим “ничего-о”, словно передразнивала Севу, почти точно скопировав его хрипловатый “во-го” и уведя звук к потолку коридора.

– Слушай, Петя, а ты в каком классе сейчас?

– В пятом, – развёл руками Пётр.

– Хоп, а я думал в третьем, – громко засмеялся Сева и похлопал Петю по плечу.

Петя сначала обиделся, но быстро понял шутку.

– Так говоришь, папа куда пошёл?

– К товарищу.

– А к какому не сказал?

– К институтскому.

– Как звать его?

Пётр снова развёл руками.

– Ну, – сказал Сева как-то странно, при этом резко повернув голову. – А знаешь, – он посмотрел на Петю влажными глазами, – ты пельмени любишь? У меня две пачки есть, а пока давай бутерброды с чаем поедим, а?

Петя кивнул и пошёл ставить чайник.

– Ах, какой молодец, – воскликнул Сева. – А знаешь, мы с Верой решили пожениться, представляешь?  Я могу тебе сказать, ты уже большой парень.

Сева нарезал хлеб за столом, его несло, словно он молчал долгие годы, и теперь, в этой кухне, с двенадцатилетним племянником может говорить о чём угодно. О том, как ездил в самоволку на велосипеде, который маскировал в густых кустах где-то за забором части, как обтирал лицо после драки, а по руке текла кровь и набиралась в ладони, будто он зачерпнул в реке воду, а она застыла алым озерцом, точно рассветным, и струйки бежали, как маленькие ручейки, падали в обрыв и бились о деревянный пол. Он говорил, как писал девушке по имени Злата, но не отправлял писем, потому что девушки такой не было, он её выдумал, придумал, продолжил в своём воображении образ некой Риты, которую очень любил и которая провожала его в армию, но потом пропала, перестав отвечать на шквал его писем. Затем пришло жиденькое письмо, Рита писала, что встречается с другим парнем. Ему говорили: “Сева! Во время учений чуть не началась война, ты раз пятнадцать прыгал с парашютом, у тебя рука обгорела, – ударь сапогом несколько раз по чистому листу и пошли его в конверте, плюнь ты на неё!” А молдаванин Цырбу говорил: “Когда дембеля получим, приедем в моё село, там такие девушки есть… я, когда в армию уходил, там знаешь, какой восьмой класс был, красавицы, певуньи, не наглядишься! Они повырастали уже, ещё выбирать будешь и не подведёт ни одна, вот увидишь!”

Сева глотал бутерброд. Из чашки и из кастрюли с пельменями струился горячий пар. Пётр так и не узнал, поехал ли Сева в Молдавию после службы.

Вера была черноглазая, бойкая, всё у неё летело, рвалось, она всегда говорила слово “так” в разных интонациях. Когда просто что-то искала – “так-к”, когда с удивлёнными глазами ждала продолжения разговора, принявшего неожиданный поворот, – “та-а-ааaкх”! Причём “а-аaa” пулей взлетало по огромному рельсу восклицательного знака, в котором звенел вопрос, металл гудел, колебания звука не угасали, рельс рос, пробивая потолки и крыши. Когда слышала что-то неприятное о себе – “так”, почти “тык”, очень коротко, буква “а” сворачивалась, почти пропадала, превращаясь в мягкое, едва заметное “ы” с мягким знаком перед ним, словно топор, только что коловший дрова тихо тюкнулся углом острия в древесину, упав с усталой руки: “ть-ык”. Но Пётр запомнил её “так”, когда она вдруг стала бранить его за то, что он больше не занимается борьбой.

– Так-х! Ты чего ушёл с вольной борьбы? – спрашивала Вера, мыла тарелку и поглядывала на него сверху вниз, как на неудачника. Пётру сразу стало стыдно и неприятно, вода полилась из крана с раздражающим шумом, и кольцо на Вериной руке стучало о тарелку разочарованной учительской указкой по доске.

– Я с вами только познакомился, – сказал Пётр.

– Ну и что? – не поняла она намёка, потом посмотрела на него, подумав, и сказала: “Ты чего ж умный-то такой”?

Петя захотел рассказать ей про смехача, и про Анатолий Палыча, но     Верины глаза его остановили, метнулись на него, как два разъярённых кота с заточенными когтями. “И что ты за мужик такой, хоть и мал ещё?” – блестели они, но Сева, появившись в проёме двери, завертел головой, покручивая сигарету.

– Не-ет, – сказал он, – Вера, это совсем другое, он будет заниматься дзюдо. Человек сам выбирает, что ему лучше.

