Шпиономания, главы из ненаписанной повести

 

Глава 16. Продолжение

 

Начало:

Шпиономания. Десять глав ненаписанной книги

Шпиономания, глава 11

“Шпиономания”, глава 12

“Шпиономания”, глава 13

“Шпиономания”, глава 14

“Шпиономания”, глава 15

     Не ожидал я такого афронта  на отделении журналистики филологического факультета МГУ. Покинув здание на Моховой, вышагивал по столице, забыв об обеде. Ну, верно, школа в молдавском захолустье…Да ведь многие наши выпускники с медалями и без поступили в московские вузы… И, собственно, разве комиссию интересовали мои знания? Здесь явно дело в нежелательной национальности абитуриента!

      Мучимый этими размышлениями, смутно помню, на Кировской, кажется, обратил вдруг внимание на вывеску: «Военно-механический институт». Стенд у входа завлекал повышенной стипендией и общежитием.  Отлично, неожиданно решил я, сейчас зайду, напишу заявление. Военно-механический – значит, причастен к армии, в армии – справедливость и порядок. И стипендия будет большая, и жильё.

      Всё отняло минут пятнадцать. Человек с офицерской выправкой взял у меня бумаги, а возвратившись, сказал:

      — Принять не можем.

     Вон из этого бездушного города! Помчался на турбазу, собрал чемодан, черкнул прощальную записку экскурсантам – и на Киевский вокзал. Билет купил до Одессы. Там, в водном институте училось несколько моих старших друзей. Займусь практическим делом, буду кораблестроителем.

     Прибыв в Одессу, тотчас отправился в общежитие водного, разыскал одного из ребят.

     — У нас и койка освободилась, — радовался он. – Тут и поселишься. Чудо, что застал. Каникулы проходят, а я загораю в институтском комитете комсомола. Сбегай, сдай документы – и мигом назад. Отметим твоё поступление.

     Ответственный секретарь с вислыми гайдамацкими усами процедил на мови – перевод

точен:

     — Решение приёмной комиссии будет завтра.

     Земляк познакомил меня в общежитии с соседями по комнате. Он ещё не оставил мысли затеять сабантуй – отметить начало моего студенчества. Но я наотрез отказался.

     Утром гайдамак из приёмной комиссии возвратил многострадальные папери. На них была резолюция: «В приёме на кораблестроительный факультет отказать».

     Друг-земляк не верил собственным глазам.

     — Такого ещё не бывало! У нас и серебряных металлистов всегда брали. Нет, тут что-то не то…Пойдём в комитет комсомола.

     Комсомольский лидер водного института, выслушав своего комитетчика, поспешил в партком. Пока он объяснялся с партийным начальством, я томился в коридоре.

     — Иди сюда, — позвал ходатай, выглянув из дверей.

     Парторг был сухощав, подтянут. Цивильный костюм сидел на нём, как военно-морская

форма.

     — Рассказывай, только без утайки, — предложил парторг. – Может, какие изъяны в твоей биографии?..

     Я поведал своё короткое жизнеописание.

     — Ну. хорошо. Подождите, я скоро.

     Он вернулся минут через сорок.

     — Дошёл до директора. Тебя примут. На любой факультет, кроме кораблестроительного. Выбирай. На первых двух курсах программа одинаковая. Потом переведёшься.

     В тот же день я был зачислен на факультет механизации портов и водных сооружений Одесского института инженеров морского флота, с предоставлением общежития.

 

     В Тирасполе каждый встречный спрашивал:

     — Журналистом будешь?

     — Нет, я поступил в водный.

     — Как же МГУ? Не принимают евреев?..

     Я спорил, доказывал, хотя сам не верил в это, что национальность здесь ни при чём, говорил про здание на Ленинских горах. Мало кому тогда было известно: по всей стране разослан негласный циркуляр, одобренный свыше, который определял, каким профессиям не следует обучать еврейских юношей и девушек.

     Мама огорчалась:

     — Ты же мечтал писать. Как же так, сын, не посоветовался ни с кем… Если не Москва, то и не Одесса, где у нас — ни одной родной души. Ещё не поздно. Переводись в Кишинёв, в университет. Дядя Фима хоть рядом…

     Маме вторили в один голос школьная учительница литературы Клавдия Яковлевна Пронкина и завуч Зиновий Маркович Каменир.

     — А твои стихи? – напоминала учительница. – Ты же по своему складу – гуманитарий…

     — Инженера можно подготовить из любого человека даже со средними способностями. Чтобы творить – нужна божья искра! – добавлял завуч.

     Убедили. Я поехал в Кишинёв и снова предстал перед ответственным секретарём приёмной комиссии, на сей раз – КГУ. Этот кавказец был также и начальником учебной части университета. Узнав о моих метаниях, он заметил, что золотых медалистов на филфаке пока нет, а посему я могу подавать свои документы. Общежитие он обещает твёрдо. Говорил кавказец тихо, размеренно. Акцент придавал его речи привычную убедительность.

     Снова повлёкся в Одессу. И снова возник перед гайдамаком.

     — Нэ виддам паперив. Парторг за тебэ хлопотав, до нього и иды.

     Опять сижу у секретаря парткома, каюсь в непостоянстве.

     — Что ж, видно, не судьба тебе у нас учиться… — Снял трубку, позвонил в приёмную комиссию. – Верните Сиркесу аттестат.

     Кавказец, когда я через день явился к нему, встретил меня всё с той же восточной невозмутимостью. Через нескольких минут я был зачислен студентом филологического факультета «с предоставлением частной квартиры».

     — Как это понимать? – удивился новоиспечённый студент.

     — Так написано для проформы — места в общежитии распределяются с участием  комитета комсомола и профкома. Будет вам место! Вы что, не верите моему слову?..  Приходите тридцать первого августа. И всё будет улажено.

