Синдром Мюнхгаузена

Невероятные истории о волке, запряженном в сани, об олене, на голове которого выросло вишневое дерево, о восьминогом зайце, о коне, привязанном к маковке колокольни, — знакомы нам с детства и связаны с именем “самого правдивого человека на свете”: легендарного барона Мюнхгаузена. Одних только книг о его всевозможных приключениях насчитывается сегодня свыше шести сотен; о нем ставятся пьесы; снимаются кинофильмы. В литературе появлялись и появляются многочисленные “клоны” Мюнхгаузена (достаточно назвать Тартарена из Тараскона, астронавта Йона Тихого и капитана Врунгеля).
Сей популярнейший литературный герой имел своего вполне реального прототипа. Им был барон Карл Фридрих Иероним фон Мюнхгаузен (1720-1797) из городка Боденвердера, что неподалеку от Ганновера (теперь здесь создан его мемориальный музей). Примечательно, что добрый десяток лет он прослужил в России, куда последовал в свите немецкого принца Антона Ульриха Брауншвейгского; принял участие в Русско-турецкой войне 1735-1739 гг. и отличился при взятии Очакова. В официальных бумагах сохранились отзывы о нем как об офицере бравом, исполнительном и весьма находчивом. В 1750 г. Мюнхгаузен вышел в отставку в чине ротмистра и, навсегда покинув Московию, окончательно обосновался в родном Боденвердере. Образцовый семьянин, хлебосол и записной остроумец, он потчевал многочисленных гостей не только горячим пуншем и отменнной снедью, в коих знал толк, но и удивительными рассказами о своих приключениях. Слушать его байки съезжалась публика не только с предместий Ганновера, но и со всей Германии.


Уже при жизни Мюнхгаузену суждено было снискать всеевропейскую славу. Произошло это исключительно благодаря борзописцам от словесности. Воспользовавшись репутацией барона как отчаянного враля, они приписали ему такие неслыханные подвиги, о коих всамделишний Мюнхгаузен не мог даже и помыслить. А все началось с того, что в 1785 г. в Лондоне вышло издание его земляка из Ганновера Рудольфа Эрика Распе (1737-1794) под заглавием “Рассказы барона Мюнхгаузена о его необычайных путешествиях и походах в России”. Книга сразу же стала бестселлером и была сметена с прилавков читателями в первые же недели. Исследователи установили широчайший круг источников, творчески переработанных Распе для сего сочинения. Это и комедии Древней Греции, и фацетии времен Реннесанса, и немецкие фаблио XVI века, и популярные в XVIII веке сборники анекдотов, и т.д. Из сих разрозненных и разнородных историй автор сотворил единый литературный сплав, объединенный колоритной фигурой рассказчика-выдумщика.
В 1786 г. в Геттингене (хотя на титуле для конспирации значится Лондон) печатается на немецком языке издание “Удивительные путешествия на воде и суше, походы и веселые приключения барона Мюнхгаузена, как он сам их за бутылкой вина имеет обыкновение рассказывать”. Автором этого варианта был профессор Готфрид Август Бюргер (1747-1794). В его изложении произведение увеличилось на треть и приобрело новую окраску. Существенно, что литературный Мюнхгаузен, от лица которого здесь ведется речь, не просто измышляет и фантазирует – он доводит до гротеска и абсурда способность человека солгать, прихвастнуть. А потому рассказанные им небылицы – это не ложь в собственном смысле слова, ибо на самом деле они-то и разоблачают ложь, выставляя ее в самом неприглядном и комическом виде. Не случайно Мюнхгаузен назван автором “карателем лжи”.
Речь пойдет здесь не столько о восприятии Мюнхгаузена и его удивительных “приключений”, сколько о так называемом “синдроме Мюнхгаузена” в России. Термин этот принадлежит к области психиатрии и, понятно, к самому легендарному барону непосредственного отношения не имеет. Люди, одержимые сим синдромом, стремятся привлечь к себе внимание собственными вымыслами, подчас самыми фантастическими, которые они выдают за реальность. Считаем возможным применить этот термин и к сфере русской культуры. Это тем более уместно, что подобные персонажи существовали в России до появления не только рассказов о Мюнхгаузене, но и cамого их прототипа.
Еще одно предварительное замечание. Стихотворцу и филологу XVIII века В.К. Тредиаковскому принадлежит знаменательное высказывание: “По сему, что поэт есть творитель, еще не наследует, что он лживец…”. Как мы покажем, сам образ рассказчика невероятных историй существовал в русской культуре XVIII – начала XIX века в этих двух ипостасях: “творитель” – “лживец”. Сознаем, что такое разграничение несколько схематизирует культурный процесс рассматриваемой эпохи. Подчас в одном явлении и даже у одного и того же лица или героя свойства тривиального лжеца и вдохновенного художника (изобретателя “остроумных вымыслов”) соседствуют, и выявить их в чистом виде бывает порой затруднительно. Тем не менее, такая, на первый взгляд, грубая градация обладает известной точностью и подтверждается конкретным историческим материалом.