Сева громко шмыгнул носом, будто хотел подтвердить свои слова. Петя успел рассказать ему всю эту историю, и Сева считал, что Пётр всё сделал правильно, не дал себя в обиду, а тренер оказался сволочью.  Ну так чего туда ходить?

Папа пришёл, когда пельмени были почти съедены. Сева чинил магнитофон, орудуя неестественно длинной отвёрткой, а Петя впервые в жизни слушал музыку в наушниках. Чёрная пластинка слегка покачивалась, как пляжный тент, и изгибалась. Качаясь на морских волнах, ей нужно было немного нырнуть и выплыть снова, чтобы издавать эти звуки и ритмы.

 XIV

Пётр надавил на газ. Он поехал к озеру, к железной дороге. Ему расхотелось заходить к Севе, к тому, кто рассказывал ему про девушку Злату, и про Риту, и про сапог, и про молдаванина Цырбу. С тех пор промелькнуло не время, а что-то большее, что-то другое, чего нельзя было измерить привычным мерилом времени или силой чувств.

Склон поднимался от небольшой лужайки, примыкающей к озеру, и приводил к железной дороге, за которой простиралось ещё одно озеро. Тропинка склона была довольно крутой, и сквозь густые ветви был слышен шум водопада. Пётр не первый раз приезжал сюда. Он долго стоял поначалу, смотрел, как рельсы уносятся вдаль, как тихо открывшееся озеро с домиками на том берегу, маленькими и очень далёкими, расстилает по всей своей поверхности голубизну неба, бережно плещет её на тихих волнах, лёгких, почти неподвижных. Как попасть к тем домикам? Петру вдруг показалось невероятным очутиться там и смотреть оттуда на этот берег. Люди, живущие в тех домах, были загадочными, у них были другие автомобили, которые плыли по воде, пробегали под горбатыми мостами, сигналили проходящим поездам и исчезали на самом краю озера, превращающегося в океан. Может это вообще не Америка, а другая страна?

Поезд появился неожиданно, как улитка, смотрящая откуда-то из далёкого ущелья, которая лишь застенчиво ползла сначала, жалобно смотрела добрыми глазами, а потом её кто-то начинал толкать, тело улитки удлинялось, изгибаясь и превращаясь в змею, которая, низко поднимая голову, набирает ход.  Шум колёс усиливался, как шум огромного водопада, к которому стремительно приближаешься на несущейся лодке, становится очень страшно, начинаешь до смерти быстро работать вёслами, чтобы не попасть в ловушку, откуда вода сваливается вниз целой рекой. Улитка с огромной пастью приближалась, и Пётр отбежал неистово, сделав нелепую паузу и постояв какое-то время, глядя прямо в разъярённую пасть. Он махал руками, как вёслами на лодке, которая несётся прочь от водопада. Ветка дерева качнулась перед ним, зовя в тень, подальше от гремящих монстров. Пётр обнял ветку, как любимую девушку, благодарный за спасение, и закрыл глаза. Шум и лязг поезда был таким сильным, что не было сил бежать, он вызывал чувство, стоящее где-то за зеркалом самого инстинкта самосохранения, когда уже становится всё равно жить или не жить. Будто из гигантских колонок размером в трёхэтажный дом, гремел тяжёлый рок, знакомый, но шквальный и страшный. Потом звуки стали постепенно ослабевать. Пётр постоял ещё немного с закрытыми глазами. Шум колёс слабел, словно до этого он жил в ушах, а потом стал выплывать из них тонкой струйкой невидимого, всё удлиняющегося звукового шлейфа, догоняющего где-то в пелене слоящегося воздуха огромный витиеватый хвост составов, похожий на хвост улетающего воздушного змея. Через час поезд будет в Нью-Йорке. “А где он будет ещё через час?” – подумал Пётр и начал спускаться к своей машине.

Пётр помогал Вере с посудой и бегал на второй этаж и в гараж за вилками, тарелками, маленькими пластиковыми стаканчиками, салфетками, скатертями, искал в гараже раскладные столики, которые Сева называл одноразовыми и очень практичными. Потом они с Севой несли эти столики из гаража, устанавливали на бэкъярде, а Сева всё время шутил и приговаривал: “Ты молодец, Петя, правильно сделал, что приехал, после всего этого решился, сам закончил оформление документов и не надо думать. Мы здесь, всё-таки как-то легче, мы, конечно, поможем, чем можем”.

– А сигарета при этом обязательно должна дымиться из уха? – громко сказала Вера.

– Ну да, – ответил Сева вовсе не ей, а скорее столам, которые, соединившись, превратились в длинный стол, покрытый клеёнчатой скатертью в синюю клетку с красными розочками по углам.