     В канун учебного года стою перед кавказцем.  

     — Я по поводу общежитской койки…

     Смотрит, будто впервые видит. Потом, видимо вспомнив меня, достаёт папку из ящика письменного стола.

     — Пойдём в ректорат.

     В просторной приёмной трещат пишущие машинки, не смолкают телефонные звонки.

     — Подождите здесь.

     Кавказец отсутствует долго, появившись, передаёт ту самую папку секретарше.

     — Допечатайте на русское отделение. — Оборотившись ко мне, говорит: – Ну, теперь всё в порядке. Еле уломал ректора. А об общежитии – и не заикайся…

     Он, выяснилось, забыл провести личное решение о моём зачислении через приёмную комиссию.

     — А жить-то где?.. – растерянно спрашиваю я.

     — Потерпи. Улягутся страсти, что-нибудь придумаем.   

    Ночую у родственников, у одноклассников, поступивших в другие кишинёвские вузы.

Отчаявшись, сообщаю по телефону маме о своей бесприютности.

     — Неужели нельзя объяснить людям наше положение?.. – сокрушается мама.

     В субботу у филологов военный день. Держу равнение в строю у гаубицы и слышу крик дневального:

     — Курсант Сиркес, — к полковнику!

     Откуда, думаю, он знает обо мне и почему требует к себе?..  

     В кабинете начальника военной кафедры против полковника сидит мама. Полковник занят телефонным разговором.

     — А я настаиваю: обеспечить сына погибшего офицера койкой вы просто обязаны! – Полковничье лицо багровеет от возмущения. – У вдовы нет денег на частную квартиру… Уполномочен теми, кто не пришёл с войны… До командующего округом дойду, но не отступлюсь!..

     Свирепо нажимает на кнопку, вызывает лаборанта.

     — Этот курсант, — я вытягиваюсь перед начальством по стойке «смирно», — будет спать здесь, пока не получит общежития.

     Потом мама рассказала, как она попала к полковнику. Ректор выслушать её не пожелал. В слезах поплелась на военную кафедру, прочитав в расписании, что у филологов в этот день занятия там. Дожидаясь перерыва, сидела на скамейке вблизи «военки». Здесь маму углядел дежурный майор Кузьменко. Подошёл, спросил, что случилось, доложил о плачущей женщине начальнику.

     Лаборант, как было приказано, ежевечерне оставлял для меня ключ от кабинета. После лекций, с половины десятого, я располагал продавленным диваном, спал, постелив газеты на покоробившуюся клеёнку. Утром, приходя на кафедру первым, старый полковник деликатным покашливанием будил незадачливого постояльца.

     Сильна была комсомольская закваска, несмотря на московские удары. Узнав, что Костю Простосинского, бывшего партизана и первого секретаря тираспольского горкома, избрали вторым секретарём ЦК ЛКСМ Молдавии, обратился к нему за помощью –  он ко мне хорошо относился.

     — Сейчас подготовим письмо к ректору. И завтра же будешь при жилье, — сказал Костя, участливо выслушав историю моих злоключений. – Сам и отнесёшь запечатанный конверт. Так будет вернее!

     Отнёс. За результатом велели наведаться через несколько дней. А в назначенный срок объявили:

     — Просьба передана в комитет комсомола.

     Университетский комсомольский секретарь был студентом 4-го курса исторического факультета. Участник войны, он никогда не снимал приколотого к левому лацкану пиджака ордена Боевого Красного Знамени на красивой ленточной колодке.

     — Если б Простосинский обратился лично ко мне, всё тотчас было бы улажено, — сказал

орденоносец. – А теперь, из-за резолюции ректора, придётся ждать совместного решения нашего и профсоюзного комитета…

     В тот вечер по забывчивости лаборанта ключа в условленном месте не оказалось. Идти пришлось к дяде. Его жена не на шутку встревожилась: не застрял бы племянник надолго, и без него тесно впятером в двух смежных комнатах.

     — Садись и пиши заявление на имя Председателя Совета Министров, — сказала тётка, которая работала машинисткой в секретариате главы молдавского правительства. —  Об остальном позабочусь сама…

     Близость тётушки к высокому начальству сработала: в десятых числах сентября 1951 года, я превратился, наконец, в полноправного  студента. С койкой в общежитии, в комнате на четверых. Моими соседями, к сожалению, оказались историки, а не ребята-филологи.

      Взаимопонимания у нас как-то сразу же не возникло. Интересы не совпадали. Я бескорыстно любил литературу. Они в будущей специальности видели лишь трамплин для успешной карьеры: тогда большинство партийно-советских функционеров были по преимуществу выучениками исторических факультетов.  

     Старостой в нашей комнате был Дмитрий Котик, закончивший войну старшиной.

     Митю призвали в РККА в сорок четвёртом году после освобождения его родного села от оккупантов — подошёл возраст. Он храбро воевал. Митин офицерский, не по чину, китель украшали орден «Слава» третьей степени, медаль «За  отвагу», набор маршрутных медалей. Будапешт, Вена, Берлин – эти города штурмовал гвардейский артиллерийский корпус, где служил Митя. Китель из плотной американской ткани цвета хаки Дмитрий не снимал даже в жаркие дни ранней молдавской осени.

     Был Котик человеком распорядительным, хозяйственным и обстоятельным, впрочем, как и другие встреченные мной на жизненном пути украинцы. После демобилизации старшина работал в колхозе и доучивался вечерами в сельской  десятилетке, успел завести любовь. Девушка, что стало известно от самого же Мити, подалась за ним в Кишинёв, сдала экзамены в торговый техникум.

