«Но страшно мне: изменишь облик Ты …»
А. Блок
Встреча
***
Я не очень хорошо помню подробности нашей первой встречи. Память подёрнула это событие лёгким туманом приятной дали, в которой проглядывает лишь его слабый след. Как будто какая-то завеса тайны покрыла эту нашу встречу с ней, сохранив её образ лишь в виде смутных картин. Это очень странно, поскольку этот, вихрем промчавшийся эпизод, обронил зерно, которому суждено было прорасти пышным древом самой невероятной в мире любви, о которой нельзя не рассказать. И не только рассказать, но исследовать все душевные коловращения, сопровождавшие эту историю моей мысли о любви.
Вот потому и неважно, помню я или не помню нашу первую встречу; главное, что, в конце-то концов, среди бесконечной вереницы лиц, походок и судеб я почему-то выбрал именно её, превратив всё её существование в своё собственное. Это произошло так быстро, что потом никогда не хватало времени, чтобы хоть что-то осмыслить. А ведь до нашей встречи я о ней ничего не знал и не подозревал, что она где-то есть, спрятанная от меня в непроглядной мгле чужих жизней. Так бывает со всеми, ничего в этом особенного нет. И всё же удивительно, как это другой может ворваться в чью-то жизнь, заполнив собой всю её без остатка. Ведь он, этот другой, был когда-то, как и все эти посторонние люди, совершенно тебе неведом, и поэтому, безразличен.
Слово «посторонние», которые я употребил по отношению к людям, очень точно выражает холодную суть жизни. Мы существуем только в качестве посторонних. Все всегда посторонние друг другу. Это какой-то закон социальной жизни что ли. Но это только половина истины, ведь посторонний вдруг однажды становится своим. Вот это чудо, чудо превращения, с которым все остальные метаморфозы бытия вряд ли сравнимы. В этом превращении, даже в самой его возможности, заложено алиби какой-то нашей всеобщей родственности. Это небесный контракт, заключающийся со всеми и для всех, что и даёт нам, в конце концов, почувствовать человеческую солидарность. Мы всегда можем посторониться, чтобы дать другим просто и легко войти в нас и занять своё место, предназначенное для них. Все для всех, и нет никаких особенных «родственных душ», все – одна большая родственная душа.
Но это же наивно! Есть отчуждение, такое страшное отчуждение, не преодолимое всеми этими сладкими грезами о человеческом единстве. Ведь, правда, все такие чужие друг другу, такие пустые в своем озлобленном и одиноком равнодушии. Внешние приличия, заставляющие нас быть добрыми и милосердными друг к другу, быстро заканчиваются, как только речь заходит о собственном благополучии или безопасности. И когда вдруг случается чья-то смерть в этом потоке отстраненных лиц, то лишь страх собирает людей, лишь сладострастное любопытство заглянуть в глаза чужой смерти и влечёт к ней.
Сейчас, когда я пытаюсь всё это вспомнить и проанализировать, я думаю случайно это, или нет? Вообще-то не правильно думать о жизни и встречах в ней в этих безликих категориях случая. На самом деле, ведь никто не знает, как свершается это таинство превращения иного и чужого в своего – такого дорогого и единственного. Здесь удивление равно потрясению, которое может испытать человек, вдруг раскрывший какую-то очевидную, но совершенно невероятную истину.
Тем ведь и чудеснее была эта наша встреча с ней, встреча-обретение! Мы, правда, как будто обрели друг друга, почувствовав пустоту и половинчатость своей прежней жизни. Она перевернула мои представления о любви. Теперь-то понятно, что всё это из-за неё, первую встречу с которой я так глупо не мог вспомнить тогда. Я и сейчас её не помню так, как можно помнить тысячи различных вещей и событий в жизни, и это странно. Не знаю. Уже все равно. Сейчас, когда всё отлежалось, когда ушла жгучая боль, и мир вернулся на прежнее место, только сейчас можно что-то понять, понять в ней, в себе, вообще в жизни. Если конечно, что-то в ней вообще можно понять.
***
Это произошло со мной в другом городе, усилив необычность происшедшего. Всегда задним числом подгоняешь какие-то обстоятельства, если что-то случается. Но в чужом городе я, правда, чувствую себя крайне неуютно; наверное, от того, что там происходит какое-то смещение центра мира, и я от этого теряю внутреннее спокойствие и уверенность.
Вообще я не люблю переездов, испытывая какой-то суеверный страх в связи с переменой ночлега. Это смешно, но мне кажется, что ночью образуются незримые мистически связи с миром; это время интимного соития с ним, с его недоступным для дневного света нутром. Сон как бы странный маршрут по тайным тропам мира, а кровать как ладья, в которой свершаешь эти странствия. Всё это так кровно и корнево срастается с основами быта, что переезд приравнивается в моём сознании к какому-то вселенскому разрыву. Никогда не мог понять людей, любящих путешествовать. Это какое-то бездумное расточение сил, непонимание радости созерцания родного, в котором такая близость к самому сокровенному. С детства я любил смотреть лишь на узор ковра, висящего над моей кроватью, да заглядывать в розовеющий горизонт уходящего вечернего дня…
Я говорю «это произошло» с какой-то особой и таинственной важностью, чуть ли не с благоговением. А что, собственно говоря, произошло? И могло ли не произойти? Могла ли эта встреча не состояться? Тогда бы я так ничего и не понял, и все также плыл по розовым волнам житейского моря, не подозревая о странности человеческой ситуации, которая открывается в любви сильнее всего. И вот тогда в этой зимней мгле чужого для меня города и открылась мне вся истина любви, её тайна, её свет. И это никакая не претензия, когда я говорю «открылась». Действительно открылась, и я сам, по-видимому, тут ни при чём. Могу ли я сказать, что счастлив после этого? Едва ли. Истина ещё никогда никого не делала счастливым.
Помнится, что эту свою неожиданную поездку я воспринял с большой неохотой. Была зима. Одна из тех долгих и непонятных зим, которые бывает порой так трудно пережить. Повсюду грязный снег; асфальт, коростой налипший на больную мякоть земли; мокрая и серая мгла, мешающая видеть свет; мутное облако скуки, как будто навсегда повисшее в воздухе. Всё это сливается в одно неприятное и неинтересное ощущение ослабленной жизни. В такие времена хочется спать и постоянно думать о смерти…
И вот, оглушенный, как мне казалось, бессмысленностью своего пребывания в этом далёком месте, я одиноко брожу по вечерним улицам, заглядываю в лица прохожих, иду по главной дороге, согреваясь лишь своим внутренним теплом. Мне все-таки очень неуютно в этом незнакомом городе, в котором я никогда раньше не бывал. Тишина ночного неба грозно звенит пустотой, и я куда-то проваливаюсь. Вокруг витрины, фонари, снег, собаки, машины, смех… Колкий февральский ветер проскваживает своим холодом до самых основ. Медленно настигает чувство зависания над бездной, и я продолжаю свое бесцельное путешествие.
Но её нет, её ещё нет во всей этой смутной и далекой мгле. И я ещё не знаю, что её нет. Такие странные мгновения, которые понятны лишь теперь. А тогда… только тень её отсутствия внезапно промелькнула в глухой и странной тьме какого-то переулка. Я останавливаюсь, присматриваясь к белому силуэту. И вдруг она поворачивается ко мне и со странным блеском холодной улыбки говорит: «Добрый вечер…». Грань между сказочной действительностью и реальностью стирается, и я вижу впереди себя плывущую в белой мгле прекрасную снежную королеву, которая уводит меня вглубь своего волшебного и страшного царства…
***
Я уже говорил, что я точно не запомнил всех обстоятельств, при которых познакомился с ней, с этой… кем? Девушкой? Нет-нет, это совершенно пошлое и неприличное слово «девушка», которым так часто пользуются. Это слово «девушка», так глупо похожее на «дедушка», совершенно не точное слово, не вмещающее всего необъятного смысла, который наивно, лукаво и невинно притаился в этом бесконечно женском существе.
Конечно, это была девушка, и, причем студентка. Их почему-то всегда много в университетских коридорах. Они образуют одну соблазнительную массу, своим развратно-задорным видом составляющую оживленный контраст унылости светского заведения. Все они на одно лицо, фигуру, манеру ходить, говорить и любить, все они заключают в себе эту дерзкую чувственность молодой женской натуры, на время неумело затаившуюся в студенческом обличье.
Теперь я, конечно, жалею, что забыл точные обстоятельства нашей «первой» встречи; в таких ситуациях важно помнить всё первое – первый взгляд, первые слова, первые улыбки, первые намёки… Но именно всего этого я и не помню с той точностью и достоверностью, которые «задним числом» всегда образуют то, что принято называть «историей любви». Только общее, самое общее впечатление: открытая улыбка, голубые глаза и джинсы, короткое пожатие холодных длинных пальцев, «меня зовут Рада»…
Сейчас хочется сказать в духе эдакого мистического романтизма: когда я в первый раз её увидел, то что-то необычное коснулось моей души, и я вдруг понял, что это она, что она моя, что с самого первого взгляда… Но нет, ничего такого. Только приятный аромат нежного образа, в котором возникало лишь одно слово – ласковая. Вот собственно и всё, что осталось в моей памяти от этой «первой» встречи с Радой. Нет, ещё голос, его какой-то необычно глубокий нижний тембр. И руки, ощущение её рук…
Помнится, я постарался продлить разговор; приятно было находиться в обворожительных лучах этой девичьей улыбки, чувствовать на себе её интерес и внимание. Подкупала искренность этого интереса, в котором угадывался намёк на нечто большее. Я, конечно же, отметил её бесспорные «женские достоинства», скорее машинально записав её в «потенциальные», на потом, «про запас».
Но когда через несколько дней, возможно недель или месяцев после моего возвращения домой, почти забыв о её существовании, я вдруг услышал в телефонной трубке её голос, то почему-то ощутил себя провалившемся в бездну. Как-то сразу без лишних вопросов стало понятно всё. От счастья я потерял речь; в груди появилось щемящее и сладко-тревожное ощущение, потом мой голос задрожал, я пробормотал нелепости, и мощная волна чего-то неведомого вошла в мою душу, в моё тело, в моё сознание, заполонив всё моё существо ранящим чувством её желанности и её недостижимости одновременно.
***
Как же я корил себя тогда, что так беспечно и преступно невнимательно отнёсся к нашему знакомству?! Она ведь была совсем рядом со мной, в двух шагах; я видел её лицо, слышал голос, чувствовал прикосновение её пальцев. А теперь – она была где-то там, почти что на самой окраине мира, и лишь телефон – единственная связь, единственная надежда…
Было очень странно, но как-то приятно сознавать, как легко меня сразил этот звонок, как я вдруг превратился в какой-то жалкий осенний лист, трепещущий на ветру. Как я такой «властелин мира» был вмиг срезан, как тонкий весенний побег, одним-единственным ласковым её словом? Как и когда змейка её ласки прокралась в мою душу и поцеловала её изнутри, из глубины (воистину – de profundis!), с черного хода моей завороженности «красотой», укусив сладким ядом надежды.
После наших телефонных разговоров я чуть было не срывался, чтобы не уехать к ней немедленно. Но моё безрассудство погашалось всякий раз тем, что я понимал, что оснований для этого пока что не было, что сейчас происходит «закладка», именно закладка каких-то невероятно больших, сложных и трогательных отношений. Надеялся, что у неё тоже, поскольку бесцельность разговоров становилась нашей общей нуждой в них, за которой просматривалось робкое и бессознательное влечение друг к другу. Очень быстро это влечение стало сознательным, и мы уже хорошо понимали, чего хотим, превратив эти разговоры в какие-то виртуальные места наших духовных свиданий, единственно возможных, поскольку мы находились на значительном расстоянии друг от друга. Мы просто ждали встречи, коротая томительное ожидание в этих беседах. Просто нужно было слышать голос друг друга, вот и всё.