Сева выпрямился и сладко затянулся. – Пойдём пивка попьём, – сказал он.

– А много народу будет? – спросил Пётр, открывая холодильник. – Ух ты! А пивца-то сколько? Понятно, народу будет много.

– Не так уж много, – Сева закачал головой из стороны в сторону, словно говорил нет, а глаза его, которые почему-то стали похожи на рыбьи, выпучились и напряглись. – Лорочка наверно уже выехала, – сказал он и посмотрел на часы.

– Это она из Бостона едет? – удивился Пётр.

– Это Америка! Четыре часа, ну и что, big deal! Американцы вообще лёгкие на подъём, получил работу в другом штате, встал и поехал!

Сева подошёл к холодильнику и взял бутылку пива.

– Так, а какое мне пиво взять? – сказал Пётр.

– Какая тебе разница какое? Главное, чтоб веселее было.

Зоин муж, Владик, появился на бэкъярде и важно зашагал по нему, выпятив грудь. Он смотрел вокруг себя свысока, как императорская чайка, прилетевшая на знакомый берег океана, в маленькую бухту, где можно легко поживиться, где в поисках пищи прыгают вдоль кромки воды длинноносые маленькие птички с узкими крыльями, на которых можно смотреть только насмешливо или с презрением. Самодовольная улыбка поднимала левый краешек губ и не менялась на его лице, словно Владика кто-то сфотографировал и наложил снимок на лицо, да так, что это фото и впрямь стало его настоящим лицом. Зоя застыла на пороге с телефонной трубкой в руке и сказала шёпотом: “Привет”, прикрыв трубку рукой. “Ну да, ну да, – повторяла она как заклинание, – ну да… ну да”. И других слов не было, их нельзя было произнести. Она моргала глазами, карие, неуютные, они тонули в её крупном лице, расплывались в улыбке, зажигавшей внезапное пламя, которое тут же гасло, холодея, как огарок затушенной ветром свечи.

Гости приезжали один за другим, машины выстраивались вдоль улицы. Лора появилась с правой стороны дома, обогнув его. Её платье зашуршало, зашумело, острые глаза весело светились. Пётр помнил её совсем маленькой девочкой с бантиком, в гольфах и сандаликах, они шли на море, один сандалик всё время спадал с ноги, и Лора часто поправляла его, и стеснялась Петра, и пряталась за деревьями, за киоском, где они останавливались попить газированной воды. Сева курил, с ним было легко говорить. Как-то непринуждённо жарило солнце, но от этого огня было очень уютно и лишь немного жарко. В ветре был запах моря, в этом городе он чувствовался всегда, и когда ветер был ледяным и скрежетал взмокшими летающими льдинками, раскачивая голые ветки, и когда ныл в водосточной трубе, прячась там от надвигающегося ливня, который вот-вот должен быть прорвать набухшую кожуру туч, и когда пробивался сквозь зной, потея, пытаясь качнуть неподвижные спящие листья. Лора убегала от Петра, но в море она играла с ним, плескалась, залезала ему на плечи, прыгала в воду, визжа и хохоча, выныривала, закрывала лицо руками и, ещё не отняв их, говорила сквозь пальцы: “Давай ещё”. Потом они рыли подземные ходы в песке, и она прятала туда свою маленькую куклу, которую забыла, а Пётр бежал за куклой по песку, когда они уже поднимались по бетонным ступеням наверх. Кто-то успел наступить на вырытое с таким трудом сооружение, остался лишь один пролёт подземного хода. Петя принялся искать куклу. Песок был рыхлым и влажным. Полная женщина в огромной шляпе цокала языком и ненавистно смотрела на Петра, причитая: “Что ты там роешь, как собачка? Весь песок на меня летит!” Пётр нащупал куклу, странно, что это было не так просто. Чья-то подстилка взвилась вверх и, коснувшись его руки, приземлилась на песок, как ковёр-самолёт. Высокий парень, сложив руки на груди, стоял по центру подстилки и смотрел на Петра. “Что это он делает в том месте, где я приземлился?” – говорили его глаза.

– Познакомьтесь, это Лора, – Вера взмахнула рукой, как бы зовя кого-то ещё познакомиться с Лорой.

– Петя, я вас узнала, – сказала Лора, обнимая его. – Столько лет прошло, страшно, страшно!

– А помнишь куклу, я побежал за ней, мы её закопали в песке, в подземных ходах? – сказал Пётр, не отпуская Лору.

Лора приставила руку ко лбу, как будто ей мешало солнце.

– Какую куклу? – Лора засмеялась и тут же затихла.