Невероятное и неправдоподобное берет свое начало в фольклоре всех народов мира. А в русском народном творчестве издавна существовал специальный жанр: “небылица в лицах” или “небывальщина”. Пронизанные шутовским, скоморошьим началом, небывальщины были исполнены всякого рода несообразностями, вызывающими комический эффект:
“Медведь летит по поднебесью,
В когтях же он несет коровушку…
На дубу свинья да гнездо свила,
Гнездо свила да детей вывела”.
Как отметил фольклорист Б.Н. Путилов, “вероятность восприятия небылиц в параметрах достоверности начисто исключается”. Сказитель из народа (бахарь, скоморох) и не претендовал на правдоподобие, руководствуясь известной русской пословицей: “Не любо — не слушай, а лгать не мешай”.
Любопытные образчики фантасмагорических историй, рассказываемых в стародавние времена, приводит историк А.О. Амелькин в своей статье “Российские Мюнхгаузены” (Вопросы истории, № 4-5, 1999). Так, из XVI века до нас дошел сказ, как один крестьянин спасся тем, что крепко ухватил за хвост огромную медведицу, которая якобы вытащила его из глубокой пучины. Некий заезжий иноземец слышал от поселян и историю о том, что зимой на Днепре слова путешественников замерзают, а весной оттаивают. Другой рассказчик самым серьезным тоном убеждал собеседников, что владеет чудодейственным растением, из семени которого вырастает ягненок пяти пядей вышиною. Удивительно, что эти и им подобные байки часто принимались на веру иностранными визитерами, воспринимавшими экзотическую Московию как страну чудес, где и “небывалое бывает”…
Впрочем, наблюдались и примеры обратного свойства: когда россияне сами оказывались ошеломленными рассказами выходцев из-за рубежа. В 1761 году из Лондона в Петербург прибывает Федор Александрович Эмин (1735-1770), определяется преподавателем в Сухопутный кадетский корпус и уже через два года печатает собственные сочинения и становится одним из самых плодовитых и читаемых российских писателей. Его романы (Непостоянная Фортуна, или Похождения Мирамонда. – Спб., 1763. – Ч.1-3; Приключения Фемистокла…- Спб., 1763; Награжденная постоянность, или Приключения Лизарка и Сарманды. – Спб., 1764 и др.), назидательно-моралистические “Письма Эрнеста и Доравры” (Спб., 1766. — Ч.1-4), а также компилятивные труды по истории составили 19 томов, и большинство из них многократно переиздавались в XVIII веке.
Плодом бурной фантазии этого литератора стала сама его жизнь, о коей он давал различным лицам самые противоречивые сведения, меняя их в зависимости от требований текущего момента. “Все попытки установить подлинную биографию Федора Эмина, — пишет по сему поводу Г.А. Гуковский, — были безуспешны; он создал о себе столько легенд, так запутал вопрос о своем происхождении, что отличить выдумку от правды крайне затруднительно”.
Существует по крайней мере четыре варианта биографии Эмина. Согласно одной из версий, он родился в Константинополе. Отец его, Гусейн-бек, был губернатором Лепанта, мать – невольницей-христианкой. Получив превосходное домашнее образование, он продолжил обучение в Венеции. По возвращении же из Италии, узнав, что отец его сослан, Эмин организовал его побег и вместе с ним нашел приют у алжирского бея. Там Эмин принял участие в алжиро-тунисской войне, где проявил такую отвагу и доблесть (он, между прочим, конвоировал плененного тунисского бея), что был удостоен звания “кавалерийского полковника”. Отличился на поле брани и Гусейн-бек, получивший после войны должность губернатора Константинской и Бижийской провинций; однако вскоре он умер от ран.
Эмин вернулся в Константинополь, а оттуда, дав обещание матери принять христианство, направился в Европу торговать пряностями. В пути на его корабль напали морские пираты. Эмин попал в плен, откуда сумел бежать в португальскую крепость, объявил там о своем желании креститься и был отправлен в Лиссабон. Здесь, по именному распоряжению короля, он обучается догматам христианской религии под руководством самого кардинала. Но, убедившись, что ему более по сердцу православие, он отказывается от обращения в католичество и отбывает из Португалии в Туманный Альбион. Прибыв в Лондон, он незамедлительно является к русскому посланнику А.М. Голицыну, принимает крещение и отбывает в Россию.
Когда в 1768 году грянула русско-турецкая война, в условиях которой турецкое происхождение нашего героя говорило не в его пользу, Эмин мимикрирует и изменяет собственную биографию. Просветитель Н.И. Новиков в “Опыте исторического словаря о российских писателях” (Cпб., 1772) приводит, со слов того же Эмина, совершенно иные данные о Федоре: родился тот якобы в Польше или в пограничном с нею русском городе; некий иезуит обучил его латинскому языку и другим наукам, а затем взял с собой в заграничное путешествие. Поколесив довольно по Европе и Азии, странники прибыли в Турцию, где Эмин был взят под стражу. Чтобы избежать “вечной неволи”, он принял ислам и несколько лет вынужден был прослужить янычаром, не оставляя при этом надежды вернуться на родину. Познакомившись по случаю с капитаном английского корабля, он упросил взять его с собой в Лондон. Там-то Эмин и принял “природную свою христианскую веру”.