Я старался понять, почему ласковая, почему именно это слово всегда возникало первым в моём сознании, стоило лишь подумать о Раде. Даже когда я ещё к ней не притрагивался физически и не знал всей невозможной прелести её тела, всё равно было ощущение, что я просто гибну в томной ласке её любви. Как огромная белая глыба всепоглощающей женской страсти она возникла передо мной, увлекая в сладкую даль своих бесконечно-нежных слов и объятий. Словно молниеносный разряд – мысль об её объятьях, об её возможных объятьях… что это? Это безумие, или это обычное желание, всегда возникающее при виде приятного существа противоположного пола?
Инициатива нашего общения находилась в её руках; я безропотно и не без удовольствия подчинился капризам её увлекшейся души, отдав себя во власть самого светлого и в то же время тёмного чувства на свете. Мне очень хотелось броситься в этот омут и погибнуть в нём. Это было единственное, чего я хотел. Рада как-то убедила меня в том, что у нас всё произошло с самого первого взгляда, и я, вопреки своему беспамятству относительно именно первого, легко и охотно согласился с ней.
После того, как разговоры стали самой важной частью нашей жизни, которая уже свершалась в них и свершалась со всей откровенностью и смелостью, на которую было способно наше родившееся чувство, я вдруг стал бояться, что однажды Рада не позвонит, что обязательно произойдёт что-то, всегда мешающее человеческому счастью. Я вспомнил вожделённые взгляды её ровесников, которые те бросали на неё со всей студенческой наглостью и беззастенчивостью, оценивая лишь её внешние достоинства, имея при этом всегда лишь одно желание. Меня пронзал судорожный страх от мысли, что в неё войдет нечто совершенно враждебное мне и вселится в ставшие уже мне близкими такие милые черты её лица, сделав их насмешливо-равнодушными и презрительно-холодными. Я боялся, что у меня отберут Раду, отберут эти чужие, далекие и сильные люди, которые всегда почему-то более удачливы, когда речь идет о вопросах любви.
В те дни, терзаясь, я часто бесцельно ходил по дому, подходя к окну, стараясь высмотреть в равнодушном потоке прохожих знакомое лицо. Я понимал, что у меня нет никаких серьёзных оснований для своих надежд. Но всё ведь уже решено между нами! Увы, эфемерность звонков не могла быть гарантией, так мне говорил рассудок. Всё может измениться в один миг, и тогда я самое несчастное существо в мире.
И всё же то малое, что происходило между нами во время этих телефонных разговоров, почему-то давало мне самое сильное обещание. Но внезапно приходивший страх лишиться всего этого, всего этого грядущего бесконечного счастья, стал каким-то чудовищным проклятьем тех дней.
«Но страшно мне: изменишь облик Ты…» – доносятся далёким эхом зловещие строчки в проёмах невыносимой пустоты ожидания. Я испытываю страх. Страх её потерять. «Она изменится, непременно изменится, она перестанет быть моей» – твержу я, проклиная себя этим страшным пророчеством.
Тайна имени
***
Солнечные лучи робко проникают в комнату, в которой спит Рада, ласково освещая предметы утренним светом. Ночная тайна ещё сохраняет на них своё властное присутствие, однако, сила утренней зари действует более уверенно. Всё более определенным становится свет; он как сама жизнь заявляет своё единственное, ни с чем несравнимое право. Ночные тени отступают. Рада ещё спит, и красивый изгиб её плеча создаёт невероятно волнующую картину. Я смотрю на Раду, я вглядываюсь в её в лицо. Как будто я вглядываюсь в саму смерть, чей страшный провал в пустоту зияет не менее страшной красотой соблазна, и бездна разверзается предо мною. Что я вижу, кого я вижу? Чего я хочу?
Была б моя воля, я любил бы Раду до безумия, носил бы её на руках, каждый день дарил ей весь мир, предавался забвению в трепетной роскоши её девичьего тела, шептал самые нежные слова, слагал гимны любви, свершал подвиги, изменил ход времени, остановил солнце, и всё ради неё, ради прозрачного и ясного света её улыбки, её взгляда, ради прикосновения её рук и губ. Но внезапно нахлынувший водоворот тяжких вопросов мучительно рвёт мою душу, прерывая сладкие грёзы.
О чём я только уже не думал во время своего страстного увлечения Радой? Нет, не увлечения, а совлечения меня Радой в бездну того мира, имя которому просто любовь. Почему нельзя любить ровно и спокойно? Почему любовь – это всегда боль и мука?
Моя мысль стремится постичь предельные вопросы в этой области, и я думаю о таких вещах как первая любовь, вечная любовь, верность, страсть, измена… Ещё я думаю о том, поглядывая на Раду, насколько женщина может быть человеком, оставаясь при этом женщиной? Вобщем я занимаюсь ерундой, я занимаюсь теорией. А всё потому, что мне не только хочется обладать Радой, мне хочется её постичь, понять, узнать, как устроено её женское существо. Это видимо входит в какой-то план моего любовного замысла о ней. Я всё время боюсь её потерять, и это неприятное чувство терзает меня, постоянно омрачая то, что у меня есть.
Мне почему-то мало просто любить, мне нужно постигать сущность любви, поэтому я и предаюсь размышлениям вслух. Их страстный и невероятно откровенный характер как-то гармонично вписывается в наши складывающиеся отношения, образуя уже нашу, ни с чем не сравнимую и неповторимую историю любви.
Не всякие отношения становятся любовью, но если в отношениях есть хоть малейший намёк на любовь, тогда они приобретают такой таинственно-романтический характер, в которых степень дозволенности определяется не всякими там приличиями и условностями, но мерой сложившегося доверия …
В конце концов, мы ведь ещё так мало знакомы, и я свою робость и соответствующую неловкость в действиях прячу за длинными откровенными рассуждениями. Видя, как Рада благосклонно на них реагирует, я воспринимаю это как знак особого расположения, что распаляет меня не на шутку.
Так о чем я размышляю? О сущности женщины! Боже мой, о феминизме, почему-то испытывая ревность и восхищение перед ним. Рада – типичная феминистка. Нет-нет, это самое кроткое и нежное существо в мире. Мне хочется в её присутствии разоблачать феминизм, который она почему-то страстно защищает. Наверное, как догадываюсь, чтобы противоречить мне, ведя при этом, тонкую любовную игру. Она хитрая, эта Рада, не по годам умная и хитрая. Вот материал-то для изучения! Взять бы её да посадить в золотую клетку и пытать, пытать её до изнеможения самыми изощренными нечеловеческими ласками. Она этого заслуживает. Залюбить её до смерти! Что ж ещё остается делать с этой роскошной девицей, чья невыносимая женственность становится таким тяжким испытанием.
А может Рада – это мечта, иллюзия, сон, греза, обман, мираж, тоска… может это всего лишь майский ветер, или осенний дождь, или летний вечер, или зимняя ночь? Может это шёпот далеких скитаний, несбывшийся караван надежд? И я хочу невозможного? Но я хочу глубже познать Раду, чтобы добыть то невозможное знание о ней, которым буду обладать только я. Что-то в ней есть такое, о чём она сама не знает и даже не догадывается. И это самое бесценное, самое дорогое.
И тогда мука познания должна будет превратиться в его радость. Знание рождает скорбь, но знание любимой должно приносить радость. Мне хотелось буквально вскрыть её душу, пропороть всё её духовное нутро, чтобы ничего, совершенно ничего не оставалось для меня там скрытым или неизвестным.
Я жутко ревновал Раду к её возможной тайне, к тем её личным мыслям и переживаниям, которые есть и должны быть у каждого человека. Я доходил до безумия при мысли о том, что у неё может быть что-то ещё кроме меня, моей ласки, заботы и любви. Мне хотелось, чтобы она принадлежала только мне. Эгоизм обладания любимым человеком становился моей страстью.
И вот в целях «постижения Рады» я создаю причудливые мифы о её и своём детстве, строю самые невероятные теории о женском коварстве, пытаясь выявить, где же корни страха перед женщиной, ставлю перед собой вопросы (трудно представить!) о связи греха и наслаждения. Да, более праздного занятия нельзя себе и представить, особенно в моменты таких обжигающе интимных, но как бы случайных прикосновений. Но я, скромно отводя взгляд и руки, продолжаю взахлёб рассуждать о женской логике… Причём тут всё это, когда нежная белизна её кожи почти что касается моих губ, и когда я чувствую её дыхание близко, совсем близко. Её запах, её особый девичий запах, такой дерзкий, идущий из каких-то коварных уголков её возбужденного тела…
Рада покорно и смиренно слушает. Я смотрю на неё и понимаю, что Рада – это чистая сущность, к которой нельзя примыслить ничего грубого, мужского, плотского. Всё это только унизит её, приземлит, и лишит её главного свойства – способности вдохновлять. Но это какая-то нечеловеческая жестокость – лишить Раду мужской ласки. И для себя я делаю исключение, единственное исключение во всей вселенной, поскольку оно основано на моей божественной привилегии обладать Радой, обладать ей так, как никто и никогда не сможет обладать никем. Ведь я знаю Раду, я тайновидец её души, которому она отдаст тайные ключи своей плоти, и я завладею ей всей, всей без остатка.
Если я не ошибаюсь, то я счастливейший из смертных. Что-то дает мне право думать именно так, особенно когда я вижу её умоляющий, почти что просящий взгляд скорее перейти к делу…
Это потрясающая игра подлинного целомудрия, в которой бушующая страсть красивой молодой женщины подчиняется женской мудрости всё сделать во время, в свой срок. И как она покоряется моим нескончаемым размышлениям, так и я покоряюсь её женскому обаянию и ласке, которыми она была наделена по своей природе, природе, сочетавшей какую-то странную стойкость древнего воина и одновременно невероятную кротость и беззащитность ребёнка.
***
В те блаженные дни нашего первого, но весьма искрометного сближения Рада вела себя игриво и загадочно, предпочитая искренности набор внешних театрализованных действий, превращавшихся в некий канон первичного общения, которое, как было видно по всему, рвалось к тому, чтобы завладеть всеми мыслимыми и немыслимыми интимными пространствами. Теперь-то понятно, что она сохраняла дистанцию, но лишь для того, чтобы в дальнейшем обрушить на меня всю неожиданную лавину приготовленного, накопленного ею для меня счастья, которое я мог почувствовать острее, сильно истомившись по нему.
Обещание счастья – вот что было нашей общей тайной тех дней. И это, наверное, самое высшее его воплощение. Та хрупкая и незримая грань между ожиданием счастья и его наступлением и является в полном смысле единственно возможной формой счастья, доступной смертным. Кто-то сказал, что смертный не может быть счастливым. Это не так, он может, но лишь в этой бесконечно малой точке своего бытия. Это грустно, но это настоящее, то настоящее, которое и составляет главную цель всех человеческих стремлений.
В те дни мы много гуляли по городу, бесцельно слоняясь по долгим улицам, захаживая в самые дальние уголки старых парков, слушая музыку небесных сфер, наслаждаясь таинственным ароматом древних ландшафтов, везде и во всем усматривая знаки нашей встречи. Это было так забавно и волнительно одновременно. Часами бродили по набережной, ловя дыхание речной прохлады и предаваясь самым невероятным мечтам. Наша беспечность не знала границ. Наверное, такое состояние можно было бы назвать полным счастьем, если бы не тревожные волны грядущего ненастья, коварно притаившегося где-то совсем, совсем рядом…
Какой-то странный гул вечерней тишины заставил меня однажды прислушаться к её имени, вдуматься в смысл, в его несоразмерно глубокую суть, чтобы расслышать в нём то, что скрыто от каждодневного, обиходного проговаривания. Что я слышу? Рада – радость, Рада – дар, Рада – радуга, Рада – Ра, Рада – да, Рада – дар радости и радость дара.