     В обязанности старосты входило составлять график дежурств по комнате, отвечать за чистоту и  порядок. Принимаясь за эти важные дела, Митя объявил остальным жильцам:

     — Пол мыть, пыль вытирать, мусор выносить буду, хотя в армии старшине это делать не  положено. Зато прошу всякий раз освобождать помещение, когда приведу сюда  свою подругу, так сказать, провести время…

     Принципиальный Миша Дарий возразил:

     — Здесь у всех у нас — равные права. Вот Борис. У него есть невеста, а он нас тобой не выпроваживал, когда она пришла в гости…

     Дарий, сын бессарабского крестьянина, закончил с красным дипломом педучилище в райцентре Кагул, там же был принят кандидатом в партию. И потому в комнате вёл себя  точно комиссар.

     Третий жилец – четверокурсник Борис Визер в выяснение отношений не ввязывался,  всегда старался держаться в тени. Годы спустя я узнал, что его отец сгинул во время «Большого террора». 

     И обосновался я в этой комнате на целых два года. За окном открывался печальный вид на тюрьму. Как у Рабиновича в старом анекдоте. Того, — это обыгрывалось в духе горького еврейского юмора, — после ареста поселили напротив его дома.

     Студенты беспечно посмеивались:

     — Такая участь нам не грозит!

     Кишинёвская тюрьма существовала тут с царских времён. В ней сиживал Григорий Котовский, который тогда ещё не примкнул к большевикам, но уже выдавал себя за бессарабского Робин Гуда.

     На первом корпусе нашего университета была установлена мемориальная доска.  Гравировка на мраморе, буквы с тусклой сусальной позолотой. Надпись гласила:

                                                «В этом здании, где находилось

                                                Кишинёвское реальное училище,                                                            

                                                учился герой Гражданской войны

                                                 Григорий Иванович Котовский».

     В действительности юный Григорий продержался в реалистах только три месяца и был исключён за нерадивость и пропуск уроков.

     Отторгнув у советов Бессарабию, румыны в помещениях, прежде принадлежавших реальному училищу, расположили теологический факультет Ясского университета. А когда в столице Молдавской республики, разрушенной войной, в 1946 году учреждали КГУ, там, где готовили будущих священнослужителей, пришлось разместить уже шесть факультетов. Площадей не хватало. Занятия в две смены. Вечерняя — для  филологов и историков: их наука не столь обременительна. Спортзал — в бывшей церкви, где сквозь слой белил проступают лики святых.

     Чтобы не толочься до лекций с соседями в тесной комнате, я с утра, не позавтракав,  отправлялся в библиотеку. Корпел в читалке над учебником по старославянскому языку,  постигал памятники древнерусской литературы. Подустав, для передышки погружался в мир Джека Лондона, чье полное собрание было напечатано в журнале «Всемирный следопыт» за 1926 год.

     В пристройке, рядом с библиотекой — студенческая столовая. Сквозь раскрытые окна доносятся вкусные запахи. Голод и вправду — не тётка. Сбегаю в манящую столовку. Не спешу, смакую нехитрый дешёвый обед и тут спохватываюсь: сегодня ведь коллоквиум по латыни. 

      Мне нравились звонкие строфы Горация и лирика Катулла. Как ни точен перевод, он отличается от оригинала. «Записки о галльской войне» Цезаря помогали постичь сложную грамматику древних римлян. Вот незадача, зачитавшись Лондоном, я забыл о письменном   домашнем задании.

     Возвращаюсь в читалку. За моим столом сидит студент нашей группы Григорий Челак. Посетовал  на свою оплошность. Он великодушно предложил списать у него. Мы едва    знакомы. Его жест точно перекинул меж нами дружеский мостик.

     В первое время у меня, увы, не заладились отношения с курсом. Состав русского отделения определился после конкурса на вступительных экзаменах. Я, не участвовавший в нём, был воспринят неизвестно откуда свалившимся чужаком. И потому неожиданная приязнь Гриши тронула моё сердце. Мы сближались постепенно. Немногословный,  он в ответ на мою естественную открытость исподволь рассказывал о себе.

     Молдавская фамилия Челак не очень подходила моему новому приятелю. У него была типично еврейская внешность. Григорий родился в 1925 году в тогда принадлежавшем Румынии Аккермане, ныне  Белгород-Днестровский. Евреи с подобными фамилиями в здешних палестинах встречались нередко. Зато сейчас с трудом отыщешь в Молдове еврея хоть с какой фамилией: большинство уехало в Израиль, то бишь в иудейскую Палестину, воскрешённую сионистами.

     До прихода советских Гриша успел закончить пять классов румынской гимназии, где тоже учили латынь.

    — Кое-что до сих пор не выветрилось… – хитровато усмехаясь, говорил Челак.

    В Средней Азии, в эвакуации, не дожидаясь призыва в армию, он прибавил себе год  – и ушёл на войну добровольцем. Меня восхитил его поступок. Гриша стал гражданином СССР только в сороковом — и такой патриот! Челак умерил мой пыл:

     — Мне просто надоели издёвки, что евреи сражаются за Ташкент…

 

     В то невесёлое утро, выманив меня из читалки в университетский двор, Гриша спросил, понизав голос до шёпота:

      — Ты слышал про арест?..

      — Какой арест?

      — Тише… Схватили студента.

      — Кого именно? Из-за чего? Когда?

      — Его зовут Давид Авербух. Он ввязался в спор на семинаре по марксизму-ленинизму и  ляпнул, что «Материализм и эмпириокритицизм» — не самостоятельный труд Ленина, а набор чужих цитат…Это было в прошлом году, а свидетелей до сих пор продолжают вызывать на допросы. Я решил тебя предостеречь – не активничай во всяких полемиках. Не стоит этого делать! Поверь тёртому калачу. — Челак закурил и после недолгого раздумья предложил: — Пойдём, посидим под липами, кое-что расскажу в назидание, но дай слово, что никому не сболтнёшь.