Другому лицу Эмин поведал, что родился в венгерском городке Липпе, на самой турецкой границе; отец его венгр, а мать полька; обучался он в иезуитском училище, где слыл одним из лучших учеников. Сохранился также рассказ одного “достойного веры” человека, что Эмин, дескать, что родом он был из местечка, находившегося неподалеку от Киева; учился в Киевской академии, где весьма преуспел в риторике, грамматике, философии, богословии и латыни; что жил наш герой в бурсе, но, имея склонность к путешествиям, оставил Малороссию, и “слышно было”, что он находился в Константинополе. Вот такие версии…
Для нас не столь уж существенно, какая из биографий Эмина более всего соответствует действительности. Важно, как оценивали фантастические обстоятельства его жизни современники. И в этом отношении весьма показательны слова проницательного Н.М. Карамзина, назвавшего жизнь Эмина “самым любопытнейшим из его романов”. Хотя романы не пользовались у законодателей русского классицизма (В.К. Тредиаковского, М.В. Ломоносова, А.П. Сумарокова) высокой репутацией, сам Эмин был их ревностным популяризатором. “Романы, изрядно сочиненные, и разные нравоучения и описания земель в себе содержащие, — говорил он, — суть наиполезнейшие книги для молодого юношества и приключению их к наукам. Молодые люди из связно-сплетенных романов основательнее познать могут состояние разных земель, нежели из краткой географии…Роман и всякого чина и звания людям должен приносить удовольствие”.
Биография Эмина, обраставшая все новыми и новыми подробностями, служила основой и фабулой для многих его романов. Автор упорно отождествлял себя с героем собственных книг. Обращает на себя внимание книгопродавческое объявление, которое поместил Эмин об одном своем романе в газете “Санкт-Петербургские ведомости” от 6 июня 1763 года: “Продается книга Мирамондово похождение…, в которой сочинитель описывает разные свои [курсив наш – Л.Б.] приключения и многих азиатских и американских земель обыкновения”.
Катаклизмы, выпавшие на долю героя его романа, стремительно сменяют друг-друга, держа читателя в постоянном напряжении. Эмин ловко и к месту вводит в повествование конкретные детали быта и нравов иных стран и народов ( Египта, Португалии и др.) и даже дает медицинские рецепты (кускуса, например). Он заботится о достоверной подаче фантастического, приправляя текст скрупулезными описаниями вполне реальных фактов и событий. Так, он живописует разрушения, вызванные землетрясением в Лиссабоне 1755 года, сообщает подробности противостояния иезуитов и королевского Двора в Португалии и т.д. Эпизодами из жизни писатель наполняет и сочинения иных жанров: так, в книге “Краткое описание древнейшего и новейшего состояния Оттоманской Порты” (Спб., 1769) он распространяется о том, как вступил “по нужде” в янычары.
Ясно, что неправдоподобные повествования о жизни “творителя” Эмина воспринимались как плод остроумного вымысла, рассматривались в ряду произведений словесности, а потому они обретали в русской культуре эстетический статус.
Однако, Эмин вымышлял не только в “изустных рассказах” и творимой им литературе, но и в трудах по истории. Речь идет прежде всего о его “Российской истории жизни всех древних от самого начала России государей…” (Т.1-3. Спб., 1767-1769), обратившей на себя внимание книгочеев обилием ошибок и неточностей. Труд сей наполнен ложными ссылками на показания историков и на никому не известные летописи. Чтобы подтвердить свои, часто весьма спорные, утверждения и голословные факты, Эмин ссылается на выдуманные им источники, для вящей убедительности указывая при этом несуществующие том и страницу. Что это как не “синдром Мюнхгаузена” – Мюнхгаузена от науки, стремящегося ошеломить читателя глубиной знаний и широтой эрудиции, оставаясь на деле недобросовестным дилетантом? Исторические анахронизмы, искажение географических имен и понятий дополняет представление о научной “ценности” “Российской истории…”, вызвавшей уничтожающие сатирические стихи литератора М.Д. Чулкова в журнале “И то и сио” (1769):
“Кто цифров не учил, по летописи строит
И Волгою брега Санктпетербургски моет, —
Дурак.
Кто взялся написать историю без смысла
И ставит тут Неву, где протекает Висла, —
Дурак.”
Как историк Эмин снискал себе сомнительную славу “лживца”, и именно поэтому сей труд, в отличие от других его сочинений, ни разу не переиздавался и был вскоре благополучно забыт.
Зато сокращенный перевод (“переделка”) сочинения Г.А. Бюргера пользовался в России исключительной популярностью и в XVIII – первой четверти XIX вв. выдержал по крайней мере пять изданий (1791, 1797, 1804, 1811 и 1818 гг). В качестве заглавия книги переводчик (а им был известный сатирик, имитатор и пародист Н.П. Осипов) использовал известную народную пословицу “Не любо — не слушай, а лгать не мешай”, адаптируя тем самым материал к российским условиям.
Примечательно, что в их русском варианте “приключения” никак не соотносились с личностью легендарного барона (здесь не упоминалось даже имени Мюнхгаузена). В книге представлено несколько героев, от лица которых ведется речь. Один из них — иноземец. Сообщается, что отец его был родом из Берна (Швейцария) и “ему было поручено иметь попечение о чистоте улиц, переулков и мостов; должность сия называлась: чистильщик улиц”. Мать родилась в Савойских горах, занималась торговлей мелкими товарами, потом пристала к кукольным комедиантам, торговала устрицами в Риме, где и познакомилась с отцом героя. В Риме же наш герой “произошел… на свет к общей радости и удовольствию… родителей, и там взрос и пришел в совершенные лета”.