Пётр взял Лору за руку. Ему вдруг захотелось с ней говорить, он помнил её девочкой, а потом они как-то потеряли друг друга.

– Александр! – бухнул низкий бас прямо возле Петра.

Большая мясистая рука остановилась в пространстве, как летающая лодка, которая ждёт разрешения, чтобы залететь куда-то.

– Это мой муж, – сказала Лора с достоинством.

– А я вас таким и представлял, – сказал Александр.

– Каким? – спросил Пётр.

– Вера рассказывала про вас. Как поживаешь? – обратился он не к Петру, а к проходящей мимо молодой женщине.

Александр здоровался со всеми, он был грузен, тороплив, старался засмеяться, когда начинал с кем-нибудь разговаривать.

– Слушай, Петя! – Зоя одёрнула Петра и стала к нему так близко, будто собралась танцевать медленный танец. – Ты вообще живой там? Я оставила два сообщения. Ну, как насчёт колледжа?

– Это двадцать пять тысяч в год, где я их возьму? – ответил Пётр. – И потом, – это Бруклин.

– Если надо переезжают в Бруклин, – сказал Сева резко.

Он краем уха услышал разговор, на щеках его сиял румянец, зелёная рубашка, в которую он успел переодеться, была ярче зелени, ярче травы и листьев.

– Ну да, и это четыре года, – продолжала Зоя,  – лучше, конечно, найти работу. Я просто думала, что строчка об американском колледже в твоём резюме тебе не помешает.

– И эта строчка будет стоить сто тысяч долларов и четырёх лет учёбы в колледже? Зачем? Это же не Гарвард.

К Зое подошёл Владик с тарелкой.

– А ты уверен, что тебе хватит знаний? – сказал он. –  Здесь очень высокий уровень, живая конкуренция и, как я слышал, всё программирование уходит в Индию.

– Всё, поехал собираться, уезжаю назад, – сказал Петя с ухмылкой.

– Какое назад? – прогремел Сева. – Иди, посылай резюме куда только возможно, иди в колледж.

– Сева, я уже окончил институт, – сказал Пётр спокойно и увесисто.

– No, Сева, ему нет смысла брать этот колледж, – сказала Зоя, проводя рукой по лбу, – это…

– Да ну вас на хрен с вашими разговорами, так ничего в жизни не добьёшься! – пылал Сева яростью.

Лицо его горело. Он сложил руки в паху и продолжал:

– Вот сосед напротив меня живёт. На вид – просто мудак, а у него собственная заправка и кафе возле озера. Я часто вижу, как он идёт в шортиках ловить рыбу. И как ему это удаётся?

– Ловить рыбу? – спросил Пётр шутливо.

– Почему мы не такие? – сказал Сева, не обращая внимания на Петра, – почему у нас не получается что-нибудь открыть?

– Все к столу! – послышался голос Веры.

Стол оказался длинным, гостей много, как на свадьбе. Было шумно, вечер садился тихо, вальяжно качаясь в гамаке и не желая уступать своё место никому. Александр что-то разъяснял сидящему слева от него человеку в очках, а Лора сидела рядом, молча жевала, её большие глаза были немного влажными. В этой жизни всё меняется так, что жизнь перестаёт быть похожа на саму себя, она не взрослеет, она меняется, её уносит ветер в другие поля и леса, а прежние луга, дворцы и хижины становятся игрушечными, недосягаемыми, завёрнутыми в шершавую бумагу детства. Их можно потрогать руками, погладить, как старую потрёпанную игрушку. “Нет, это была настоящая жизнь, – думал Пётр, – я не играл этим, я жил и эта жизнь была лучше, мир расширялся, а не сужался, он был похож на распахнутые ворота, где деревья увеличивались и распускались. Лишь только начиналось утро, оно одевало на меня свои очки. Листья кивали мне огромными зелёными лапами, принесёнными сюда из древнего леса. И в этом лесу была тропинка к морю, и Лора, и подземные ходы, и кукла, которую она забыла, только она не может вспомнить этот день и этот пляж. Боже мой, ребята, сколько дней, мгновений, прекрасных минут и целых эпох я забыл, затоптал, задул, как жестокий, гнусавый, глупый ветер, дующий напрасно, совсем не вовремя, отвратительно дырявя воздушные лабиринты улиц моего города! Сколько уже не вспомнить, не поднять, скольких людей унесло в море, словно я и не встречался с ними на берегу, не сверкал глазами, как двумя солнцами, в которых рос и мир, и я, и всё вокруг, такое настоящее и такое дальнее, разбившееся и разлетевшееся на миллиарды туманных осколков”.