Я бормочу как заклинания эти фонетические хитросплетения, пытаясь в них что-то расслышать. Я так хочу связать её имя с ней самой, оно так ей подходит, это не совпадение. Её грация, обаяние, ласка, её женственность и наконец, любовь – всё это было заключено в её имени. Более того, я хочу найти тайную связь её имени и нашей встречи. Вот как далеко уводит меня очарование красотой этого божественного создания, прижимающегося ко мне так нежно и преданно.
Веря в тайную связь имени и сущности, я продолжаю свои упражнения: Рада – род, Рада – род народа, Рада – природа, Рада – из ада, из ада рода Рада…
Из ада рода Рада! – вот откуда Рада, вот что она такое! Вот, что меня обрадовало, поскольку я нашёл, нет, только приблизился к разгадке её неземного очарования. Это какая-то адская Рада, в ней что-то совершенно адское. Адская женщина, говорю я себе, и мои слова не выглядят преувеличением. Это граничит с откровением; вот почему в ней и только в ней сошлось всё счастье мира, сформировав невозможно-притягательный образ женского совершенства и красоты.
Наверное, я делаю то, что делает каждый влюбленный, не лишенный возможности думать и писать – а именно, создание божественного образа своей любимой, за которым кроется попытка через изощрения ума как-то прорваться к её телу.
Прозрение в смысл её имени сопровождается причудливой игрой светотени, которая так загадочно легла на её задумчивое лицо, когда мы долго сидели, взявшись за руки, на какой-то скамейке в самом недоступном месте города. Мне кажется, что я всё глубже и глубже проникаю в её сущность, и на меня обрушивается шквал самых невероятных предположений, подогреваемых невероятной теплотой, идущей от её такого нежного и трепетного тела. И я вдохновенно продолжаю, зная, какое счастье ожидает нас впереди.
Буквы «р» и «д» – наиболее сильные мужские согласные, с ними связаны корневые процессы человеческого бытия (род, дар, народ). Это наиболее военизированные буквы, в них много необузданной силы, грубости и жесткости. Но гласная «а» удивительным образом связывает эту жёсткую воинственность согласных в покорную строгость и мягкость женского имени.
Господи, почему я предаюсь с таким самозабвением всей этой ерунде? Да потому, что я люблю ее! И эта мысль обжигает меня неземной радостью возможной, да нет, не возможной, а уже свершившейся взаимностью. Но мы пока не произнесли друг другу главных слов, и тайну наших чувств хранят наши лукавые взгляды и робкие прикосновения и объятия.
Итак, подлинные смыслы имени Рада таковы: Ра – Ад – Дар. При любом соположении выделяются три этих имени-кода, за которыми расположены такие значения: Ра – солнечная сфера, Ад – тьма женского безумия, Дар – неприручаемость и неуловимость («дышит, где хочет»). В итоге, Рада – это радость обладания женским началом. Обладания тем, чем в принципе обладать нельзя, прикосновение к чему грозит ниспадением в ад чувственного рая, встреча с которым – встреча с самим Ангелом Господним, решившим вдруг принять женское обличье. Рада дышит, где хочет, как дух святой, и поэтому она многолика. Её главное предназначение – дарить радость.
И её многоликость словно радуга… Но это коварство и горечь – для одних соблазн, для других безумие. Так я создал Раду, свою Раду, Раду-вдохновительницу, абсолютное женское божество, созданное для поклонения. Вся моя жизнь была дорогой к ней, и я дошёл до цели. Это дает мне право на исключительное обладание той, чьё «самое искреннее желание – это желание дарить радость»…
Вот она – медленно выплывает из дальней дали, раскидывая свои драгоценные лучи веером счастья по миру… И неважно, был ли, есть ли и будет ли у Рады мужчина, то есть иное начало, сковывающее и ограничивающее её свободный полет к горним вершинам духа. Никакой ревности, только бесконечный восторг.
Рада может быть всем и ничем, но она обязательно будет. Она обязательно будет приходить и уходить, маня за собой в те неведомые дали, которые столь же сладостны, сколь и недостижимы; она будет петь как сладкозвучная сирена и плакать о горестях своей судьбы; она будет вдохновлять и веселить, говорить и молчать, отводить взгляд и смотреть, смотреть в самые глубокие недра неутолённой жажды счастья…
На неё нельзя долго смотреть, как нельзя смотреть на солнце и смерть, как нельзя смотреть на медузу Горгону, без риска превратить своё сердце в мертвый камень. И всегда, всегда она будет умирать на моих руках, воскресая лишь в самый последний миг как Феникс из пепла, ускользая из моих рук, превращаясь в луч надежды, освещающий путь вечных странствий…
Я завершаю свои изыски, поразившись тому, сколько всего необъятного таит её имя. Но Раде я пока ничего не говорю о своих открытиях, почему-то боясь показаться ей странным. Пока мы тихо бродим уже по ночному городу, оставляя позади себя волны густой ностальгии, которая образуется тотчас же во всяком месте, куда бы мы не ступали, и к чему бы не прикасался наш взор.
***
Меня охватывает тихая грусть и неспокойный, недобрый сон…
… После долгого пути я останавливаюсь, тревожно вглядываясь в вечерний сумрак, в размытых чертах которого вижу смутное облако, приближающееся ко мне. Я как будто ожидаю чего-то, чего-то неведомого, но такого важного для меня. Со временем я различаю трех путников, медленно бредущих по земле. Но шаг их не тяжек и не уныл, они едва касаются земли, почти паря над ней. Я вижу, что это три сестры, три маленьких колдуньи, в руках у которых какие-то странные предметы. Это гребень, ладья и посох. Они подносят их ко мне, каждая со своим заклинаньем, каждая со своим заветом, каждая со своим призывом. И я засыпаю под чарующие и страшные звуки их песен, погружаясь в ароматные и сказочные дали с причудливыми существами, звуками, красками, образами, цветами…
Мне приятно, блаженное онемение охватывает меня полностью, яд сладкого морфия проникает во все поры моего утомленного тела и усталой души, давая радостное отдохновение всему, что только жаждало во мне тишины и покоя. Но в глубине самого сладостного нечувствия, я все же начинаю ощущать, как они раздирают меня на части. Одна отрубает мне голову, другая вырывает язык, глаза и уши, а третья срезает волосы с моей, уже мёртвой головы. Затем они берут всё это и зарывают глубоко в землю, на берегу моря, которому нет названья. Они хоронят меня в своём нечеловеческом ритуале непознанной судьбы. Сестры исчезают, чтобы вернуться, и чтобы своим вечным возвращением показывать нам вечную зависимость от них.
И вот я, уже безглавый, безгласый, безмолвный начинаю свой путь во тьме. Но не ищу ли я сам всегда страданий прежде любви? Я призываю Раду прийти ко мне и спасти меня от этого кошмара. И она приходит и спасает меня силой своего благодатного дара – одним своим именем…
Тайна Рады в ее имени! Я понял тогда, что ей подвластно всё.
Смертельная болезнь
***
Произошло, наконец то, чего я больше всего боялся: в первый раз после нашей встречи Рада не позвонила мне во время. И я вдруг понял, что оказался в страшной и болезненной зависимости от её звонков, вернее, от их отсутствия и моего сумасшедшего их ожидания.
Она замолчала, и её молчание было хуже молчания смерти. Я ведь знал, что это произойдёт, обязательно произойдет как раз после того, как слабый, но такой сладостный луч надежды, обласкал наше знакомство. Ведь было уже всё. Были взгляды, улыбки, слова и даже объятия, в которых угадывалось дальнейшее счастье. И вот она почему-то молчит. Я жду её звонка, и у меня не хватает смелости самому нарушить тягостную неизвестность, первым облегчить свою участь и позвонить.
Но я почему-то упрямлюсь, предаваясь самым страшным предположениям и неимоверно мучаясь от этого. Мне хочется отдаться во власть этим страхам, почувствовать своё поражение. Удивляясь этой странной логике, я как бы уже слышу эти жуткие «прости» и «прощай»; и невыносимо гнетущие своей правдой больно бьют в мою голову строчки одной песни – «а телефон молчит, и пуст почтовый ящик». Их незамысловатая лирика как нельзя точно передает мое бедственное положение. Нужно заниматься делом, жить и делать самые обычные, но такие нужные и важные, такие неотменимые вещи, стараюсь я уговорить себя.
Но я не могу ничего этого делать. Я стою как паралитик, как лунатик, выпитым взглядом изнуренного больного смотрящего на вымершие пространства земли. Вижу черные угли вокруг, чувствую постоянную тяжесть и ноющую тоску в груди. Так противно, я замурован, отрезан от какого-то важного источника жизни. Смотрю в точку и жду звонка, и жажду звонка, как капли влаги.
Что это за состояние? Тут я вспомнил как нельзя более подходящую и точную строчку уже из другой песни: «любовь – это болезнь, страшная болезнь…». Глубина этих строк поражает меня своей правдивостью и достоверностью. Их автор очень мудр, он знает толк в жизни и поэтому не боится называть такое высокое и светлое чувство этим медицинским термином «болезнь».
Но это болезнь, именно болезнь, скорее духовная, нежели физическая, но такая духовная, которая влияет на физическое самым сильным и неоспоримым образом. Я ведь чувствую в груди боль, у меня нет никакого интереса и желаний, движения мои беспорядочны и суматошны, мысли бродят по самым диким и невозможным пространствам. И сам я не сижу на месте, я то и дело вскакиваю, выбегаю из дома и долго иду, иду навстречу своему неведомому горю.
Я и не заметил, как во мне, в самой глубокой глубине моего существа, в её непроглядных далях проросла и вызрела эта болезнь, эта любовь: эта любовь, ставшая болезнью, и эта болезнь, ставшая любовью. Но когда я опомнился, было уже поздно. И как смертельно больной слишком поздно опознает свою болезнь, и вынужден с ней считаться, лишь терпя и выживая, так и влюбленный, вдруг обнаруживает, что в нём выросло совершенно другое существо, которое питается им, пьёт сок и кровь его жизни, просто пожирает всего его.
Рада – вот имя той самой, кроткой и нежной, ласковой и обольстительной, чья улыбка юной богини, невинно теряющей стыд, убивает наповал, соблазняя всякого, попавшего в смертоносное поле её очаровательно-призывного взгляда.
Где ты, где ты Рада? Я так тоскую по тебе, я так хочу тебя видеть, я так хочу просто быть с тобой! Но тебя нет, и невыносимая пустота твоего отсутствия ещё сильнее заставляет терзаться моё сердце…
Насколько всё-таки верно любовь называть болезнью?.. Я об этом ещё подумаю, серьёзно подумаю. А пока, точно решив, что Рада меня разлюбила, как затравленный зверь в поисках выхода, я метался в поисках причины, пытаясь осмыслить в высшей степени иррациональное – женскую логику.
Я вспомнил одно верное наблюдение о том, что у женщины нет ни логики, ни этики. Как это точно: у женщины нет ни логики, ни этики! Но это теория, красивая сентенция. А когда это коснется тебя лично, войдет в твою логику и этику, разорвав ко всем чертям всякие представления о разуме, истине и добре, вот тогда жизнь становится проклятием. Тут я вспомнил кое-что ещё: «когда идешь к женщине, не забудь взять плётку».
Пустота постепенно меняется на робкий гнев и чувство справедливости, стремящееся развеять иллюзию сладкого образа и показать змеиную суть той сущности, которая ввергла человечество в пучину страданий и смерти.