Хотя Н.П. Осипов всемерно стремился изъять из текста перевода российские реалии, они все равно выходят наружу. Откуда ни возьмись, появляются вдруг ямщики с залихватским посвистом, с коими надо браниться на почтовых станциях, а в дороге останавливаться у каждого питейного дома, давая им на водку; герой облачается в епанчу и покупает русские розвальни; после попойки он просыпается в избе, одетый по-крестьянски, и кто-то кричит ему: “Ну, Ванько, вставай-ко да запрягай коней!”.
Более того, во второй части книги описывается быт помещиков именно в русской деревне. Автор рассказывает о детстве и юношеских годах уже другого своего героя – дворянского недоросля, растущего среди крепостных крестьян и борзых собак. “Чем больше я резвился с борзыми и лягавыми собаками, — вспоминает сей герой, — чем больше дразнил и бил крестьянских ребят, тем больше получал от матери вкусных сладостей, отцу же моему делался час от часу милее. Мне было от роду 9 лет; и при таком моем малолетстве думал я, что дворянин есть от прочих людей совсем отличное творение… В сем правиле заключалися все мои мысли, с которыми я взрос и вошел в современные годы. Я гремел в карманах деньгами, когда у других не было ни копейки; я дрался, а другие должны были сносить терпеливо; я приказывал, и мне повиновались. Я сердился, и все дрожали”. По мнению исследователя А.В. Блюма, здесь представлен типичный Митрофанушка, и “прямая перекличка с “Недорослем” Д.И. Фонвизина” явственно обозначена. Интересно и то, что одна из гравюр, помещенная в cем издании, имеет надпись отечественного толка: “Речка Хвастунишка. Село Вралиха”.
Круг источников, послуживших основой для создания книги, сочинением Г.А. Бюргера не ограничивается. Об этом прямо говорится в главе “Еще барышок. Что не долгано, то надобно добавить новым полыганьем”: “Двум авторам вздумалось описывать мои похождения”. Речь идет тут, по-видимому, о каком-то еще не установленном нами иностранном оригинале, который переводчик, как говорили тогда, “склонил на наши нравы”. Тем более, что здесь содержатся главы, отсутствующие у Г.А. Бюргера: “Ездит верхом по морю”, “Вешает шляпу и перчатки на солнечный луч”, “Едва не утонул в своем поте”, “Cочинитель говорит прежде своего рождения”, “Родясь, выливает за окно таз с водою”, “Попадает сам в котел и переваривается”, “Наевшись яиц, выплевывает живых цыплят” и т.д.
Кроме того, вполне очевидно и творческое участие в издании самого Н.П. Осипова, выступающего в ряде случаев оригинальным автором. Именно ему принадлежит посвящение в книге, адресованное не какому-то влиятельному лицу (как это было принято в изданиях того времени), а “тридцати двум азбучным буквам” русского алфавита — “сильным, удивительным, великим, отменным, преполезным, и пагубным чадам человеческого остроумия”. Переводчик вовсе не преклоняется перед листом печатной бумаги, прекрасно понимая, что печатное слово несет с собой не одни благодеяния. “Без Вашей [букв – Л.Б.] помощи, — пишет он, — никакая истина изобразиться не может, равным образом и всякая ложь Вам обязана, если не рождением, то по крайней мере существованием”.
Слово “ложь” и производные от него настойчиво повторяются и варьируются на протяжении всего текста, настраивая читателя на нарочитую нереальность происходящего. Показательна в этом отношении главка с примечательным названием: “Обличение во лжи авторов, писавших сию книгу”. Герой обращается здесь к “книгочейной публике” с изобличением во лжи сочинителей его невероятных приключений: “В повествованиях их нашел я такую мякину, что с настоящею моею пшеницею ни малейшего не имеет сходства. Большею частью выдавали они за мои похождения площадные враки”. Но и сам герой предстает перед нами как неисправимый враль, восхваляющий свои несуществующие подвиги: он и себя называет “надутым ложью так, что не знал, как ею разродиться”. Однако, сами фантастические истории, объединенные в книгу и циклизованные вокруг фигуры говорящего лица, были отмечены печатью остроумия, находчивости и искрометного юмора, а потому создавали совсем иной образ их рассказчика, обаятельного и весьма привлекательного. “Читатели находили для себя в тех вздорах, — продолжает он, — немалую забаву. Хватали несбыточные и небывалые мои приключения с великою жадностию и хвастали тем, что их читали. Похождения мои читаны были больше и охотнее, нежели какие другие важные и полезные книги”. Все это обусловило амбивалентность восприятия книги современниками: рассказчик мог оцениваться и как бесстыдный бахвал (в этом случае он становился анти-героем), и как подлинный герой (“творитель” оригинальных вымыслов).