Петру давно уже кто-то передавал блюдо с салатом оливье. Сева, оказывается, сказал тост, но Пётр его не слышал, он даже не  заметил, что Сева всё это время стоял и говорил. Стол жужжал, поднимал блюда и тарелки в воздух, потом ставил их назад, наливал водки, вина и спрайты в рюмки, бокалы и в бумажные стаканы и, казалось, делал это всё сам, без людей, как скатерть-самобранка, которая сама себя кормила и сервировала.

– Ещё одну рюмочку и всё, да Сева? – сказала Вера.

– Две, Вера, две, – серьёзно отвечал Сева, как будто это было каким-то очень важным решением.

Лора куда-то исчезла, и теперь Александр казался ещё грузнее и больше, словно ему раньше не хватало места, и теперь, когда Лора ушла, он может не жаться, а сидеть во всю свою ширь. На месте Лоры появился худосочный парень с орлиным носом и смуглой кожей, который ел как-то странно, аккуратно оценивая то, что было наколото на вилку, сперва касаясь пищи губами, а потом быстро её пережёвывая.

– Перебирайся к нам, – панибратски позвал Петра рукой Александр. – Тут программист крутой, тебе бы неплохо послушать.

– Ничего, я слышу, – отозвался Пётр.

– Да ты не понял. Это Алик из Израиля, он здесь по рабочей визе.

– Да, но я чуть было домой не уехал, – отозвался Алик.

– Не понял? – сказал Александр.

Откушенная часть миниатюрного огурчика хрустела у него во рту, остальная часть огурчика застыла в руке Александра недопитой рюмкой.

– Моя подруга меня покинула, – сказал Алик.

– Я не знал, – сказал Александр, почему-то вопросительно глядя на Петра.

– Так что все мои документы о браке можно было свернуть в трубочку, посмотреть в неё и выбросить в урну.

– Wow! – в сердцах отреагировал Александр, всё ещё не покончив с огурчиком.

– На следующий день на совещании я узнал о новом проекте, босс меня хвалил, и мне стало его очень жаль. Как я ему скажу, что мне было приятно работать с ним, но я иду паковать чемоданы? Когда я, глубоко вздохнув, лишь начал рассказывать свою историю, он перебил меня: “А… ну ничего, мы тебе откроем новую визу очень быстро”.

– Поздравляю! А что он ещё сказал?

– Сказал, чтоб я не брал это близко к сердцу.

– Ну да. Кстати Пётр тоже программист.

– Вы занимаетесь hardware? – спросил Алик, потягивая из большого бумажного стакана.

– Нет, – сказал Пётр.

– Мм-м, – сказал Александр, обтирая губы салфеткой. – Пойду поставлю ещё мяса.

Подвыпивший человек остановил Петра, лишь только он встал из-за стола. Человек начал что-то быстро говорить о том, что Вера ему рассказывала, какой Пётр чудный и какую страшную трагедию он перенёс, и какой он молодец, что сам сюда перебрался, не упал духом, работает и ищет работу по специальности. Потом он сказал, что его дочка адвокат, что она только выучилась и занимается эмиграцией. Потом он подошёл к столу, налил две рюмки водки, вернулся и протянул одну рюмку Петру.

– За здоровье, – сказал он и выпил залпом. – Ну что вы, полрюмки оставлять нехорошо. Так вот. Это визитка моей дочери, позвоните ей, она эмиграцией занимается. Да-да, занимается, занимается. Позвоните, непременно позвоните.

Петру захотелось заменить “непременно” на “всенепременно”, в котором буква “р” была картавой, подарить этому человеку кепку и поставить на броневик. Он очень был похож на Ленина!

– Благодарю вас, – сказал Пётр и отошёл в сторону. Ему не хотелось его расстраивать. Слава Богу, эмиграционная эпопея миновала Петра  опасной и страшной чашей в этом набросанном наспех американском этюде.