     — Клянусь!                                                      

     Мы забрались в укромный угол двора, уселись на садовой скамейке. Гриша, не торопясь, начал:                   

     — Войну я закончил в Германии. Хотел сразу же демобилизоваться, пойти учиться — не получилось. Намарал от тоски  и со скуки заметку в дивизионку – газетку нашего соединения. И неожиданно был вызван в редакцию. Главный расспросил, кто я и откуда и предложил продолжить службу под его началом. Согласился, не раздумывая.

     Редакция с передвижной типографией находились в Веймаре – городе Гёте и Шиллера. Газетчиков у нас было человек пять-шесть. Люди с боевым прошлым. Плюс несколько наборщиков и печатников. Трудились и жили дружно.

     Однажды приехал майор — инструктор политотдела дивизии. Цель – познакомиться с  составом редакции, узнать о нуждах людей. Беседовал с каждым наедине.

     Дошла очередь и до меня. Майор внимателен. Узнал, где мои родители, сколько им лет, не бедствуют ли, не нужна ли им помощь. Потом проникновенно сказал: «Ты – человек молодой, всё у тебя впереди. Но чтобы быть уверенным в успехе, тебе надо  не терять связи со мной. Будем время от времени встречаться в месте, которое укажу, а перед тобой ставлю задачу – записывай свои наблюдения и передавай мне. Читал твои материалы. Глаз у тебя острый. Нас интересуют настроения в газете, не болтает ли кто-то  лишнее.  Сам понимаешь, как это вредно…»

     Под конец его обольстительных уговоров я сообразил, что никакой он не инструктор политотдела. Наверняка из СМЕРШа.

     «Сразу наотрез отказаться? Не отцепится. Отомстит. Завербует другого, с подлецой. И этот негодяй станет губить людей,  — лихорадочно смекал я. – Нет, надо с ним сыграть в обманку». Вслух же протянул:

     — Не знаю, будет ли от меня польза… Что ж, давайте попробуем…

     Отныне мне пришлось писать и так называемые донесения. Но старался не опорочить никого, не подвести под монастырь. Или ещё чего хуже…

     Спустя полгода в редакции праздновали день рождения одного из газетчиков. Как  принято, произносили заздравные тосты. И когда мы были уже в хорошем подпитии,  именинник встал и вместо благодарности покаялся: «Простите, друзья, я по требованию смершевца регулярно строчил на вас доносы…» Затем прошибло второго, потом третьего. Я промолчал. Выходило, чуть не все друг на друга стучали.

     Только после этого происшествия у меня хватило решимости разорвать с прилипчивым чекистом. Тот грозил жесточайшими карами. Но я устоял.

     Возмездие наступило скоро…

     Я любил в свободные от работы часы приходить в музей Гёте и Шиллера. Посещал его, переодевшись в гражданское, дабы не выделяться среди посетителей-немцев. Там и повязали!

     Обвинили в самовольном оставлении части, попытке дезертировать. Приговор был не слишком суров для тогдашних времён – три года лагеря. И отсидел я, как говорится, от звонка до звонка.

     Сделай, легкомысленный юноша, для себя выводы из моего печального опыта, — не без  ехидцы в голосе закончил Гриша.

 

     Пошло ли впрок юноше это признание? Читатель о том узнает по мере чтения этого  текста. А сейчас я доскажу историю самого Григория Челака.

     Минуло без малого четверть века. Отдав несколько лет преподаванию русского языка и литературы в молдавской сельской школе, Гриша стал работать в газете «Вечерний Кишинёв», был её ответственным секретарём. Республиканское издательство выпустило два сборника его новелл.

     Дальше Челак принялся за большую прозу. Роман-антиутопия «Рядом со львом» писался три года. Действие разворачивается в вымышленном тоталитарном государстве под названием Гирландия. Закончив его, автор отнёс экземпляр рукописи в местный журнал «Кодры».

     И, конечно, он давал её читать друзьям. Кто-то настучал.

     Сотрудник журнала — писатель Юрий Греков настрочил нужную КГБ рецензию. В квартире у Челака произвели обыск. Изъяли не только чистовик, но и все черновики, арестовали всю использованную копирку и даже ленту для пишущей машинки.

     Оргвыводы последовали незамедлительно: изгнание из «Вечёрки», волчий билет.

     Гриша долго мыкался без работы, пока знакомый руководитель Общества охраны природы, отставной военный не решился втихаря взять к себе собрата-фронтовика. Челаку поручили изготовление экологической рекламы. 

     Материально стало легче, но запрет публиковаться снят не был. Оставался последний   шаг — отъезд на историческую родину. Сделать его мешало то, что старший сын Борис через год оканчивал военно-морское училище. В случае эмиграции родителей ему грозило немедленное исключение. 

     Живя в Москве, я не слышал о бедах сокурсника. Он позвонил осенью 80-го, сообщил, что собирается прибыть в столицу вместе с женой и надеется на нашу встречу.

     Они с Эльвирой появились весёлые, непривычно возбуждённые. 

     — Мы решили свалить, — сходу сообщил Гриша. – Не боишься общения с отъезжантами?

     — Обижаешь, — сказал я.

     Утром добрались на моём ушастом «запорожце» до посольства Австрии для получения транзитных виз. Потом двинули к нидерландскому консулу. Голландец выдавал денежные вспомоществования — эмигрантам на дорогу.

     Я ждал в авто, припаркованном неподалёку. Они появились через полчаса. Глаза Эллы светились радостью.

      — Слава Богу, взял, — сказала она, нырнув в машину. – Еле уговорила…

     Эльвира убедила консула. Тот обещал переслать по верному адресу в Обетованную Землю предусмотрительно сбереженную в тайнике копию романа.