Но нет, нет, Рада, ты не коварная, не злая, я знаю точно, ты не змея, ты – «солнышко», ты – не как все, ты особенная, такой больше нет во всём свете. Только тобой одной живу, только о тебе думаю, только тебя вижу в своих снах, только тебе одной пишу стихи, и только ради тебя живу на свете. Нет в мире большей силы, чем сила любви к тебе, чем эта сила, такая страшная и одновременно такая милая сила влечения к тебе, стремления обладать тобой, тобою всей без остатка. Ради тебя готов я на всё, готов пожертвовать всем, готов отдать душу, готов уничтожить весь мир только из-за одного благосклонного твоего взгляда… одного лишь звонка.
Где ты? Тебя нет, и холодная стужа бытия леденит мое сердце.
Где ты? Страшный сумрак ночи говорит мне, что тебя нет, и не было.
Где ты? Лишь плач по умершему мне ответ.
***
Я ничего, ровным счетом ничего не знаю о ней. Как-то неосмотрительно, попав под смертоносную силу её обаяния, я ничего толком не узнал о ней. Но хочу ли знать!? Нет, не хочу, ибо то, что есть, есть всё. Что может быть больше этих глаз и губ, этого почти не заметного шрама на левой щеке, этих больших и теплых, не по-девичьи сильных женских рук? Что может быть ещё, кроме этой голубой бездны глаз, в которых столько преданности и доброты, столько нерастраченной страсти?
Рада ведь уже была, она всегда была, эта стройная и красивая мечта, эта радуга надежды, с которой ничего не могло бы сравниться, ни до, ни после. Но не только мечта, но и реальность, самая настоящая реальность из плоти и крови… из женской плоти и женской крови. Я представил кровь Рады. Вот она лежит на земле, распластав руки в разные стороны, вниз головой. А из черного страшного отверстия тонкой струйкой течёт её немая кровь…
Я продолжаю грезить о Раде, понимая, что никакое, никакое обладание не сможет исчерпать всей её бездонной женской сути, и я останусь навсегда неутолённым, имея рядом с собой живой родник. Так странно и причудливо смешались во мне недавние переживания, что боюсь, не найти мне уже никаких начал и концов. Словно безумный странник бреду я во тьме, никогда не достигая цели своего пути. Но нельзя же нести груз неразрешимой тоски в сердце, нельзя же вечно умирать возле родника, так и не насытившись; да что там не насытившись – просто не умереть от жажды, когда источник так близко?!
Источник? Источник ли это? Того ли ищу, того ли желаю? Нет-нет, я не о тех «проклятых вопросах», которые неразрешимы, никогда и никем неразрешимы, и чья неразрешимость – знак особой человеческой избранности, этого вечного скитания в тёмных дебрях мироздания в поисках истины. Неужели, женщина – это проклятый вопрос, наряду с вопросами о смерти, страдании, Боге? Неужели женщина – это тоже вопрос, а не решение?!
Эта мысль-откровение убивает своей тяжёлой правдой. Мы ищем в женщине решения, то есть снятия тяжести всех проклятых вопросов, а находим новый, более тяжёлый и неразрешимый вопрос.
Но должно же быть хотя бы маленькое просветление в этом омуте скитаний, надежд, разочарований? Всё это тёмная женская чувственность – обещание вечной жизни – ни много, ни мало; эта тёмная влажная бездна, в которой погибает всякое зерно истины. Это смертоносный заряд, который она носит в себе, едва понимая, чем обладает. Но ведь не только чувственность – причина тоски, но и нечто более глубокое, раскрываемое во взгляде на женщину. Вопросы опережают меру моей способности их осмыслить. Сложная ситуация, в которую я попал, заставляет работать моё сознание в необычно болезненном режиме, ничему не доверяя, всё ставя под сомнение и ужасаясь от невозможности прийти к чему-то определённому.
Разве это не болезнь? Но если это и болезнь, шепчет мне какой-то очень далёкий и нежный голос, то это самая сладкая болезнь, это самая лучшая в мире болезнь! Это болезнь счастья, пускай она и покупается такой страшной ценой безумия. В конце концов, что имеет ценность в нашей жизни с её скучно-однообразными ритмами, гнетущей бессмыслицей и ржавым цинизмом, проевшим все поры нашего уже давно помертвевшего существования?! А тут, пускай и болезнь, пускай тревоги и страхи, такие неоправданные и смешные в глазах трезвых людей, но это какая-то живая болезнь, она заставляет мыслить и чувствовать по-настоящему, на пределе своей еще не умершей совести.
***
Время идёт, а телефон молчит; так страшно и одиноко молчит. Это молчание давит нестерпимо, рождая в душе печаль и тревогу. Особо тяжёлое состояние – смесь печали и тревоги… Вдруг меня пронзает мысль, от которой я цепенею. Её холодный реализм поражает своей бездушной простотой. Что, если Рада просто играет, если ей всё безразлично, и она только притворяется? Эта мысль придавливает меня как могильная плита; я становлюсь слабым, жалким, ничтожным. Она убила меня, просто убила. Конечно, она притворяется, это же так очевидно. Но зачем? – появляется спасительное сомнение. Что если всё это, ну если и не откровенно циничная игра, а так, легкомыслие, недомыслие, или что-то ещё? Попробуй, разберись в хитросплетениях женского «мышления»! А вдруг не играет, но просто утихла страсть, и прошёл интерес? Это тоже страшно. Главное – я ей безразличен. Вот что подземельным холодом обдаёт меня: я ей безразличен.
Я едва могу пережить эту мысль, она, как бы исподволь, незаметно выбивает почву из-под ног, и я обнаруживаю своё стремительное падение в ледяную бездну страха: я безразличен, и нет мне теперь никакой жизни. Я задыхаюсь, страх костлявой сухой рукой душит, душит меня. За что я так наказан? Это ведь наказание, бесспорно, это самое изощрённое в своей жестокости наказание: быть зависимым полностью, до самых кончиков волос от другого человека, от его желания, настроения, благосклонности. Это невозможно, непереносимо! Твоя жизнь в руках другого человека, и стоит ему измениться, как всё кончено.
Я пытаюсь вспомнить самые убедительные моменты в наших отношениях, те моменты, в которых невозможно усомниться в искренности и подлинности чувств. Она такая ласковая, нежная, любящая, по всему видно, что любящая! Так откуда эти сомнения!? Что меня заставляет не верить очевидному и сомневаться в данности? Её молчание. Одним мигом все доводы в пользу любви Рады развеиваются, и чудовищная картина её измены, нет – изменения заполняет всё мое истерзанное существо до самым глубоких основ.
Я в панике выбегаю на улицу. Её нет рядом, её нет нигде, и я ничего о ней не знаю. Что она делает сейчас, в этот момент, в этот проклятый момент, когда меня посетила эта мысль? Думает ли обо мне, тоскует ли, вспоминает ли, что говорит, с кем говорит, может быть смеётся или молчит, ест или спит, спит, спит… какое неприятное это слово спит, как это она спит, как Рада может спать, а как она может есть, принимать ванну, удовлетворять свои человеческие, физиологические (Господи, какая гадость – физиологические!) потребности, разве могут быть у Рады физиологические потребности? Как этот чистый ароматный цветок весеннего миндаля может иметь такие потребности?!
Я вдруг осознал, что не могу представить, как Рада ест. Нет, я, конечно видел это, но совершенно машинально, не вдумываясь. И вот сейчас я это осознал. Мне показалось это почему-то очень важным. Как она может есть, как у нее возникает желание еды, как она шевелит губами, как двигает языком, как сжимает зубы, как глотает слюну и облизывается? Передо мной в этот момент возникает образ какой-то большой и красивой лисы, которая очень нежно, стараясь как бы не притронуться к лакомствам, любуется ими, разглядывает и забавляется, незаметно для окружающих поедая их.
Меня слега позабавило это, я как бы отвлекся. Но снова и снова подступала неизвестность, в которую вползала черная змея неуверенности, сомнения, отчаяния. В пустоту неприсутсвия Рады поселилась смерть всех возможных (бывших, настоящих, будущих) отношений с ней. Они вдруг показались такими малыми и ничтожными, моя неуверенность властной рукой перечеркивала всё, в том числе и всю мою жизнь. Ну конечно, я ей безразличен, безразличен, что же ещё?… Но почему я должен быть безразличен? Как слабый лучик здравого смысла появлялась надежда, однако сомнения оказываются несоизмеримо сильнее. Рада – такая трепетная птица с насмешливым взором. Её жестокость равна её женскому обаянию, и совершенно непонятно, чего в ней больше.
А что если я сейчас же сорвусь и поеду к ней, внезапно нагряну, застану, и всё увижу и пойму сразу, своими глазами все увижу и пойму? А что, если я её не увижу, не увижу уже никогда, потому что её нет, нет и не было?
Рада. Каким-то пустым и зловещим звуком прозвучало это имя. Имя, которое я так боготворил, и чей образ был передо мной как чистое сияние света и ласки, как желаннее того, чего ещё не было во вселенной. Но теперь он исчез, растворился среди бесчисленного множества иных, таких чужих, далеких и неинтересных образов. Я вдруг обнаружил, что забыл её лицо.
Это открытие неприятно отрезвило меня; еще недавно её лицо, это единственное лицо в мире, буквально «нависало» надо мной, проникая в мой внутренний взор. Её лицо стало моим зрением, моим способом видеть, чувствовать и воспринимать мир. И теперь я его забыл. Как я мог его забыть? Забыть самого себя было бы легче. Но я забыл, как выглядит Рада.
Я вспомнил, что так бывает. Иногда случается, что забываешь, казалось бы, то, что забыть нельзя. Неожиданно не можешь вспомнить лицо человека, с которым ты долго общался, а потом неожиданно расстался. Сознание играет здесь с нами злую шутку, заставляя память совершать невероятные усилия, буквально мучая её в поисках ускользнувших видений, и всё для того, чтобы показать нашу ничтожность и ограниченность. Но меня не успокаивает возможность естественного объяснения. Я очень испугался, что не могу вспомнить Раду. С исчезновением её образа исчезал последний, такой слабый и незначительный след её существования.
Мне начинает казаться, что я ничего уже не хочу сам. Более того, я хочу, чтобы ничего не было, я как бы приближаю ужасный исход, веря в своё сомнение, в свой страх, в своё неверие. Мое сомнение граничит с безумием. Я сам уже ничего не хочу. Я точно знаю, что всё тщетно. Счастье обладания Радой показалось мне невозможным; она как далекая звезда надежды дикой птицей ненастья выпорхнула из моих рук, и оставила меня с моей разбитой мечтой. Мир как-то разом поблек и сделался неинтересным. Жить с такой мыслью стало неприятно.
Только после того, как я услышал привычное и ласковое, звонкое и любящее: «Привет!», прозвучавшее в моем телефоне после всего лишь как оказалось трехчасового молчания Рады, я вспомнил, что болен смертельной болезнью любви, и мне стало немного легче.
Любовь
***
Прошло два месяца томительного и напряженного ожидания новой встречи, два месяца сплошного телефонного разговора, который стал единственной живой нитью, связывающей нас.
Голос превратился в сущность. Я потом много думал над этим, над этой непостижимой загадкой человеческого голоса, который может иногда почти, что полностью стать заместителем и спасителем человека. Я даже стал подозревать Раду в каком-то изощрённом коварстве, в том, что ей нужны лишь телефонные звонки, и что она каким-то, только ей ведомым способом, всегда откладывает встречу, изобретая невероятные хитросплетения обстоятельств, лишь бы избежать встречи со мной.
Но когда мы наконец встретились, мне стало очень мерзко и противно от того, что я не верил этой самой чудесной девушке на свете. Увидев родное лицо, выплывшее из тьмы мучительного ожидания, я вспомнил одну строчку из её письма: «Как я устала без тебя» и содрогнулся от той пронзительной правды, которую содержали эти слова. Более светлой и чистой радости, просиявшей на её лице, на лице, на котором действительно чувствовалась усталость от невидения меня, от необщения со мной, я не мог себе и представить!