В 1818 году, следом за пятым изданием книги “Не любо — не слушай, а лгать не мешай”, под таким же названием выходит в свет стихотворная комедия еще одного литератора — Александра Александровича Шаховского (1777-1846). Одно то, что Шаховской использовал популярное заглавие, говорит о его непосредственной ориентации на опыт Н.П. Осипова. И действительно, в качестве главного персонажа (анти-героя) его пьесы выведен неисправимый враль Зарницкин, лишенный каких-либо привлекательных черт. Сюжет таков: Зарницкин пропадал восемь лет и теперь возвращается – согласно его собственным (обманным) показаниям – после героических ратных трудов и блестящих заграничных путешествий к своему дядюшке Мезецкому и тетушке Хандриной в их подмосковное имение. Он сочиняет самые неправдоподобные истории. То сулит “на праздничный кафтан заморского сукна не толще паутины”, то распространяется о “целом возе” диковинок, которые будто бы вывез из Европы:
“Во-первых, те часы, которые Вольтер
В подарок получил от Фридриха Второго;
Они в четвертачок, а сколько в них затей!
Играют: зори, сбор и с лишком сто маршей, —
Он мне достал их прямо из Женевы.
Еще же перстенек с курантами, с руки
Французской королевы;
И папы Римского зеленые очки,
Да не очки, а чудо!
Поверишь ли? На место стекол в них
Два плоских изумруда”.
Зарницкин преисполнен собственной значимости и похваляется тем, что сумел “навек себя прославить”. Вот, к примеру, что говорит он о своем пребывании в Швейцарии:
“Еще на этих днях
Я письма получил, мне из Лозанны пишут,
Что в память дня отъезда моего
Там траур наложен для города всего”.
К комической демонстрации его вранья и сводится содержание комедии. В финале, однако, выясняется, что Зарницкин не только лгун, но еще вдобавок и аферист и мерзавец: когда у него вышли все деньги, он стал распространять ложные слухи, будто его тетя Хандрина умерла (“Он тетушку свою заочно уморил”) и что якобы он — ее единственный наследник. Под этим предлогом он занял кругленькую сумму, а потому высматривал себе денежную партию для брака. Выбор его пал на графиню Лидину, помолвленную с его дядюшкой. В результате мистификации сего “лживца” полностью разоблачаются, а его дядя Мезецкий произносит патетические слова:
“Когда ж хоть раз солжешь, то должен в тот же час
В коляску сесть, скакать и не казать нам глаз”.
Помимо влияния книги “Не любо – не cлушай, а лгать не мешай”, Шаховской оказался под очевидным воздействием житейских фактов современности. По мнению большинства исследователей, прототипом Зарницкого в его комедии был не кто иной, как Павел Петрович Свиньин (1788-1839), писатель, этнограф, дипломатический чиновник, издатель журнала “Отечественные записки”. Как раз за несколько месяцев до написания комедии Шаховского Свиньин вернулся из-за границы и поведал обществу невероятные истории о своем пребывании в Европе и Северной Америке и о военных подвигах, будто бы им совершенных. Свиньина не раз обвиняли в том, что он описывает местности, им не посещенные, и аттестовали “русским Мюнхгаузеном”. Рассказаные им небывальщины передавались из уст в уста.
Филолог А.А. Гозенпуд пришел к выводу, что в книгах Свиньина, описывающих его заграничные впечатления, обнаруживаются прямые параллели с монологами Зарницкина. Так, Зарницкин, служа во флоте, будто бы совершил чудеса храбрости. То же рассказывал о себе и Свиньин. Турецкие ядра и пули отскакивали от него; он падал с корабля в море, намокшая одежда тянула его на дно, но он спасся (Свиньин П.П. Воспомиания о флоте. Спб., 1818). Описывая в качестве очевидца гибель генерала Моро, Свиньин говорит: “Ядро, оторвавшее ему правую ногу, пролетело сквозь лошадь, вырвало икру у левой ноги и раздробило колено” (Cвиньин П.П. Опыт живописного путешествия по Северной Америке. Спб., 1815). И Зарницкин распространяется о бомбе, будто бы попавшей в его лошадь, и о картечи, залетевшей ему в рот. По словам Свиньина, тот встречался со всеми выдающимися деятелями своего времени, в частности, бывал в Париже в салоне мадам Рекамье (как и Зарницкин). Примеры подобных соответствий можно легко умножить.
Современники не видели в россказнях Свиньина творческого начала, почитая его заурядным “лживцем”. Вот как характеризовал его поэт О.М. Сомов в “Сатире на северных поэтов” (1823):
“Хвала, неукротимый лгун,
Свиньин неугомонный,
Бумаги дерзостный пачкун,
Чужим живиться склонный!…”.
А стихотворец А.Е. Измайлов в басне “Лгун” (1824) писал о нем в еще более резких тонах:
“Павлушка – медный лоб (приличное прозванье!)
Имел ко лжи большое дарованье.
Мне кажется, еще он с колыбели лгал!