     Я получил его от Гриши в подарок в виде книги через деcять лет, когда в первый раз посетил Израиль. На ней был автограф: «Косвенному соучастнику — на память…»

 

     Признаюсь, занятия в университете на первых двух курсах не очень меня увлекали.

Исключением были лекции преподавателя, вдохновенно знакомящего нас с античными памятниками. На таком фоне недавняя выпускница московского вуза, бубнящая по конспекту чьи-то чужие мысли о древнерусской литературе, выглядела заурядной начётчицей. «Слово о полку Игореве» — не поздняя мистификация, а шедевр XII века. Нельзя сомневаться, коль скоро так утверждают маститые учёные-патриоты…   

     Ещё один лектор вызывал желание ему не верить. То был факультетский декан Иосиф Константинович Вартичан.  В сорок первом он окончил педагогический институт имени А.И. Герцена в Ленинграде. После войны там же защитил кандидатскую. основанную на постулатах  главного тогда лингвистического авторитета – академика Марра.

     Однако, как раз в прошлом, 1950 году, тёзка Вартичана – великий Сталин опубликовал в «Правде» большую статью «Марксизм и вопросы языкознания». Объявленная ложной Марровская теория подверглась жестокому разгрому. Критикуя умершего академика, принципиальный Иосиф Виссарионович не посчитался с тем, что мать Марра была грузинкой, а сам он в детстве не знал другого языка, кроме грузинского.    

     Отец народов проблемами лингвистики никогда раньше не занимался. Это поддавало жару восторгам специалистов: гениальный Сталин внёс новые, основополагающие идеи в науку о языке!  

     Что оставалось нашему декану? Он отмежёвывался от прежнего кумира, выкрикивая с кафедры фамилию Марр, точно Ворон своё «Невермор!» в знаменитом стихотворении Эдгара По. Впрочем, и другие преподаватели – филологи, не разделявшие взглядов Марра, историки и философы, стараясь не отстать,  каждую лекцию начинали цитатой  из сталинской статьи, славословили новоявленного языковеда.

     Панегирики усилились, когда следом появилась брошюра Сталина «Экономические проблемы социализма в СССР». Теперь добавились похвалы универсальности и широте воззрений вождя.

    Между тем в университете продолжалась обычная жизнь. На филфаке, где в пропорции один к трём преобладали девушки, она была иной, чем на других факультетах. И тон у нас задавали они. Юноши, не без основания, чувствовали себя ущемлёнными.

     Так вот, наши блюстительницы нравов заподозрили, что у студента Юрия Гаврилова непозволительные отношения с сокурсницей, и тотчас потребовали призвать нарушителя к ответу. На срочно созванное комсомольское собрание вынесли вопрос о его аморальном поведении.

     Актовый зал университета заполнила взволнованная студенческая масса. В первом ряду восседали декан и преподаватели.

     Возвышаясь над столом президиума, секретарь бюро комсомола со звучным именем Виктория сурово выдернула Юрия на авансцену:

      — Гаврилов, расскажи, что у тебя с Женей… — Виктория назвала и фамилию девушки.

      — Она моя жена, — твёрдо заявил Гаврилов.

      — Это правда, Женя? Встань!

     Едва живая Женя лепетала что-то невразумительное.  

      — Да или нет? – наседала настырная Виктория.

      — Не муж он мне, – через силу выдавила из себя несчастная Женя.

     Зал с интересом наблюдал постыдную экзекуцию. Наиболее эмоциональные студентки реагировали бурно: обличали Гаврилова, защищали Женю. Крик стоял невообразимый.          

     Преподаватели не вмешивались. Невозмутимо молчали.       

     Кончилось всё исключением Гаврилова из рядов ВЛКСМ, а значит — и из университета.

 

     В ту хмурую декабрьскую субботу занятия по материальной части проводились на плацу, у гаубиц и пушек. За долгие часы возни с железом мы изрядно продрогли. Феликс Линь, заводила в нашей группе, потирая озябшие руки, сказал:

     — Хлопцы, я знаю, тут рядом, недорогой винный погребок. Там можно неплохо посидеть и выпить для сугрева…

     Феликс гляделся бывалым человеком. Похоже, этот потомок вольных украинских сечевиков многое повидал в родном краю. К тому же он, как шолоховский казак Макар Нагульнов, самостоятельно изучал английский язык.

     Деньги были – стипендию выдали лишь вчера. Дружная группа поспешила в злачное место.  

     Заказали дешёвого крестьянского вина, из пищи — большое блюдо овощного салата и по порции митетеев — молдавских колбасок каждому. Духовитого серого хлеба-арнаута здесь подавали без учёта, ешь от пуза.

     Чокались, закусывали, отогревшись и утолив голод, чуток захмелев, не сговариваясь, стали читать сначала стихи любимых поэтов, потом — собственные. Только теперь, в весёлом  застолье выяснилось, что за некоторыми из нас водился грех виршеплётства. Верно замечено: «Кто не был молод, тот не был глуп. Кто не был глуп, тот не писал стихов».                                 

     И опять тот же Феликс воскликнул:

     — Мы студенты, то есть бурши! Давайте, бурши, устраивать такие субботние пирушки регулярно. Создадим мужское творческое общество. А назовём это общество словом из старого гимна  — «Гаудеамус».

     Компания восторженно приняла предложение Линя.

 

     Осуществить его, однако, нам не дали.

     В понедельник у входа в университет меня перехватила комсорг Шура Синаюк.

      — Паша, надо потолковать.

     «Этого ещё не хватало! – подумал я. – Сейчас навяжет какую-нибудь фигню!» Деятельная  крепышка Шура старалась никого на курсе не оставить без общественной нагрузки.

      — Что за тайное общество вы решили учредить? – понизив голос, спросила Шура.