Мы нежно и робко обнялись, и я увидел сквозь легкую тень смущения глаза по-настоящему любящего и любимого человека. Обоюдное чувство было настолько открытым и очевидным, что достаточно было лишь одного мига этой встречи, как всё сразу стало понятно. И от этого сделалось невероятно легко. Какая-то «невыносимая легкость бытия» – пронеслось в моей голове, когда я осознал, что мы совсем одни в гостинице чужого города, и что мы самые родные люди на свете.
Нам не нужно было прояснять свои чувства, ибо кроме чувств у нас ничего и не было. Конечно, предстояли долгие и, наверное, мучительные разговоры о том, что мы называли нашей «ситуацией». Но разве можно совсем без ситуаций, сама жизнь ведь и есть самая главная ситуация, точнее, препятствие, которое жизнь всегда устраивает всем любящим сердцам.
Но всё это потом, не сейчас… сейчас чистая минута откровения, откровения чистой радости. Рада оправдывает свое имя! Теперь мы вместе с Радой, вместе «по-настоящему». Теперь-то понятно, что иначе быть не могло, поскольку мы соучастники одного большого преступления, имя которому любовь. И наша тайна хранится строго, скрепленная такой необычной решимостью быть вместе навечно.
***
И вот мы здесь, в этой сказочной гостинице, на верхнем этаже, почти, что у самых небес. Слышно даже, как ангелы поют свою песнь, славя чистоту нашей любви перед Господом. Рада ворвалась в мою жизнь огромной красивой птицей и заполнила её своим уже никем и никогда неотменимым присутствием. Её бытие было столь же невероятным, сколь и желанным. Временами накатывающая робость и неловкость от такого неслыханного счастья не мешали нам в нашем тайном деле любви, и мы всё ближе и ближе прижимались друг к другу, стараясь в объятиях и ласках найти, предназначенные только для нас одних послания судьбы.
Мы пили вино. Вернее, пила Рада, а я пил с её губ, из её поцелуя… мы так договорились… ещё тогда. Иногда получалось очень хорошо, когда Рада, закрыв глаза, делала большой глоток и умудрялась влить содержимое в меня, захватив полностью мой рот своими сильными красивыми губами. Эта игра была нашим освобождением от всего остального мира; мы более не подчиняемся никому на свете; только мы одни. Сколько игривой страсти и одновременно серьезной нежности было в её поцелуях. Вино добавляло сладости и остроты, придавая смелости для более решительного и глубокого погружения в самые тайные закоулки её женского существа. С каждым поцелуем я проваливался в бездну любви и ласки; поцелуй длился долго, очень долго, переходя в новые ласки и новые бесконечные поцелуи…
Тогда-то я и понял, что значат женские губы, что значит прикосновение губ любимой. Рада была неутомимой; она словно большая красивая кошка играла со мной в одну страстную и в то же время серьёзную игру, имя которой женская преданность. Мы оба чувствовали эту преданность, её необъяснимую для нас обоих странную реальность. Когда, наконец, поцелуи прекращались на некоторое время, мы смотрели друг на друга, пытаясь как бы наглядеться, вглядеться, высмотреть друг в друге что-то, предназначавшееся только для нас, бывшее нашей тайной и сокровищем.
От долгого вглядывания начинала кружиться голова, и появлялось ощущение какой-то необыкновенной сказочности происходящего. Ненасытимая нежность взгляда – так бы я определил сейчас то совершенно сумасшедшее состояние, в которое мы без устали погружались в тот вечер. Но это сумасшествие почему-то способствовало очень трезвому прояснению сути наших отношений. Посредством этих взглядов любящие сердца как бы вытаскивали из самих себя самое ценное друг в друге. И ничего кроме нежности, любви и преданности они не могли найти. Это было так просто, но этого было так много, что мы буквально утопали в своих взаимных признаниях и доказательствах какой-то дьявольской любви.
Мы оба были уверены в том, что владеем чем-то бесконечно ценным и дорогим. И сила любовной ласки была лишь поводом для того, чтобы добыть эту драгоценность, достать из самых неизведанных пластов мира то, что было уготовано для нас каким-то добрым богом любви, который снизошёл и смилостивился над нами, одарив жалких смертных бессмертным даром. И мы не вправе были проигнорировать этот дар, поскольку в нём был знак какого-то нашего высшего прощения. Мы как дикие и раненные звери тянулись друг к другу с такой силой страстного влечения, что когда мы вдруг обнаружили себя на острие бесконечно интимной близости, мы совершено не удивились ничему, как будто были уверены в том, что к этой встрече нас властно и уверенно вела вся наша жизнь.
Я чувствовал, понимал, знал точно, что Рада испытывает подобное впервые, что прежний опыт её «любви» совершенно не в расчёт. «Я люблю тебя» – говорила она самым трепетным голосом, который я когда-либо слышал, голосом, который был так нежен и доверчив, что грозил каждую секунду сорваться в рыдания. Получая в ответ: «Я люблю тебя», я видел, как глаза Рады наливались светлыми хрусталиками слёз, и всё её, казавшееся невероятно большим от мерцающих теней ночной лампы, красивое лицо молодой девушки, нет… молодой женщины, именно женщины, так как сила любви открывала просто женскую сущность как таковую безотносительно к возрасту; так вот всё ее красивое лицо, вобрав в себя абсолютное воплощение женственности, говорило просто и кротко: «Я твоя».
Я говорил Раде самые простые и нежные слова, которые говорит любой влюбленный школьник, и они стали таинственными заклинаниями, вселенскими мантрами любви, в которые я вкладывал самые искренние и нежные порывы своей души, получая в ответ то же самое. Я говорил ей слова бесконечных признаний, как бы наговаривая, намаливая в неё свою любовь, стремясь, чтобы она через слова, через вглядывание в чистые озерки её глаз вошла в неё, вошла как можно глубже и сильнее. Я чувствовал необыкновенную власть слов, понимая, что чувства свершаются в словах не менее, чем в прикосновениях. Слова – те же прикосновения, а прикосновения – те же слова; и между ними нет большого различия, особенно, когда они устремлены к одной цели, цели, такой бесконечно далекой и в то же время невероятно близкой, чья близость грозила разрушить все привычные представления и понятия.
Близость вообще странная вещь, я это понял, когда ощутил Раду так близко, что мне захотелось умереть. Близость – это не интимное сближение, посредством чего субъект противоположного пола захватывается в ваше страстное обладание. Близость – это совершенно другое; это, как ни странно, не физический контакт, (который, конечно же, обязательно будет), это какое-то невероятно сумасшедшее вечное приближение к желанной, которая удаляется и отдаляется по мере приближения, создавая тем самым интригу любви, интригу вечной любви. И я думаю в этом-то и заключается истинное искусство любви – уловить неуловимую сущность любимой и попытаться ей это показать, показать то, в чем она сама себя не знает, не узнаёт, не может узнать.
Эта встреча была, конечно, вершиной наших отношений, вершиной, которая для нас обоих совершенно очевидно воспринималась как начало новой большой и неведомой жизни. Никакой трагедии, только радость – таков был наш обоюдный, негласный девиз, ставший основой нашего союза, союза столь невероятного, что для него не находилось ни места, ни понятия среди тех понятий, в круге которых привыкли жить люди. Его невероятность заключалась в том, что он был основан на любви, просто на любви и больше не на чём. На любви, которая хотела быть вечной. Наивность этого божественного порыва была оправданной и основывалась на убеждённости в том, что любовь не может не приносить радость. И не только самим любящим, но и вообще всем, кто попадает в колдовские лучи её волшебного действа. Любовь слишком большая редкость и драгоценность, чтобы можно было её мерить рамками таких моральных понятий как «измена» и «верность». Любовь – это свобода, и это самое верное, что может быть в жизни.
***
Когда Рада скинула с себя своё чёрное короткое платье, я увидел перед собой русалку. Это первое слово, которое пришло мне в голову. Настоящая русалка, чей образ хранится в светлых тайниках подсознания, в которых детская наивность и чистота переплетена с ненасытимой жаждой девичьей красоты. Это почти какое-то целомудренное вожделение женской наготы, которое единственно явленно в русалочьем облике. В этом вожделении нет ничего низкого и греховного, ничего скверного и пошлого; здесь сама святость играет самыми совершенными и притягательными формами, нашедшими в женской обнажённой фигуре идеально-божественное воплощение. Так рождается мужское начало, некогда поразившись чуду женской красоты.
И вот под этим сказочным покровом ночной тишины ко мне явилась из далёких детских грёз та, которая была лишь предметом отдалённых мучительных мечтаний. Трагедия детского сознания, умирающего от любовной истомы в том, что идеальность русалки никогда не позволяет ей полностью воплотиться, воплотиться в плоть и кровь и предстать во всей своей доступности. Но в этот раз произошло невероятное исключение; один раз мечты все же сбываются, и я перед собой увидел настоящую русалку, её настоящие плоть и кровь.
Я понял, что такое русалка; это лицо и грудь, которые должны обязательно составлять одно целое – лицо, переходящее в грудь и грудь, переходящая в лицо. В этом суть русалки, которая являет свою ослепительную красоту через наготу. Именно это и составляет не только предмет вожделений, вожделений естественных и неотвратимых, но и влечение художника и поэта, которого всегда отличает изысканность в понимании женской красоты, которую он стремится понять и вернуть это понимание обладательнице этой красоты. Никогда нельзя знать точно, что доподлинно движет художником – красота под маской наслаждения или наслаждение под маской красоты, но ясно одно – художник уж точно знает толк и в красоте, и в наслаждении.
Охваченный чистым порывом любви, всякий мужчина на миг становится художником; именно поэтому и возможно чудо любви.
Нежная белизна кожи и округлые формы Рады, промелькнувшие в тёмном сумраке комнаты, намекали на какую-то необыкновенную тайну, тайну её тела. Её тело действительно содержало тайну, но тогда она едва об этом подозревала, да и сам я едва мог тогда, в тот момент вполне осознать это. Вся тайна была в этой невероятно ослепительной наготе!
Было видно, что она ещё не знает, как распорядиться своей красотой. Роскошь её тела была одновременно и её привилегией, и её обузой. Кем надо было быть, что бы точно действовать сообразно своей сути?! Но Рада держалась уверенно, и лишь смутный страх, проявившийся в некоторой робости её иногда торопливых движений, слегка выдавал её неопытность.
Я старался ничего не заметить, да я и не замечал – голова кружилась от невероятно преступной возможности обладать Радой, не только её телом, но всей её личностью, как бы смешно и нелепо не звучало здесь это слово. В том момент не было ничего, что не принадлежало бы мне полностью. «Я отдаю тебе свой стыд» – эти слова, которые мы придумали заранее, сбывались сейчас со сказочной быстротой. Было что-то трогательное в том, как Рада «теряла» стыд, стыд, который является самым сильным орудием женщины.
Через красоту её тела я понял красоту её души, красоту её чудной, доверчивой, искренней, бескорыстной и нежно любящей меня души. В тот момент мне словно открылась великая истина, бывшая доселе неприступной тайной – тайной отношений души и тела, особенно женской души и женского тела. Существовавшие на этот счёт обыденные представления и высокопарные теории в духе софиологии просто-напросто терпели крах, когда я видел перед собой это чудо, чудо, которому не было объяснения.
Я чувствовал её так близко, что казалось, что мы представляем собой какое-то запредельное единство. Прикосновения наших тел рождало одновременно боль и наслаждение; природу этой сладостной боли было трудно понять; было ясно одно – это невероятно глубокое соединению любящих людей, в котором исчезает противопоставление души и тела, вообще, материи и духа, и открывается человек, человек во всей своей непостижимой бездне.