Когда же с барином в Париже побывал
И через Лондон с ним в Россию возвратился,
Вот тут-то лгать пустился!…”
Едко и остроумно высмеял Свиньина и А.С. Пушкин в сказке “Маленький лжец” (1830): “Павлуша был опрятный, добрый, прилежный мальчик, но имел большой порок. Он не мог сказать трех слов, чтобы не солгать. Папенька в его именины подарил ему деревянную лошадку. Павлуша уверял, что эта лошадка принадлежала Карлу XII и была та самая, на которой он ускакал из Полтавского сражения. Павлуша уверял, что в доме его родителей находится поваренок-астроном, форейтор-историк и что птичник Прошка сочиняет стихи лучше Ломоносова. Сначала все товарищи ему верили, но скоро догадались, и никто не хотел ему верить даже тогда, когда случалось ему сказать и правду”. Любопытно, что, когда Н.В. Гоголь обратился к Александру Сергеевичу с просьбой дать ему какой-нибудь сюжет, Пушкин “подарил” ему живого героя — Свиньина, описав и его характер, и его похождения в Бессарабии, что Гоголь и воплотил в комедии “Ревизор”. Так что Свиньин в довершение ко всему послужил прототипом гоголевского Хлестакова.
Иной была судьба другого фантазера — обосновавшегося в Москве легендарного балагура, краснобая и хлебосола грузинского князя Дмитрия Евсеевича Цицианова (1747-1835). Он воспринимался окружающими именно как вдохновенный “творитель” вымыслов. П.А. Вяземский находил в его рассказах поэзию и говорил, что в нем “более воображения, нежели в присяжных поэтах”. Свойственную Цицианову “игривость изображения” отмечал и А.С. Пушкин; а мемуарист А.Я. Булгаков восторгался присущим только ему, Цицианову, “особенным красноречием”.
Интересно, что князь выдавал себя за автора книги “Не любо – не слушай, а лгать не мешай” (благо та была издана анонимно). Это, конечно, явная мистификация, но совершенно очевидно, что сочинение это послужило литературной моделью для Цицианова, который в соответствии с ней выстраивал свое повествование. Сюжеты по крайней мере двух поведанных им историй прямо заимствованы из этой книги. Таковы записанные со слов Цицианова анекдоты о бекеше, пожалованной нищему, и о взбесившейся одежде. Приведем их. “В трескучий мороз, – рассказывает П.А. Вяземский, – идет он [Цицианов – Л.Б.] по улице. Навстречу ему нищий, весь в лохмотьях, просит у него милостыни. Он в карман, ан денег нет. Он снимает с себя бекеш на меху и отдает ее нищему, сам же идет далее. На перекрестке чувствует он, что кто-то ударил его по плечу. Он оглядывается. Господь Саваоф перед ним и говорит ему: “Послушай, князь, ты много согрешил, но этот поступок твой один искупит многие грехи твои: поверь мне, я никогда не забуду его!” Другой анекдот дошел до нас в записи А.О. Смирновой-Россет: “Между прочими выдумками он [Цицианов – Л.Б.] рассказывал, что за ним бежала бешеная собака и слегка укусила его в икру. На другой день камердинер прибегает и говорит: “Ваше сиятельство, извольте выйти в уборную и посмотрите, что там творится”. – “Вообразите, мои фраки сбесились и скачут”.
Цицианов в своих повествованиях был и непредсказуемо оригинален. По словам исследователя Е.Я. Курганова, автора блистательной книги “Литературный анекдот Пушкинской эпохи” (Хельсинки, 1995), в Цицианове “живо и остроумно проявилась личность “русского Мюнхгаузена”, по-кавказски пылкая, темпераментная, склонная к преувеличениям и парадоксам”. Среди рассказов нашего героя выделяется целый цикл анекдотов, приправленных поистине кавказским бахвальством. Жизненный материал обретал здесь подчеркнуто грузинский колорит, что и делало его своеобычным и самобытным. Историк П.И. Бартенев записал: “Он [Цицианов – Л.Б.] преспокойно уверял своих собеседников, что в Грузии очень выгодно иметь суконную фабрику, так как нет надобности красить пряжу: овцы родятся разноцветными, и при захождении солнца стада этих цветных овец представляют собою прелестную картину”. Условно-грузинская тематика становилась точкой отсчета для самого безудержного фантазирования, в результате чего бытовой эпизод превращался в эстетическое событие. Мемуарист сообщает: “Случилось, что в одном обществе какой-то помещик, слывший большим хозяином, рассказывал об огромном доходе, получаемом им от пчеловодства…
– Очень вам верю, возразил Цицианов: но смею вас уверить, что такого пчеловодства, как у нас в Грузии, нет нигде в мире.
– Почему так, ваше сиятельство?
– А вот почему: да и быть не может иначе; у нас цветы, заключающие в себе медовые соки, растут, как здесь крапива, да к тому же пчелы у нас величиною почти с воробья; замечательно, что когда оне летают по воздуху, то не жужжат, а поют, как птицы.
– Какие же ульи, ваше сиятельство? – спросил удивленный пчеловод.
– Ульи? Да ульи, – отвечал Цицианов, – такие же как везде.
– Как же могут столь огромные пчелы влетать в обыкновенные ульи?