      — C чего ты взяла?

      — Мир не без добрых людей…

      — Ничего тайного. Дружеский выпивон после «военки» — это разве крамола? За столом кто-то сказал: «Давайте  встречаться регулярно. Под лёгкое вино хорошо читаются и  стихи, и проза». Не созовёшь ли комсомольское собрание для осуждения современных декабристов — в кавычках, конечно?..

      — Не премину! Зачем какой-то «Гаудеамус», когда при газете «Молодёжь Молдавии» уже есть творческое объединение?..  

     Ретивой Шуре не пришлось устраивать комсомольское сборище. Обиженные девушки в тот же день, в перерыве между первой и второй парами, самостийно учинили нам жестокий разнос. Дескать, мы их считаем бездарностями, не уважаем, глупо ревнуем к геологам,  чьи занятия проходили с утра в том же учебном корпусе. У них — и униформа с золотыми вензелями на эполетах, и повышенная стипендия. Геологи видят в филфаке ярмарку невест, но девчонки-то здесь при чём?..

     — Куда вас занесла нелёгкая? – вопрошала одна из обличительниц. — В затхлый погреб. Не с перепою ли придуман средневековый «Гаудеамус»?..

     Объяснения и оправдания не принимались.

     Помирились на том, что решили провести вечер первого курса русского отделения филологического факультета. Вот на нём-то каждый и каждая сможет проявить свои таланты.

     О близкой сессии было забыто. Дружная подготовка шла вплоть до Нового года. Среди нас выявились и чтецы, и певуньи, и даже плясуньи. Заражённый общим ажиотажем, и я отважился спеть свой «Любимый город» — тихий шлягер ещё довоенной поры. И зря! Я до самого выпуска сделался невольником студенческого университетского хора. Пробовал не ходить на репетиции – грозились лишить скромного денежного довольствия. Пришлось хлипкому баритону пять лет голосить в унисон с зычными басами.

     Феликс Линь в нашей суете не участвовал. Перестал появляться и на лекциях. После выяснилось, что он написал заявление, в котором просил отчислить его из университета. По своей ли воле или под давлением – никто точно не знал. Правда, шелестел слушок: вызывали, беседовали…

     Концерт и вечер удались. На курсе установились тишь да благодать. О злокозненном «Гаудеамусе» начисто забыли.

 

     Миша Дарий, как всегда, включил утром радио. Передавали сообщение ТАСС от 13 января 1953 года. Голос диктора дрожал от гнева.

     Текст я нашел сейчас в Интернете. Кто не жил в то время, тот не поймёт, насколько я был потрясен. Приведу цитаты:

     «Террористическая группа медиков ставила своей целью путем вредительского лечения прекратить жизнь активным деятелям Советского государства. Жертвами этой банды  человекообразных зверей пали товарищи  Жданов и Щербаков. Установлено, что все участники террористической группы врачей состояли на службе иностранных разведок, продали им душу и тело, являлись их наёмными, платными агентами. 

     Большинство участников террористической группы — Вовси, Коган, Фельдман, Гринштейн, Этингер и  другие – были куплены американской разведкой. Они была завербованы филиалом  американской разведки — международной еврейской буржуазно-националистической  организацией «Джойнт»… Другие участники террористической группы (Виноградов, М.Коган, Егоров) являются старыми агентами английской разведки».

     Уж точно: тринадцать — несчастливое число…

      — Слышал, что твои натворили?! – набросился на меня Миша Дарий.

      — Кто – мои? – спросил я.

      — Еврейские врачи – вот кто!

      — Они не еврейские врачи, а классовые враги, — отвечал я, стоя  на коммунистической  твёрдой платформе.

      — Но почему именно евреи оказались нашими классовыми врагами? – бойко ввязался в  стычку Борис Визер. Его поддержал и старшина Дмитрий Котик.

     Что возразить, чем защититься? И не нашёл ничего лучше:

      — Сегодня же пойду в партбюро, расскажу, какие вы члены партии, — пригрозил я, едва сдерживая слёзы, и выбежал из комнаты.

     Некуда деваться, двинул в университет. Навстречу – наш неутомимый комсорг Шура Синаюк.

      — Что случилось, Паша? На тебе лица нет.

      — Вся комната против меня.

      — Из-за чего?       

      — Потому что еврей! 

      — Пойдём к нам. Будем вместе готовиться к экзаменам.

     Шура жила в паре кварталов от университета, на Садовой. При румынах здесь обитали преуспевающие горожане. После войны эту улицу облюбовала советская элита.

     Двухэтажный дом в глубине двора. По стенам из ракушечника тянутся вверх жухлые зимой плети дикого винограда.

      — А почему слева забор такой высокий? – спросил я.

      — За ним — особняк Брежнева, ты этого не знал? – удивилась Шура.   

     В течение всей этой сессии я в общежитии только ночевал. Быстро позавтракав, бежал к Шуре. Порой мне приходилось несколько минут топтаться у калитки, пропуская мужчин  в форме, выходящих из двора. Фуражки с голубыми тульями — примета чекистов. Того же цвета были мундиры чинов тайной Его Величества канцелярии, которых клеймил, следуя  в ссылку «за хребтом Кавказа», Михаил Юрьевич Лермонтов. Традиция?..