Рада мне открылась полностью. Насколько это вообще в человеческих силах, ибо конечно до конца, полного и последнего откровения человека не происходит. Даже на Страшном Суде не произойдёт полного откровения всех тайн человека, всей его бездонной глубины, и поэтому не может быть над человеком никакого суда, никакого последнего и окончательного суда. Но сила любви такова, что она обнажает человека до его самых предельно возможных основ. Это духовное обнажение – самое желанное в близости; нагота души так сильно влечёт все нерастраченные силы эроса, что без неё нагота тела – всего лишь иллюстрация к теме без самой темы.
Одно лишь плотское соединение не могло бы принести такого откровения Рады, которое произошло в ту ночь. И лишь любовь сделала это соединение таким невинным, лёгким и откровенным, что в нём и обнаружилась искра Рады – та глубина её девичьей тоски и невысказанности о последних вещах мира, те особые женские тайны, которые могут быть вверены только любимому, по-настоящему любимому человеку.
***
Мы сидели и курили, и клубы ночного дыма в незнакомой комнате создавали тёплую атмосферу какого-то мистического уюта, в котором произошли наши самые откровенные разговоры с Радой: разговоры о её детстве, о «первой любви», вообще о любви. Теперь мы были уже другими, наше соединение сделало нас сообщниками, мы стали обладателями тайны, тайны нашего соединения, о котором было известно только нам. Это почему-то было важно. Я забирал Раду со всеми её проблемами и невзгодами в своё обладание; она проваливалась в меня, в мою искренность и доверчивость, в уверенность во мне, и её волнения и сомнения становились с каждой секундой меньше и меньше. Я словно поставил её на край огромной скалы и приказал: «прыгай»! И она прыгнула, прыгнула в бездну, не задумавшись ни на секунду, полностью доверившись мне.
Я подхватил её, подхватил её у самого края обрыва, не дав ей сорваться и разбиться. Я крепко сжал её, и мы не заметили, как снова оказались в адском пламени новых, более сильных и страстных ласк и объятий.
Откровенность Рады была такой сильной и возбуждающей, что казалась естественной и даже целомудренной. Она смогла выговорить языком своего тела наиболее скрытые желания, о которых едва догадывалась ранее. Рада не знала, что скрывает её тело, не знала вообще, что тело может содержать такое.
Привыкнув к полной раскрытости своей красивой души, которая очаровывала каждого, кто входил с ней в самоё легкое общение, она не имела ни малейшего представления о своём теле. Обнаружилась его полная нераскрытость, которая исчезала с каждой минутой нашей близости, набирая силу и уверенность, и превращаясь в мистерию торжествующей любви, жрицей которой стала Рада, моя милая, прелестная, добрая Рада.
***
Волшебное очарование той короткой ночи, в которой были только мы двое, сделало нас другими людьми. Я со всей силой своего сердечного чувства убедился в правоте, честно говоря, казавшихся мне раньше банальных поэтических строчек про любовь. Теперь я убедился вполне, что мир любви – это мир для двоих, в котором только эти сумасшедшие двое, видящие смысл своего существования лишь друг в друге, и ни в чём ином. Так вот эти двое, охваченные самым сильным чувством, становятся настоящими преступниками.
Их преступление в том, что они, поддавшись оглушительному действию своего чувства, начисто вычеркивают себя из мира остальных людей; другие просто-напросто перестают существовать. Каждый шаг их совместного действия, каждое слово и взгляд, всякое их дыхание становится преступлением, которое остальные пытаются раскрыть и наказать любящих за их любовь. Сила их взаимного проникновения друг в друга столь высока, что общим становится всё, общим до боли. И после расставания нельзя без разрыва сердца смотреть на то, что ещё недавно было общим, общим достоянием преступной любви, ибо всякая любовь есть преступление, и любящие получают свои, ни с чем не сравнимые права.
Моралисты называют это эгоизмом вдвоём, но это глупо; дело здесь не в эгоизме, а в той страшной мистической силе, которая просто зовется любовью, и которая является самым необъяснимым даром и самым невероятным чудом мира. Можно бесконечно размышлять о любви, слагая гимны и куплеты, но только один любящий взгляд, только один этот взгляд стоит всех изысканнейших построений и самых вдохновенных строк. Нет, я не в силах передать в словах, хотя бы только слегка прикоснуться к той бездне счастья, которая была дарована тем двоим той ночью, тем двоим, исчезнувшим в объятьях друг друга, навсегда вверивших свою жизнь и судьбу в руки друг друга.
Самое значимое было тогда для нас не наслаждение, хотя наслаждение было необыкновенным, но та искренность и достоверность чувства, которая вдруг обнаружилась в сердцах людей, которые до этого практически не знали друг друга и были теми самыми посторонними, о которых я уже как-то говорил. Я готов был поклясться в тот момент, что знал и любил Раду всегда, что она готовилась провидением исключительно для меня и не для кого иного. И что те случайные обстоятельства, которые разделяли нас и не позволяли быть вместе, казались такой малостью, что было достаточно одного прижатия к её милой щеке, чтобы вселенная была разрушена.
Воистину Господь всегда на стороне любящих, даже, если эти любящие и нарушают нормы Господние. Любовь не может быть грехом, она является лишь даром, свидетельствующим о самых высочайших моментах бытия, о самом величественном и прекрасном, что только есть в этом мире.
Любовь – это преступление, но не грех, преступление, посредством которого вы всегда обретаете более высокий уровень существования.
От этих мыслей мне становилось грустно, тем более, что время нашего ночного свидания утекало с безудержной и беспощадной быстротой. Неумолимая сила житейских обстоятельств заставляла нас расстаться. Я видел, как с каждым наступавшим бликом рассвета Рада становилась всё печальнее и печальнее. Свою тоску она старалась скрыть в некоторой деланной веселости, однако останавливавшийся временами взгляд её прекрасных глаз явно говорил, что ей страшно расставание.
Страшно оно было и мне. Мы стояли у открытого окна нашего девятиэтажного тайника и видели, как появился огненно-красный шар утренней зари. Ночная прохлада словно ударила нас своей отступающей свежестью, пугая последним приступом холода, и мы крепче прижались друг к другу, глядя на то, как нарождается новый день, как будто речь шла о первом дне мира. Не смея нарушить невероятную нежность наших объятий, мы долго смотрели вдаль голубого неба, пытаясь растворить свою грусть в робких лучах надежды, которую нам дарил наступавший день. Мы верили, что тот свет, который мы обрели, нас уже никогда не оставит.
Ссора
***
Наступил день, когда мы в первый раз поссорились с Радой. Поссорились так, как ссорятся самые обычные влюбленные – из-за ничего. Это я уже после назвал этот странный, и вобщем-то, неприятный для нас разговор ссорой. Он действительно был странный и какой-то необычный.
Вначале было даже забавно: мы как будто договорились, что будем ссориться и повели эту игру, подернутую легким шлейфом эротического флирта, в котором, как в хорошем блюде, были свои пикантности. Нарушить установленный запрет – одно удовольствие, и Рада слегка распалилась, излагая мне версию своей возможной измены в ожидании моей реакции, которая тут же подвергалась осмеянию и отрицанию. Однако ничего не выходило за «рамки приличия» (как мы их себе обозначили, и вообще, как мы их понимали).
Разговор на тему измены был неизбежен. Он всегда возникает на определенной достаточно интимной стадии общения влюблённых. Но помимо обжигающе-приятных ощущений, всегда сопровождающих фантазии на эту, как правило, запретную тему, мною всё же двигало суеверное стремление заранее обговорить и, тем самым, как бы заговорить даже саму малейшую возможность измены. Но как-то незаметно, дав волю своей страсти, страсти обиды, которая тонкой змейкой просочилась в наши, как мы думали, идеальные отношения, мы и опомниться не смогли, как на нас обрушился такой неприятный вал, непонятно откуда взявшихся претензий и упрёков, что они стали приобретать настораживающе серьёзный вид.
Я и представить себе не мог, что в наших отношениях есть нечто теневое, никак не проявленное в свете дневной любви. Этим теневым оказалась обида, зародившаяся в каких-то недоступных тайниках нашей любви. Любящие почему-то обижены друг на друга какой-то странной, им самим до конца не понятной обидой. Это можно не замечать, годами обходя возникающую неловкость. Тогда я даже обрадовался, что это произошло достаточно быстро, лишь удивившись тому, как могло скопиться столько непонятного для нас за столь малый период нашей близости.
Эта «ссора», точнее – предельно искренний разговор, оказался возможным лишь тогда, когда наши отношения достигли такой степени взаимного понимания, что прошли, как нам тогда казалось, точку невозврата. Мы собирались в тот день на прогулку, как неожиданно испортилась погода, заложниками которой мы оказались, оставшись дома. Рада не любила всяческих ненастий: ни природных, ни личностных; её бы устроило вечное солнце, вечный солнечный рай. Эта перемена погоды не улучшила её настроения, но зато появилась возможность поговорить о том, что уже давно требовало своего выхода.
Я как будто увидел Раду в новом свете. Такая деловитая и серьезная, вмиг повзрослевшая, чуть ли не на десять лет. Оказывается (по ее версии) мы только делаем вид, что у нас «все нормально», мы притворяемся, прячем вглубь свои обиды и претензии, а в действительности всё не так; в действительности – одна неразрешённость, неясность, недоговоренность. В действительности же (по моей версии) она сгущает краски, преувеличивает, дает волю ненужным (женским, добавил я колко) эмоциям. И вообще, нужно быть сдержаннее в своих порывах и благодарить судьбу за тот шанс (гадкое слово, не понимаю, как я мог его произнести), который она нам подарила и всё такое прочее.
Одним словом, мы наговорили друг другу много, как оказалось, неприятностей, если не сказать грубостей. Я и предположить не мог, что между нами есть нечто такое, что всегда есть во всех остальных, и что является основанием для презрения, по крайней мере, высокомерия, которое испытывают влюблённые в свою любовь ко всем этим «обычным» и пошлым людям, составляющих безликую массу ненавистной толпы. Разве у кого-то кроме нас может быть любовь, или хотя бы что-то отдалённо похожее на это благороднейшее чувство?! Какой-то животный аристократизм пленит любящих, делая их самыми невыносимыми и жестокими людьми в мире.
Как правило, обычные люди ссорятся и делают это довольно часто и, наверное, не без удовольствия. Но мы же не обычные, мы не обычные любовники, да мы и не любовники вовсе. В одной из последних встреч Рада прямо мне об этом заявила, что она не хочет быть любовницей, и все. И мы договорились никогда не звать себя любовниками, а просто любящими, любящими и живущими своей любовью, ждущими своего лучшего часа. Возможно, это был идеализм в лучшем случае, в худшем – эгоизм любящих, боготворящих свою любовь, но главное, что мы оба искренне думали именно так. И ничто и никто, кроме нас самих не мог нас поколебать в нашей уверенности.
Мне показалось даже забавным вначале – взять вот так, на пустом месте, поссориться, но зато потом, когда я в течение всего следующего дня не мог дозвониться до Рады и услышать знакомое и ласковое «привет», мне стало не по себе. Более того, мне стало страшно тем ужасным страхом потери, который ещё недавно так злобно мучил меня.
Я, конечно, раскаялся за свое легкомыслие и неразумную браваду манипулировать нашими чувствами, которая возможно разрушила сладкий мир нашей любви. Я вспомнил, что во время этой нашей «ссоры» я допустил даже грубость и пошлость.
Выставиться вот так, каким-то грубияном, теперь мне показалось таким унизительным, что я едва смог перебороть саднящее чувство стыда, которое цепкой хваткой угрызений стало долго и неприятно мучить меня. Среди всего этого хаоса нахлынувшего вдруг раскаяния я поймал в себе какое-то злорадное чувство, чувство-желание уколоть Раду побольнее, просто причинить ей боль во время разговора; да, именно так – причинить ей боль, видя как любимое до смерти существо искренне страдает от этого.