Тут Цицианов догадался, что басенку свою пересоля, он приготовил себе сам ловушку, из которой выпутаться ему трудно. Однако же он нимало не задумался: “Здесь об нашем крае, — продолжал Цицианов, – не имеют никакого понятия…Вы думаете, что везде так, как в России? Нет, батюшка! У нас в Грузии отговорок нет: хоть тресни, да полезай!”. Цициановская фантазия развертывается здесь как реакция на тривиальное хвастовство незадачливого помещика-пчеловода. Князь доводит ложь до комизма и полного абсурда, обнажает ее, выступая тем самым как “каратель лжи”, что точно укладывается в мюнхгаузенскую модель поведения.
Весьма примечателен и анекдот, дошедший до нас в редакции А.О. Смирновой-Россет: “Я был, говорил он, фаворитом Потемкина. Он мне говорит: “Цицианов, я хочу сделать сюрприз государыне, чтобы она всякое утро пила кофий с калачом, ты один горазд на все руки, поезжай же с горячим калачом”. – “Готов, ваше сиятельство”. Вот я устроил ящик с конфоркой, калач уложил и помчался, шпага только ударяла по столбам все время: тра, тра, тра, и к завтраку представил собственноручно калач”.
Невольно вспоминаются следующие строки из главы седьмой “Евгения Онегина” А.С. Пушкина:
“Автомедоны наши бойки,
Неутомимы наши тройки,
И версты, теша праздный взор,
В глазах мелькают, как забор”.
В примечании к сим стихам (№ 43) Пушкин пишет: “Сравнение, заимствованное у К**…К** рассказывал, что будучи однажды послан курьером от князя Потемкина к императрице, он ехал так скоро, что шпага его, высунувшись концом из тележки, стучала по верстам, как по частоколу”. По предположению филолога Б.Л. Модзалевского, под К** поэт разумел именно Цицианова (К** расшифровывалось как князь такой-то). Любопытно и то, что сюжет о доставке издалека горячего блюда присутствует в комедии Н.В. Гоголя “Ревизор”: Хлестаков бахвалится тем, что горячий суп к его столу привозят в кастрюле на пароходе прямо из Парижа.
А еще князь cообщал, что однажды доставил своему покровителю Потемкину шубу, легкую, как пух, которая вполне помещалась в его зажатом кулаке.
Потрясали воображение слушателей и рассказы Цицианова о том, что одна крестьянка в его деревне разрешилась семилетним мальчиком, и первое слово его в час рождения было: “Дай мне водки!”. Говорил он и о сукне из шерсти рыбы, будто бы пойманной в Каспийском море; о соусе из куриных перьев и т.д. А одной из его небылиц суждено было войти в пословицу. Современник сообщает: “Во время проливного дождя является он к приятелю. “Ты в карете?” – спрашивают его. “Нет, я пришел пешком”. – “Да как же ты не промок?” – “О (отвечает он), я умею очень ловко пробираться между каплями дождя”. Забавно, что эта история рассказывалась уже в советское время об А.И. Микояне, якобы спокойно уходившем в сильный дождь без зонта и калош. Этот анекдот соответствовал сложившемуся в народе политическому портрету этого члена Президиума ЦК КПСС, способного всегда выходить сухим из воды…
О том, сколь притягательными были для слушателей цициановские небывальщины, свидетельствует тот факт, что находились краснобаи, которые использовали их сюжеты и беззастенчиво выдавали их за свои. Историк-популяризатор М.И. Пыляев говорит, что в 20-30-е гг. XIX века петербуржцев забавлял своими рассказами некто Тобьев, отставной полковник (сведений о нем найти не удалось). Он также похвалялся, что в проливной дождь оставался совершенно сухим. Когда же интересовались, как такое возможно, он невозмутимо отвечал: “Я так искусно орудую своей палкой, отбивая капли, что ни одна не падает на мое платье”. Часто повторял Тобьев и цициановскую историю о шубе величиной с ладонь, не преминув при этом аттестовать себя главным фаворитом всесильного Потемкина. Полковник, дабы угодить Таврическому, будто бы помчался за шубой в далекую Сибирь, да так резво, что загнал (для ровного счета!) 100 лошадей, проделав путь в 3000 верст за шестеро суток (то есть со скоростью современного электровоза)!
А другой отставной полковник, малоросский дворянин Павел Степанович Тамара, был некогда и в самом деле адъютантом Потемкина (о нем упоминает Ж. Ромм в своем “Путешествии в Крым в 1786 году”). В начале XIX в. он жительствовал в Нежине, и имя его было известно местным лицеистам – Н.В. Гоголю и Н.В. Кукольнику. Ветеран “времен Очакова и покоренья Крыма”, Тамара героизировал ту эпоху беспримерной славы и величия России. Тогда он был так молод! И это время небывалых по своей грандиозности побед, личностей богатырского масштаба и феерических празднеств одушевляло его и без того дерзкую фантазию. Можно сказать, что в своих остроумных выдумках Тамара демонстрировал подчас подлинно художническое воображение. Находились, однако, скептики, которые относились к нему с иронией и пустили в обиход обидную поговорку: “Врет, как Тамара”. Павел Степанович, однако, на маловеров никак не реагировал и невозмутимо продолжал свои вдохновенные рассказы.