     Я сказал Шуре об этом. Она меня не одобрила:

     — Ну и ассоциации у тебя!.. Дом наш, действительно, заселён сотрудниками НКВД. Думают люди о безопасности семьи первого секретаря республиканского ЦК…

     Сплетни про скандал в этой семье не прекращались в университете даже через год. Никто не ожидал, что второкурсница филфака Галина Брежнева, соблазнённая заезжим циркачом, бросит учёбу и, против воли родителей, сбежит с ним из Кишинёва. Гастролёр, старше девушки  на двадцать лет, вдовец с двумя детьми на руках. Отец отдал приказ компетентным органам разыскать влюблённых любой ценой. Их обнаружили в Москве. Но вернуть строптивицу так не удалось…                                       

     …Мы готовились с Шурой дни напролёт, упорно штудировали учебники и конспекты. А когда наступало время обеда, шурина мама, крупная яркая брюнетка, звала всех своих четырёх отпрысков и гостя, то есть меня, к накрытому столу. Я каждый раз выискивал предлог, чтобы уклониться от приглашения. И отправлялся в привычный студенческий общепит.

     Однажды в воскресенье пришлось, однако, приглашение принять, поскольку исходило оно от папы Шуры. Как откажешься, ежели сам гостеприимный хозяин желает выпить с тобой а бисл мащке (идиш), то бишь пропустить по маленькой?.. 

     Наполнив рюмки, он встал и произнёс тост:

     — За нашу молодёжь! – Ударение на первом слоге, картавость, характерный акцент. – Сычастя вам!

     Низкорослый, неприметный с виду человек. Похож на мастерового или ремесленника из еврейского местечка. Я ещё застал таких в Дубоссарах… А как было при царе? Десять сапожников и портных, столяров и скорняков  в одном околотке. Работы на всех не хватает. Нужда. Голь. Бесправие. Тесное родство. В семьях много детей. Отсюда они и шли в революцию. Бедняки — главная опора большевистской власти. Пополняли они и состав чрезвычайных комиссий.

     Со слов Шуры я знал, что отец у неё чекист, майор. Чокаясь с ним, я пытался понять, для чего держат в тайном ведомстве этого малограмотного невзрачного человека? Разве что  используют как подсадную утку в среде не до конца осовеченных бессарабских евреев?.. Подслушает, доложит. И поволокут на расправу невинных.

     Налив по второй, майор ударился в лирику:

      —  Ыв хедере я учил лушн койдыш – древни еврейский. Идиш, момы лушн, — язык от мамы. Ты, значить, немного понимаешь идиш. А говорить ты умеешь?

      — К сожалению, не умею.

      — Идиш может очень даже пригодиться ыв жизни…

      — Вы правы. Я это учту. Уж извините, от второй рюмки я откажусь. Надо готовиться к экзамену.

      — Хухим – умница. Нам бы такой зять.

      — Уймись, папа! – вспылила Шура и потянула меня в свою комнату. – Отец, конечно, думает о моем счастье, — говорила она, прикрыв за нами дверь, — Паша, забудь его слова. Поверь, у меня нет на тебя никаких видов. Останемся просто друзьями.

     Незадолго до выпуска Шура Синаюк сообщила, что отца переводят во Фрунзе. Наверно  майор был-таки соглядатаем и доносчиком. Хитрые евреи Кишинева, наконец, раскусили, кто он на самом деле. Потому начальство решило дольше не использовать его на прежнем месте.

 

     Университетские занятия пробудили во мне подлинный интерес только на третий год ученья благодаря Петру Андреевичу Мезенцеву. Мезенцев заново открывал нам русскую литературу девятнадцатого века. На его лекции, для них обычно отводилась просторная аудитории, сбегались даже студенты других факультетов. Филологи гордились своим  преподавателем. Пётр Андреевич отличался природным артистизмом. У слушателей возникало ощущение, что они сами думают так же, как он, просто не находят нужных слов. И это всем льстило. Лектор лишь изредка заглядывал в текст, лежащий перед ним на пюпитре. Выигрышно интонированная речь с размеренными краткими паузами текла спокойно и убедительно. Студенты вместе с ним погружались в отечественную словесность, находя в давно знакомых русских шедеврах  не замеченные раньше перлы.

     Много лет спустя, читая презентованную мне Мезенцевым книгу, которая состояла из тех лекций, я испытал обидное разочарование. Вот какая была у него харизма!

     Пётр Андреевич казался внешне успешным человеком, но чувствовалась в нём и некая горечь. Как-то он сказал: «Я крестьянский сын и ровесник революции. Для меня седьмое ноября – особый день». Прозвучало это многозначительно. В другой раз, когда разговор зашёл об одном военном романе, заметил, что ему, бывшему фронтовику, в нём недостаёт правды. Автор, как говаривал Толстой, неправильно выбрал точку наблюдения. Да и мало ещё прошло времени.  Лев Николаевич взялся за  «Войну и мир» через десятки лет после нашествия Наполеона.

     Два семестра продолжался цикл лекций Мезенцева. На экзаменах он был требователен и справедлив. Нам не хотелось с ним расставаться, потому мы всем курсом упросили Петра  Андреевича придумать семинар для продолжения наших занятий. Материал он  выбрал, не связанный с кругом своих научных интересов, –  „Тихий Дон“ Шолохова.              

     Темы докладов выбирали сами участники семинара. При их обсуждении возникали хлёсткие споры. Пётр Андреевич не вмешивался, давал каждому высказаться, в конце, подводя итог, ограничивался кратким  комментарием. Так мы учились самостоятельно судить о литературе.          

      — Кто знает имя матери Григория Мелехова? – спросил я на очередном занятии.   

      — Ильинична, — чуть не хором отвечали семинаристы.

      — Ильинична — отчество, а не имя.      

     Ответить на вопрос не смог никто, включая и Петра Андреевича.

      — Имя Ильиничны – Василиса, — сказал я и показал то место в четырёхтомном романе,  где оно напечатано чёрным по белому один единственный раз.

      — Ну, молодец! – похвалил меня Мезенцев.

     А через год, когда наступило время писать дипломные работы, он стал моим научным руководителем. Попасть к нему хотели многие. Те, кого он выбрал, радовались, как дети.       