Жена подвыпившего человека долго трясла руку Петра и уверяла, что всё будет хорошо. Она пообещала узнать насчёт работы у своей племянницы и ещё у своей подруги, у которой, как она слышала, есть кто-то, связанный с компьютерами. Александра было слышно везде, он гремел, бухтел, Лора мелькала где-то рядом, как занавеска у огромного окна. Солнечная Лора, начинённая криками морских чаек, та далёкая девочка, которая поправляла сандалик, стеснялась, карабкалась на плечи, падала, соскальзывая в воду, как рыба, больно теребила плечи острыми пятками перед прыжком, смеялась и плескалась, сейчас ходит в туфлях на каблуках по грубому бетону Севиного бэкъярда, пьёт из соломки, занавешенная своим необузданным мужем. Пётр немного устал от расспросов, разговоров, но ему здесь было веселее, чем у себя в квартире, которая стала маленькой и до безумия сжатой. Он подошёл к Севе и сам с ним заговорил об отце, они вспомнили маму, Свету и Пётр почувствовал ту привязанность, которую он испытывал тогда, когда Сева резал кирпичик хлеба и варил пельмени, рассказывал о службе, … не важно о чём. С ним было интересно, в нём чувствовалось мужество, которого хотелось набраться, быть сильным, как он, уверенным, знающим жизнь. Когда-то давно, на своих именинах Пётр представил Севе одного из гостей, сейчас уже не вспомнить кто это был.

– Сева, а знаешь, этот парень тебя положит, – Пётр поднял согнутую в локте правую руку со сжатым кулаком и провёл ею дугу в воздухе вдоль своего тела, словно опускал руку на стол. Кулак завис где-то возле пояса.

– Очень может быть, очень может быть, – сказал Сева без иронии, очень искренно, как будто так могло быть на самом деле, – парень из пятого класса мог положить тридцатилетнего мужчину, который занимался гантелями и имел первый разряд по плаванию.

Пётр полчаса разговаривал с Лорой. Качели, которые были похожи на скамейку, покрытую мягким матрасом, качали их обоих и дом с опустевшим бэкъярдом. Женщины убирали посуду со стола, слабый солнечный свет елозил по асфальтовой тропинке и по траве, гладил кожу, скользил по рубашке и взбирался вверх, к самым вершинам крон. Лора успела поучиться здесь в школе, училась в двух колледжах и считала английский, как и русский, своим родным языком. Они как бы говорили ни о чём, но это был пересказ жизни.

– Ах, во-от вы где! – сказал Александр.

Он немного споткнулся, его шатнуло, кола расплескалась из переполненного стакана, похожего на кубок, бурлящие кляксы расплылись на его рубашке, точно чёрные цветы, распускающиеся на глазах.

– Чёрт, – сказал Александр, оттопыривая рубашку.

Лора засмеялась: “Новая рубашка, Саша. Я тебе только её купила”.

Потом подали сладкое, мороженое в пластмассовых коробках, чай, нарезанный ломтиками кекс. Сева пытался сказать тост, Вера закрывала рукой его рюмку, он чертыхался, злобно смотрел на Веру, кто-то налил ему кипятка в чашку, он подпрыгнул на стуле, будто его ошпарили. Казалось, он кого-то сейчас убьёт.

– О, – вдруг спокойно сказал Сева.

Он смотрел в сторону дома, поверх голов. Глаза его сделались добрыми и доверчивыми. Пётр оглянулся. К столу приближался полный человек в очках с длинными седыми волосами и короткой бородкой. Не успел он сесть за стол, как Сева сказал:

– Вот, Пётр, интеллигентнейший человек, зовут Айзик. Он из Польши.

– Серьёзно? – сказал Пётр.

– Да, уже сорок лет, как из Польши, – сказал Айзик с небольшим акцентом и улыбнулся.

– Ты послушай, как он говорит по-русски, – не унимался Сева. – Кстати, Айзик, это Пётр, мой племянник, он ищет работу. Ты ничем не можешь ему помочь?

Айзик немного удивился этому и стал смотреть то на Севу, то на Петра.

– Спасибо, всё в порядке, – сказал Пётр и поднялся из-за стола.

Лора всем разливала чай, она подошла к Петру с горячим чайником. Айзик медленно размешивал чай ложечкой.

– Так вы ищете работу в хай-теке? – спросил он.

Пётр кивнул.

– Я уже два года на пенсии, – продолжал Айзик, – и поэтому не могу помочь чем-то конкретным, но я могу помочь с интервью. Давайте отойдём в сторонку?

– Давайте, – сказал Пётр.

– Во-первых, пришлите мне своё резюме, я его исправлю, – сказал он, когда они подходили к  маленькому столику с чайником у входа в дом. – Во вторых, правило любого интервью, во всяком случае, то, что я понял, – это: ты вышел и забыл. Задали вопрос, на который ты не ответил? Не надо помнить недоверия, чопорности, не надо думать, почему он закатывает глаза, когда что-то спрашивает или часто моргает, изначально сомневаясь в тебе. Было неприятно? Забудь! Иначе ты не вынесешь всех этих допросов. Заведи себе тетрадку и записывай туда всё, что тебя спрашивали, а ты не ответил или затруднялся ответить. Дома ты это выучишь и в следующий раз будешь знать ответ. Потом…, – он стал водить указательным пальцем по щеке, будто что-то рисовал. – Подождите, у меня есть один приятель, я с ним работал, думаю, что он ещё там. Могу его спросить…

– Да что вы о ерунде говорите? – вдруг прервал его Александр. – У вас новая машина, Айзик, а вы молчите.