Боль? Раде? За что? Нелепость. Неужели самые доверительные отношения между самыми близкими и родными людьми чреваты какими-то страшными и необъяснимыми вещами?
Так не хотелось, чтобы в наших отношениях с Радой был бы хоть малейший намёк на тот сор, который всегда возникает в результате самого обычного общения. Ещё менее хотелось слушать теории про садизм и мазохизм. Что хорошо для теоретической морали не всегда является таковым для практической жизни.
В своих мечтах мы строили идеальную конструкцию из тонких и чистых слов, мыслей, жестов, движений, взглядов, прикосновений, мы пытались создать оазис абсолютной искренности и доверия, в котором не было бы и тени лицемерия и обмана. По нашему обоюдному уговору мы создали высший принцип наших отношений, который заключался в несокрытии правды друг от друга. Это значит, если только возникает ситуация «разлюбил-разлюбила», то вторая сторона должна узнать об этом моментально. И этот принцип – мгновенного раскрытия истины отражался и на всех остальных моментах нашей жизни, освежая её всегда новой волной искренности. Искренность всегда была неподдельной, и казалось, что не может быть в принципе ничего из того, что бывает «у других», у этих глупых, идиотских других. Мы-то не другие, и этим все сказано.
Конечно, мы не были ни глупцами, ни отпетыми романтиками, обманывающими друг друга ради каких-то несбыточных иллюзий; в наших отношениях всегда была сильна струя трезвомыслия, которая не позволяла предаваться совсем уж безумным мечтам всерьез. Реализм человеческой ситуации заставлял нас иногда быть в высшей степени практичными и осторожными, но так, как бывает осторожен канатоходец, решивший испытать судьбу и пройти по натянутому над обрывом канату с младенцем в руках.
Но мы никогда до этого не ссорились. Была ли это ссора, я спрашиваю себя? Что такое вообще ссора? Какое действительно мелкое и пошлое слово. Почему именно оно мне пришло на ум после того разговора, когда Рада замолкла на «вечность» (ну, так мне показалось тогда). Ссора – это так, для обычных людей, людей, как мы говорим высокомерно, обыденного сознания. Обыденность не знает высокого, думал я, её удел – мелкое, и ссора – как раз то, что ей подходит. Для нас же, как минимум, трагедия, на меньшее я бы ни за что не пошёл. Длящееся молчание с её стороны не предвещало ничего хорошего, я стал волноваться, не случилось ли там чего, чему я стал причиной и виной?
Любовь как пороховая бочка, подумал я, удивившись примитивности этого сравнения, пришедшего мне в голову. И все же, потеря покоя вам гарантирована, если вы вступили на стезю любви. Но её не выбирают, она выбирает вас, и этот выбор не всегда можно считать наиболее удачным. Я все более и более удивлялся глупости и пошлости своих размышлений о превратностях любви, которые приходили мне в голову в тот момент. Но это была (как я понял впоследствии) форма защиты перед надвигающимся ужасом.
***
В очередной раз телефон выбросил мне в душу железное равнодушие автоответчика, что абонент вне зоны доступа, от чего я почувствовал себя вычеркнутым из жизни. Я больно прижимал трубку к своему уху, как бы пытаясь силой нажима компенсировать вдруг открывшуюся пустоту мира, так подло притаившуюся в тёмной глубине мёртвого телефонного аппарата. Вмиг я вспомнил все подробности нашего разговора, пытаясь найти момент, с чего «все началось». Я суеверно предположил, что если найти начало, начало нашего «разлада», то можно будет поймать нить, ведущую к его концу, и я вновь смогу насладиться близким присутствием Рады, таким привычным и родным, без которого я уже не мыслил своего существования.
Я перебирал вереницу слов, фраз, которые составили ткань нашего последнего (я как-то содрогнулся при слове «последнего») разговора и не находил ничего стоящего, ничего настораживающего. Конечно, мы переступили запретную черту и позволили себе шутить относительно наших несуществующих измен и прочее, но все это было в рамках тех любовных шалостей, которые всегда нормальны, если есть большее, способное всё поглотить, всё простить.
Большее было, и это всегда давало нам силы до этого справляться с любой возникающей трудностью. Но сейчас было что-то особое: мне самому не хотелись верить в то, что Рада могла открыться мне с какой-то другой, не совсем понятной для меня стороны. Что-то меня насторожило в последний раз в её манере легко говорить о наших глубоких отношениях, о наших совместных планах, вообще о нашей жизни. Мне страшно нравилось, когда она употребляла слово наше по отношению к различным вещам: наша музыка, наша ситуация, наша жизнь, наши отношения, наша погода, наша тайна … Но сейчас какая-то сварливая мысль засела мне в голову, уколов мужское свободолюбие.
Именно так, наверно я сейчас точно подобрал слово: мужское всегда сопротивляется женскому на следующем этапе, на этапе подчинения. Мужское, овладев женским, выбирает одно из двух: или отвернуться от женского или углубиться в него. В случае углубления возможны также два варианта: с потерей свободы и без потери; на этом этапе в роль вступает женщина. Большинство женщин стремится к первому типу овладения мужчиной, в котором – полное подчинение с потерей мужской свободы. Это есть пресловутая эмансипация – болезнь современности, и только кроткие и смиренные натуры, понимая особенности мужской природы, могут действительно укротить свой норов, свою гордыню, предоставив мужчине полную свободу действий.
Едва закончился поток моих рассуждений, как я вдруг неприятно ощутил холод отсутствия Рады, холод той пустоты, которую я испытал тогда, в самом начале наших отношений, когда Рада «замолчала», попросту не ответив на мой телефонный звонок. Я как бы отрезвел, и мне стала противна вся моя интеллектуальная болтовня с самим собой про эмансипацию, про мужскую свободу и т.д. Сейчас я не на шутку испугался – а вдруг Рада опять исчезла? Этот вопрос как чёрная молния пронзил мое сознание, и я почувствовал такую неприятную ноющую боль в груди, что мне захотелось совершить что-то безумное и невозможное.
Мне захотелось бежать, но меня остановил свет июльского солнца, тягучей желтой массой, лениво и нагло ввалившийся мне в окно. Нечто вроде стыда проникло в мою душу и на время ослабило парализующий страх, вызванный молчанием Рады.
Я собрался со своими мыслями и чувствами, приведя их в единую систему самоконтроля, даже немного подшутил над собой, призвав себя к трезвому осознанию того, какую власть над мужчиной имеет женщина. Можно обходиться без женского до поры, однако власть влекущего Эроса всегда призовет всякого тем или иным образом. И даже те, которые как бы внешне отказываются от женского влияния и общения, в действительности только им и живут. Понятно, что опосредованно, даже через отрицание, но именно через отрицание женского начала, к которому в принципе нельзя быть равнодушным.
Тайна человека во взаимном влечении разных полов, которые в своём общении достигают высшей степени избранности, что и называется любовью. Любовь – это ни что иное, как глубинное общение между полами, придающее смысл, точнее высший эротический смысл, в котором гибнет тягостная бессмыслица повседневного существования. Жизнь в сути нелепа и абсурдна, это хорошо известно, чего тут лукавить или строить выспоренные гипотезы о «высшем назначении». И только эрос есть единственный свет в этой страшной и непонятной мгле, которая почему-то зовётся жизнью. Я несколько приободрился от этих мыслей.
Когда я вышел из дома, то ко мне уже вернулись привычное спокойствие и уверенность. Меня радовали прохожие, которых я встречал приветливым и открытым взглядом, не выражавшим ничего, кроме дружелюбия. Я с большим удовольствием вспомнил подробности нашей той самой счастливой встречи с Радой, которая была отмечена особым всплеском чувственности и откровенности. Поразительно, как мы открылись друг другу так быстро и глубоко, что слегка потеряли голову от неожиданно приобретенного счастья. Кажется, что мы научились наслаждаться не только чувственно, но и открывшейся возможностью самопознания друг друга, поняв, что здесь бесконечность.
Это и составляло «соль» наших с ней отношений; меня невероятно радовало, что я, наконец, обрел существо противоположного пола со всеми достоинствами своего пола и при этом разделявшего мои авантюрные затеи по поводу постижения «тайны пола». Она была соучастницей моего метафизического эксперимента, который, несмотря на всю свою экспериментальность, носил характер самого обычного романа, который случается на земле столько, сколько существует сама земля. Я хотел обставить наши отношения каким-то особым ореолом небывалой романтики. Но, честно говоря, я не знаю, что меня больше привлекало в наших отношениях: их необычность, или же самая что ни на есть обычность, которая, по крайней мере, говорила о том, что с нами произошло это, а значит это настоящее.
В глубине души я, конечно, всегда знал, знал наверняка, что сила наших чувств с Радой гораздо крепче любых сор и размолвок. Мы даже знали точно, что смогли бы простить измену, выдержать долгую разлуку, перенести крупную обиду, просто терпеть друг друга, терпеть вопреки всем обстоятельствам, терпеть сколь угодно долго и трудно. Все это было в нашей власти, вернее во власти нашей любви, которая была столь сильна и необычна, что могла поглотить мутные потоки повседневной рутины. Сила нашего чувства, неоднократно подкрепленного и подтвержденного ходом самой жизни, была несомненна. Это было самое настоящее чувство, чувство, возникающее между людьми, наверное, не так часто, но именно поэтому и не вызывавшим более сомнения в своей подлинности.
Однако, существуют, оказывается и подводные камни, подводные камни человеческих отношений, возникающих уже не столько между любящими, сколько между людьми. Не могут же любящие всё время быть только любящими, не бывая при этом просто людьми? Или наоборот, всё дело в том, что сила настоящего чувства в том и заключается, что оно так глубоко и всесторонне пронизывает всю полноту человеческих отношений, что здесь уже нет людей, а есть только любящие сердца; и так навсегда, на всю жизнь, до самого конца.
А что будет, когда феерический накал влюбленности подойдет к своему естественному завершению? Перерастёт ли, видоизменится, преобразится ли она в другое чувство, не менее сильное, но уже другое, не равное тому первоначальному? Произойдет ли смерть любви, когда нужно будет жить дальше вместе, но уже без этой самой первой безумной страсти, которая даруется лишь в самом начале отношений, и окончание корой часто служит поводом для окончания отношений?
Именно этих вопросов я боялся больше всего, так как не имел на них совершенно никаких ответов. А Рада, вот, только теперь я это понял, Рада потребовала от меня определенный ответ. Поэтому это была именно «ссора». Я ловил себя на мысли, что почему-то уже представляю Раду как бы в прошлом времени, словно уже свершилась какая-то неотвратимая беда и разорвала нашу связь навсегда, оборвав малейшую нить сближения, уничтожив даже саму возможность думать о ней.
Все более и более я поддавался власти этого странного магического очарования – очарования нашего расставания с Радой. Это было немыслимо, но это было именно так. Я разрешил себе думать об этом, дав волю своей фантазии, и она, увы, заводила меня слишком далеко. Повинуясь какому-то дикарскому инстинкту охотника и сладострастника, я не боялся никаких запретов и стремился идти всё дальше и дальше, пока не заглянул в самое тёмное дно нашей возможной разлуки. Я испытал новое чувство, такое неведомое чувство, что мое сознание поддалось какому-то гипнотическому воздействию неизвестных доныне любовных импульсов.
***
… Я видел Раду в ужасающе коротком черном платье, из-под которого еще заманчивее сверкала стройная белизна её сильных и красивых девичьих ног; её до плеч обнаженные руки, в которых сила сочеталась с грацией, а нежность движений покоряла своей чарующей лаской. Легкий розовый шарф едва прикрывал глубокий вырез, обозначивший манящий изгиб. Я вспомнил, что именно в нём Рада и была в первый вечер нашей близости, когда она так неприметно скинула с себя именно это платье, оставшееся лежать возле кровати всю ночь…
И вот, в таком странном наряде Рада куда-то двигалась, нет, стремглав летела, не оборачиваясь на мои призывные крики и желание остановить её. Она утекала, буквально выпархивала из моих рук, пока в один миг не превратилась в ту самую огромную птицу, с которой я уже сравнивал её однажды.