     Мы встретились, чтобы определиться с темой.    

      — Что-то придумал? – спросил наставник.

      — Мне близок Толстой.

      — Толстого любит каждый второй…А вот взять бы великие  русские эпопеи – «Войну и мир» и «Тихий Дон», рассмотреть их и выявить особенности жанра… Может получиться что-то оригинальное.      

     Идея Мезенцева меня захватила. Принялся по четвёртому, наверно, разу перечитывать оба романа, вставляя бумажные закладки, фиксируя в блокноте смутные озарения, не совсем додуманные ещё мысли.   

     Научное руководство Петра Андреевича было ненавязчивым. Два месяца спустя, он увидел меня в университетском коридоре и спросил:  

      — Как движется дело?

      — Ни шатко, ни валко, — неуверенно пробормотал я.

      — Так значит? Приглашаю вечером ко мне домой. Там и побеседуем, — сказал Мезенцев и продиктовал адрес.

     Дверь открыла женщина, схожая с Верой Марецкой в роли сельской учительницы из одноимённого фильма.

      — Милости прошу! И не стесняйтесь, у нас всё запросто.

     Просторная комната. На стене — большой портрет молодого капитана. Грудь в орденах и медалях.

     Заметив, что я всматриваюсь в изображенного на картине, хозяйка подтвердила:

      — Да, это Пётр Андреевич. Таким он был перед демобилизацией. Проходите, он ждёт вас в кабинете.

     Я представил свои наработки, сопровождая их подробными комментариями, Мезенцев внимательно слушал, иногда одобрительно кивал.

      — Путь избран правильный. Начинайте писать. Готовое будете показывать частями.

     Мы встречались в его квартире ещё четыре раза. Передавая Мезенцеву первую треть рукописного текста, я волновался: «Разберёт ли почерк, какая будет реакция?..»

     Пётр Андреевич  вернул рукопись с несколькими незначительными поправками. И, пожимая мне руку, ободряюще сказал:

       — Получается небанальное исследование. Так держать!

      Тут в кабинет заглянула супруга Мезенцева и радушно пригласила нас в гостиную:

      — Милости прошу к чаю!

     Благодушная атмосфера чаепития подействовала, я не утерпел, поделился своими сомнениями:

      — Скоро выпуск, распределят, наверняка, учителем в молдавское село… А влечёт-то меня работа в прессе. Неслучайно ведь пытался поступить в МГУ на журналистику…      

      — Одно другому – не помеха, — сказал Пётр Андреевич. — Как печатался в газетах, так и дальше будешь печататься. – Он перешёл на «ты», что придавало его словам отеческий тон. – Читал твои статьи и в нашей университетской многотиражке «Сталинец», и в «Советской Молдавии», и в «Молодёжке». Перо у тебя спорое.

      — По молодости можно и гору своротить, — поддержала мужа гостеприимная хозяйка. — Вот Пётр Андреевич, учительствуя, написал кандидатскую диссертацию.  

      Мне об этом уже довелось слышать от сокурсницы. Она рассказала, что Мезенцев, до того, как стал кандидатом филологических наук, вёл в их школе увлекательнейшие уроки литературы. И ученики  знали, что к ним он попал из ЦК партии Молдавии, откуда был уволен за какую-то политическую ошибку. Кишинёв – город небольшой. Молва донесла…

      — Да, нелегко далось…Недосыпал, только б не подвести своего профессора Фёдора Михайловича Головенченко. Он заведовал кафедрой литературы в Московском педине  имени Ленина, который я окончил незадолго до Великой Отечественной. Так вышло, что на фронте наши пути пересеклись: оба воевали в 113 стрелковой Краснознамённой дивизии, где Фёдор Михайлович возглавлял политотдел. При нём меня принимали в партию. Произвели в политруки.

     Обычно сдержанный Пётр Андреевич неожиданно разоткровенничался. Я внимательно   слушал его и мотал на воображаемый ус.

      — Когда после Победы нас расформировали, задумался: куда податься. И решил осесть в Молдове. Понравилась эта красивая земля, которую мы освобождали, за что нашей дивизии Верховный присвоил почётное наименование — Нижнеднестровская.

     Прибыл в Кишинёв, явился в республиканский ЦК. Здесь мне предложили руководить  лекторской группой при отделе пропаганды. В мои обязанности входило также издание  небольшой брошюры под названием «Блокнот агитатора».

     Вкладывал в работу душу, но с завотделом отношения не складывались. Он придирался к подготовленным мной материалам, к моим публичным выступлениям, часто называл их популистскими, рассчитанными на дешёвый успех. Человек явно завидовал…

     Апрельский выпуск «Блокнота» мы делали особенно тщательно и любовно, потому что  посвящался он дню рождения Владимира Ильича Ленина.

     Напечатали тираж,  и тут разразился скандал. Зав обвинил меня в непростительной политической ошибке. Как такое могло получиться?.. В «Блокноте»  нигде не указано, что Иосиф Виссарионович Сталин – первый ученик и великий продолжатель Ленинских идей.

     По заявлению заведующего отделом, персональное дело завели на ответственного за «Блокнот агитатора» Мезенцева. Вердикт — исключить из партии.

     Восстановили только в Москве, после ХХ съезда,  решением Центральной Комиссии партийного контроля, — закончил свой рассказ Пётр Андреевич.

    Никогда не подумал бы, что эта история аукнется при защите моей дипломной. Все преподаватели кафедры  литературы, включая доцента Паукова, секретаря парткома университета,  хвалили работу. Последний, правда, высказал одно замечание:  

      — Диплом интересный, но, с точки зрения методологической, не совсем выверенный. И виноват в том его руководитель, — ужалил он Мезенцева.

 

 

 

Вам понравилось?
Поделитесь этой статьей!

Добавить комментарий