Известен случай, когда однажды за обедом у этого хлебосольного малоросса кто-то стал разглагольствовать об одной сложной хирургической операции, сделанной искусным врачом. – “Что ж тут удивительного? – вмешался в разговор Тамара, — Вот в наше время хирургия выкидывала штучки почище этой”. И он поведал леденящую кровь историю о том, как после баталии с турками объезжал по заданию Потемкина поле брани в надежде найти какую-нибудь живую душу. Кругом горы трупов, вдруг слышит: кто-то окликает его слабым голосом. Подъезжает ближе – ба! Да ведь это глаголет отрезанная голова! Всматривается – узнает: то голова знакомого унтер-офицера Кузнецова. Заплакала голова и жалобно просить стала: “Сделайте божескую милость, Павел Степанович, велите найти мое тело. И распорядитесь, чтобы доктор пришил его к моей голове!”…Через месяц Тамара оказался с оказией в одном из лазаретов, где вновь встретил Кузнецова. Он был здоров и целехонек, только пребывал в самом скверном настроении. – “Эх, Павел Степанович, беда со мной приключилась, – горько сетовал он, – ведь промашка тогда вышла: впопыхах взяли не мое, а турецкое тело и к нему пришили мою голову! Что ж такое получается: головою-то я русский, а животом турка! Как же мне, православному, с басурманским туловищем жить-то теперь!?”.
Слушатели Тамары едва сдерживались от смеха, а он с самым серьезным видом изрек: “Вот какая была хирургия! А вы удивляетесь на нынешнюю! Молоды-зелены: видов не видывали!”.
Вся эта история действительно комична, но отнестись к ней надо со всей серьезностью и вниманием. Напомним, что в своей бессмертной поэме “Руслан и Людмила” (1820) А.С. Пушкин так передаст небывалость увиденного ее героем:
“…смотрит храбрый князь –
И чудо видит пред собою.
Найду ли краски и слова?
Пред ним живая голова”.
Конечно, Тамаре не довелось найти “краски и слова”, достойные подлинного мастера, да он, понятно, и не ставил перед собой эстетической задачи. Но все-таки в его, казалось бы, незатейливой байке рассказано о “чуде” – о “живой голове”, а это в известной мере предвосхищает художественный образ гениального поэта.
Наконец еще один враль: “вдохновенный и замысловатый поэт в рассказах своих” (как сказал о нем П.А. Вяземский) – сподвижник Наполеона I, а затем генерал-адъютант императора Алексадра I, польский граф Викентий Иванович Красинский (1783-1858). “Речь его была жива и увлекательна. Видимо, он сам наслаждался своими импровизациями, – говорит о нем современник и добавляет: “Бывают лгуны как-то добросовестные, боязливые; они запинаются, краснеют, когда лгут. Эти никуда не годятся. Как говорится, что надобно иметь смелость мнения своего, так надо иметь и смелость своей лжи; в таком только случае она удается и обольщает”.
Красинский “обольщал” слушателей душещипательными историями, носившими преимущественно мрачный, апокалиптический характер. Так, например, поведал он о встрече на улице двух подруг после долгой разлуки: “Та и другая ехали в каретах. Одна из них, не заметив, что стекло поднято, опрометью кинулась к нему, пробила стекло головою, но так, что оно насквозь перерезало ей горло, и голова скатилась на мостовую перед самою каретою ее искренней приятельницы”.
В другой раз он сообщал о некоем покойнике, которого положили в гроб и вынесли в склеп, чтобы отправить на семейное кладбище. “Через несколько времени гроб открывается. Что же тому причиною? “Волоса, – отвечает граф Красинский, – и борода так разрослись у мертвеца, что вышибли покрышку гроба”.
Как-то, живописуя свои военные подвиги, он занесся в своем рассказе так высоко, что, не зная, как выпутаться, сослался на своего адъютанта Вылежинского, который, по счастью, находился рядом. “Ничего сказать не могу, – заметил тот, – Вы, граф, вероятно, забыли, что я был убит при самом начале сражения”.
Красинский “имел смелость” утверждать, будто бы Наполеон Бонапарт в порыве восхищения его отчаянной храбростью снял с себя звезду Почетного легиона и приколол к его груди. “Почему же вы никогда не носите этой звезды?” – cпросил его один простодушный слушатель. Красинский парировал: “Я возвратил ее императору, потому что не признавал действия моего достойным подобной награды”.
А.О. Смирнова-Россет вспоминала, что наш герой уверял окружающих, что в одном саду растет магнолия, на коей 60 000 цветков. “Кто же считал их?” – cпросили его. – “Это было поручено целому полку, и он двадцать четыре часа простоял около дерева!” – ответил Красинский с самым невозмутимым видом…
Итак, синдром Мюнхгаузена материализовался в России XVIII – первой половины XIX веков в образах рассказчика-“творителя” и рассказчика-“лживца”. Причем заметным явлением в рассматриваемую эпоху стали обе эти ипостаси единого культурно-исторического типа. Невероятные истории, поведанные изобретателями “остроумных вымыслов”, обнаруживали подлинное творчество и высокое словесное искусство их создателей. Но и салонные “лживцы”, попадая на страницы мемуаров и литературных произведений, обретали долгую жизнь в русской культуре. Они становились прототипами персонажей бессмертных творений классиков и уже поэтому достойны нашего пристального внимания.

Вам понравилось?
Поделитесь этой статьей!

Добавить комментарий