– Да, взял в лиз, ничего такого.

– Пётр молодец, – подключился к разговору Сева, – только не надо медлить с работой, надо идти напролом. Нельзя быть медлительным.

– А разве я такой? – спросил Пётр.

– Нет, я вообще говорю.

– А может мне насчёт Пети поговорить с Лёней? – спросил Александр, обращаясь к Севе.

– С каким Лёней?

– Калмыковых друг. Да ты его видел.

– Ну да, а что Пётр будет делать?

– Джинсы продавать, майки. У Лёни грузовичок, свой бизнес.

Чай был ещё горячим, и Пётр пил его, не ощущая температуры и почти не ощущая самого чая. Был там сахар или нет, Пётр не помнил. Наверное, был. Ощущать себя в центре внимания приятно, когда ты действительно что-то сделал для этих людей, когда ты просто их уважаешь. Но Пётр чувствовал, что в него тычут пальцем, кто-то пытается помочь, кто-то делает это искренно, но коряво, кто-то лживо, оттого что его просто несёт и хочется поговорить, особенно когда перед тобой новичок, а Александр этот, так просто по морде бьёт. Петру захотелось вмазать ему, чтоб он распластался на этом бэкъярде, падал медленно, опрокидывая тарелки и стулья, его хриплый бас извергал бы какие-то звуки типа “А-аааа” или “Ёё-ё…ппп”.

– Зачем менять шило на мыло? Пусть работу ищет по специальности, он обязательно найдёт! – сказал Сева.

Александр жевал, выпучив глаза. Так учитель смотрит на ученика, которого надо отпустить, больше трепать его нельзя, ну уходит человек, завуч за него замолвил слово, ученик от этого немного побелел, очистился от грязных перьев и даже стал умнее.

Потом пришла пожилая американская пара с красивыми именами Чарльз и Гвендолин. Они познакомились с Севой и Верой в первые дни их приезда. Как-то, дождливым вечером Чарльз приехал в небольшой апартмент, который снимали Сева и Вера. В руках он держал бутылку коньяка. Вобравшие в себя серебро волос, на висках Чарльза светились дождинки, словно моменты жизни, застывшие осколками разбитого зеркала, в котором она неслась. Чарльз был грустен, но внезапная улыбка растопила лёд, глаза сделались молодыми и решительными.

– Сева, – сказал он, – у меня никогда не было брата. Будь моим братом!

Сева рассказывал об этой истории обычно, мол, у человека была сложная жизнь, но Петру казалось, что эта история высечена кинжалом на плите у Статуи Свободы, что она началась ещё в Италии, откуда родом родители Чарльза, и что, может быть, Сева действительно был его братом, ближе, чем родным, не таким как: “Вот это мой братик”, – говорит кто-то в сдутой улыбке и прижимается к братику щекой. А сам не может простить, как этот братик наклеил этикетку изысканного вина на бутылку дешёвого и потом смеялся, когда брат попивал вино из бокала медленными глотками и приговаривал: “Чувствуется аромат, вкус изменяется, когда глотаешь, отличное вино!” Как тогда смеялся брат, когда на глазах у всех отклеивал этикетку! Вот это был хохот! Это была шутка, но в этой шутке растворился брат, как в облаке, исчез и спрятался в стыде непрощения. Накалив сургучную печать над пламенем обиды, он сам запечатал конверт и отослал его в небеса. Ответа не будет.

Гости расходились быстро, звёзды горели и дрожали в чёрном вогнутом небе, которое удалялось и удалялось, чем больше Пётр смотрел на него, отодвигалось, не хотело сидеть близко в этом ночном летнем кинотеатре, обсуждать фильм, чувствовать чьё-то дыхание. Оно хотело смотреть фильм само, без всякого участия, сверкать иголками звёзд и проводить сквозь них нити созвездий.

Сева курил на крыльце, утверждая, что все машины хорошие, и марка – это только дело вкуса, который никому не нужен. Это всё напускное, придуманное, а надо смотреть по деньгам. Разговор кончился тем, что надо считать деньги, посылать немыслимое количество резюме в день, ходить на любые интервью, быть пробивным и что вообще Сева заедет к Петру послезавтра после ночной.

Пётр прошёлся к ночной железной дороге. Она сверкала, как звёзды, неслась в Нью-Йорк и обрывалась в темноте. Ночью у неё была другая жизнь, не было поездов, на коже озера таинственной татуировкой блестел узорный мост, вытканный из лунного света и расплывающийся на том берегу.

– А чего мне бояться! – сказал Пётр вслух, утвердительно и громко. – Слышишь, темнота, я не боюсь тебя! Так чего мне бояться ехидного Владика и этого Александра?

В ответ ухнула сова и, чёрт возьми, ему было не только не страшно, но даже смешно, интересно, хотелось поговорить с ней, увидеть жёлтые ободки её чёрных глаз, похожие на светящийся золотистый контур летающей тарелки, притаившейся в тёмных кронах. Сейчас тарелка взлетит, сияя слепящим огнём, расправив крылья полетит над озером прочь из этих мест, куда-то в другие края, где так же блестят озера, но небеса не так далеки, они притягивают к себе одинокий дождь, под которым хочется танцевать, ловить воду ртом и называть звёзды по именам.

Пётр пошёл к машине по улице с тусклыми фонарями, опустившими свои крючковатые носы в черноту ночи. Фонари что-то искали во тьме, распыляя жёлтый свет, и мотыльки прибивались к ним, как к спасительному кораблю, боясь этой тьмы и пустоты ночи. Старенькая “Максима” стояла одиноко и ждала Петра, грустно застыв в тиши и наверно не ожидая его скоро увидеть. Пётр обратил внимание, как качнулся флаг у крыльца, где они стояли с Севой. Был уже час ночи, и Пётр думал о том, как проведёт воскресенье. Сейчас он поедет домой, отоспится и будет искать новые объявления о работе. Офис, люди, кофе, прогулки после обеда, – какой другой мир лежал где-то близко, совсем рядом! Там жили неожиданные, интересные люди, с которыми он куда-то ездил по выходным и рассказывал истории из своего детства, которые не рассказывал ещё никому. Кому-то, сидя в комнате огромного здания, при восходящих звёздах Нью-Йорка, перед выходными, когда зима занавешивала приходящий вечер снежным дождём, когда звенел лифт и только было слышно “Have a good weekend”, он рассказывал про солнце, и про Михаила Гаррьича, и про Веньку, которого давно потерял, и про трамваи, Дачу Ковалевского, и про вкуснейшее мороженое, которое продавалось у входа в парк, про улицы родного города, где уже другая страна, другие люди и даже снег какой-то другой, а тот, что был тогда, парит сейчас за окном, в него надо окунуться, в этот снег, и ощутить себя там, много-много лет назад.

– Знали ли вы ту страну?

– Никто её не любил, простите.

– А я её и не знал. Для меня страна была улицами, ведущими к центру города, к морю, поездами, летящими в Прибалтику, мостами Ленинграда и ночным метро Москвы, когда усталый подъезжаешь в мигающем поезде к светлой пышной станции, не согласной, что где-то наверху, наступила ночь. Я не знал этой страны, – я чувствовал то, что жило во мне.

“Кто будет этот человек? – подумал Пётр. – Надеюсь, он не будет предлагать мне продавать джинсы? Это точно. Его Ирландия мне ближе, чем соседний район моего города, в котором вырос Александр”. “Да сдался мне этот Александр в самом деле!” – сказал Пётр вслух и повернул ключ машины. Но машина не заводилась. Он повернул ключ ещё раз. Казалось, это был не ключ, а нож, который резал поросёнка. Поросёнок визжал, скрежетал и пугал своим криком. “Наверно, стартер, – подумал Пётр, – но идти к Севе я не хочу. Уже поздно. Вызывать «AAA»? Они тут всех разбудят. Ну и чёрт с вами!”

Он повернулся на сиденьи. Ему не хотелось ничего делать. Он приоткрыл стекло машины. Одинокие угрюмые домики, неразговорчивые, чужие, холодные, как камни на ночном берегу моря, молчали, закрыв рты, не желая ни с кем говорить. В них навеки вкралась ночь, и даже утро не украсит их. Утром машины отплывут от них, как лодки от своих кораблей, сделав их ещё более одинокими островами, кое-где мимо проедет велосипед, откроется дверь, почтальон поздоровается с хозяином, стоящим на крыльце и стряхивающим пепел в железную крышку из-под консервов. Большой американский флаг качнётся над ним, погладит по макушке и зажжёт улыбку на его бледном от недосыпания лице. Сейчас он пойдёт спать, покурит и пойдёт, сегодня была трудная смена, удалось задремать лишь под утро.

Вам понравилось?
Поделитесь этой статьей!

Добавить комментарий