Но на этот раз это было уже не сравнение: из моих рук прямо в небо улетала большая красивая птица, горделиво взмахивая своими крылами в знак нашей разлуки. Величие её полета напоминало величие вольного ветра, властно раскидывавшего свои объятья навстречу земному простору. В этот миг Рада престала быть моей – и это было самое больное и тягостное чувство. Взмах её крыл – это обещание всем, обещание-обет быть ничьей, быть всеобщей, всем и каждому дарить тепло и ласку своих слов, своих жестов, своих прикосновений, своих объятий…
Я поднимаю голову ввысь и вижу, как птица-Рада превратилась в маленькую тёмную точку в голубой синеве летнего неба, и меня охватило горькое отчаяние; я сорвал крупную кисть красного винограда, оказавшегося у меня под рукой, и запустил его в небо, надеясь поразить цель – Раду, остановить её, вернуть, догнать, простить…
Но всё было тщетно; вечереющее небо обволакивало холодной дымкой неприветливого заката, появились медно-свинцовые облака, тяжело плывшие по опустевшему простору и как бы говорящие о том, что пора уходить. Время жить и время плыть, время жить и время умирать – кажется, примерно так говорится в древней пророческой книге, напоминающей всякому самую простую и одновременно тяжелую истину: всему своё время.
Мне стало невыносимо от того, какие имена, какие поразительно нежные и ласковые имена придумывает Рада для чужих людей, как не жалеет себя, как раздаривает себя в этих словах. Я поразился её гениальной способности обласкивать всякого человека, едва узнававшего её, обласкивать его этими особыми нежными словечками, и даже (о, ужас! я вспомнил) лёгкими прикосновениями к другим людям. И ко мне она также прикасалась, как и ко всем, никакого отличия, я один из них… Я уже видел Раду в чужих объятьях, видел как страстно и откровенно она отдается тому, кто нуждается в её ласке и утешении.
Рада-утешительница – вот, что вспыхнуло молнией гнева в моем сознании. Мне стало невыносимо и противно её ласковое и обходительное общение с другими людьми. Она не имеет право так вести себя, думал я, и моё воображение рисовало безумные картины, в которых Рада была главной участницей. Как коварная Маргарита на пиру Сатаны Рада отдавала свою благосклонность всякому, отдавая при этом и душу, и тело, отдавая всю себя целиком всем, каждому, первому встречному, но только не мне. Я был тем единственным, кто был лишен её благосклонности и любви. И это составляло главное острие её насмешки, это было самым изощренным орудием её пытки – заманить меня в глубокие сети своей любви и не дать самого главного, самого заветного, самого желанного, насмеявшись над моей истерзанной и обезумевшей душой.
Быть свидетелем измены Рады – это самая большая пытка, но именно к этому и привели меня мои мысли. Я стал свидетелем измены Рады – так говорило моё больное воображение, воображение, утратившее чувство реальности и простой справедливости. Наверное, я был просто несправедлив к Раде и приписывал ей то, чего она не совершала, не могла совершить по причине кротости и доброты, по причине своей любви ко мне. Моментальное прозрение в глубину чувства, которое испытывала ко мне Рада, дало мне некоторое облегчение; однако новый прилив сомнений жестоко сковал мою полуживую душу.
Это безумие, но я отрицал в Раде то, что составляло главную прелесть её натуры, что было главным её женским и просто человеческим достоянием. Это была уже даже не ревность с моей стороны, это было сущее безумие – желание видеть Раду хуже, чем она есть, ибо, будучи таковой, какова она на самом деле (при всем её клятвенном заверении в любви ко мне) она была не моя, я знал это точно, это всеобщая птица-счастья моего несчастья, это ласковая и заботливая Рада!
На миг меня охватила злоба, граничащая с отчаянием. Почему, почему так жестоко и безответственно обошлась со мной Рада, Рада, чьи обещания любви были столь велики, что нарушить их, да что там нарушить, подвергнуть сомнению, могло бы показаться величайшим преступлением? В голове пронеслись строчки из письма Рады: «Это ужас и счастье — слышать такие слова: «Я следом за тобой пойду. Меня не отличишь от тени…». Это же то, что я чувствую!!!! Тенью, твоей тенью я хочу стать…. Спасибо, что ты угадал, понял, да нет, ты знал!!! Спасибо, что теперь у меня есть ты. Целую. ЖД1хщУ!!!».
Я уже ненавидел Раду, ненавидел той чёрной ненавистью, в которой скопилось так много несправедливости и зла, которые может внушить только сильная и безумная любовь.
Трудно передать словами, что я испытал в тот миг: на меня обрушилось какое-то непонятное и неотвратимое горе. Я понял, как я сильно люблю Раду, что она для меня значит. Я понял, что это было счастье, самое простое и неподдельное счастье, чья ценность осозналась только тогда, когда возникла угроза его потери.
***
А всё-таки почему, почему мне было сладостно, пускай болезненно и мучительно, пускай очень страшно, но все же сладостно думать о разлуке с любимой? Неужели… — я побоялся признаться себе в этом, и все же, нашел силу довести эту мысль до конца — неужели любовь умирает, умирает всегда, если чуть дольше продлеваются сказочные отношения романтической очарованности, если только быт слегка коснется нежной плоти любви; неужели только трагический обрыв способен сохранить любовь, именно любовь, а не следствия любви, всегда иные, и никогда не равные первоначальному чувству? Неужели только смерть, смерть отношений способна сохранить любовь? И неужели всегда нужно совершать жертву: либо жертву любви ради отношений, либо жертву отношений ради любви?
Много позже я понял, в чем состояла главная заповедь наших отношений с Радой – сохранение её далекой близости, её приступной неприступности, её недостижимости. Волшебный хрусталь наших отношений мог быть совершенен только тогда, когда мы были разделены с ней стеной временной разлуки.
Это печально, это страшно, это невозможно, но это так. Чтобы воскреснуть, нет, чтобы постоянно быть воскрешённым в горизонте наших вечных отношений, надо было умирать, то есть просто-напросто расставаться. В этих разлуках заключается какая-то особая, ни на что не похожая связь с любимой. Связь мучительная и невыносимая, но лишь она-то и является тем условием существования любви, вечной любви, о которой я так много говорил и теперь только горько вспоминал. Лучезарный блеск её вечно солнечной улыбки был бы утрачен навсегда, если бы мы сблизились с Радой так, как делают сотни и сотни людей, образуя обычные узы брака.
Но возможность быть вместе, всегда, рука об руку, переживая общее счастье и горе, такая возможность также возникала на горизонте светлой птицей счастья, и была, увы, реальностью также для многих людей, не считающих свою жизнь сплошной рутиной и неудачей. Есть счастье и в том, чтобы каждое утро видеть радостный свет, идущий из глаз любимого и любимой, вместе провожать день и встречать рассвет. Всё это весьма простые вещи, и многие люди, посвятившие свою жизнь одному человеку, могут чувствовать всю полноту любви, дарованной им. Но это всё не имело отношения к Раде.
Любовь не равна отношениям! Вот страшная истина, которая мне открылась. Любовь вне отношений, то есть вне жизни, вне эмпирической плоти повседневности с её «доброе утро» и «спокойной ночи», с её завтраками, ужинами, путешествиями, покупками, поездками, заботами о детях, родителях, с её общениями, визитами, планами, с её радостями и горестями…. Но не есть ли любовь взаимное разделение, взаимное несение всего этого, всего самого обыкновенного, неужели любовь – это лишь редкостный бутон того божественного цветка, которому нет места среди обычного порядка вещей?!
Но тогда любовь – это самая жестокая вещь в мире. «Да», как будто, услышал я ответ, донесшийся до меня из каких-то океанических далей. Любовь – это действительно самая жестокая вещь в мире, но вместе с тем, самая драгоценная и редкостная вещь. И поэтому никогда нельзя сказать точно, что есть любовь – счастье или проклятье? Но горе тому, кого действительно коснется любовь.
Все эти мысли страшным вихрем промчались в моём сознании и обожгли его каким-то холодом отрешенной правоты. Я не хотел, чтобы эта холодная «правда» любви имела отношение к нам, к нашему миру, в котором такая близкая, любимая Рада, такая нежная и преданная, такая теплая и горячая, такая искренняя и любящая, просто любящая всем искренним огнем своего девичьего сердца и имеющая полное право на взаимность и счастье.
Я не мог поверить глубине и правдивости своего откровения, от которого мне стало тошно. Эта истина меня не обрадовала. Я строил хрустальный храм нашей любви с Радой, в котором должна была царить радость и вечность, счастье и покой, уверенность и благополучие, а вместо этого, я понял всю эфемерность этой бесценной драгоценности, имя которой любовь и свойство которой – лишь однажды коснуться ваших сердец на миг, навечно оставив там горечь утраты и сожаления, навечно сделав вас несчастным от потери утренней зари, в которой только раз восходит юное солнце любви.
Мне не нравилась вся эта мешанина в моей голове – смесь романтических припадков болезненного сознания влюбленного и какой-то холодной рассудочности, открывавшего отстраненную правду любви. Это всё же была теория любви, а не сама любовь. Я попытался хотя бы на время отделаться от этих, ставшими уже навязчивыми мыслей о разлуке в Радой, о каком-то злом фатуме любви, неизбежно посещающего всех любящих; я хотел простых человеческих отношений со своей возлюбленной – лишь бы Рада была всегда рядом, лишь бы она просто была, и была моей Радой. Я уже проклинал себя за допущенную оплошность, приведшую к такому страшному исходу.
Я не знаю, как довел себя до полного онемения, как позволил парализовать свои чувства новым приступом страхов и сомнений, но привычный звонок вывел меня из этого состояния. Я приблизил трубку телефона к своему помертвевшему уху и чуть было не остановившемуся сердцу и услышал самый нежный и ласковый голос на свете: «Привет, у нас сейчас сильная гроза»…
Вина
***
Тихие звуки июльского дождя, доносящиеся из моего окна, манят и влекут к себе, куда-то вдаль страшных ночных приключений. Одно из лучших ощущений в жизни – это ночные бдения за письменным столом, когда действительно не спится. Я думаю о нашей размолвке с Радой, которая так счастливо разрешилась, уничтожив все мои страхи, оказавшиеся не более чем малодушием, каким-то неумением взять счастье в свои руки. Но в свете предстоящей встречи что-то мне говорит о ещё большем разладе с ней.
Нет, это нельзя назвать предчувствием, предвидением, просто грустные образы будущего, в котором нет Рады, неотступно возникают в моем сознании. От этого становится неприятно, больно и грусть сдавливает сердце. Возможно, я преувеличиваю, поддавшись влиянию шума ночного дождя и тем отдаленным странным крикам, которые всегда доносятся из окна в эту пору.
Стараясь не думать о Раде, я только о ней и думал. И мои воспоминания о былой радости перемежались с настойчивым желанием обвинить Раду, обвинить её во всем. Именно обвинение и было главной идеей моих тогдашних раздумий о ней. И когда я пытался вспомнить, в чём именно виновата она и не находил никакой мало-мальски приличной вины, то с ужасом понимал, что мне хотелось обвинить ее в том, что она женщина. Уровень наших отношений дошёл до такой странной вершины.
Можно ли вообще винить женщину? Правила приличия говорят нам о том, что это вообще-то дурной тон. И они во многом правы. Но к чёрту эти правила! Во мне вдруг проснулась жажда правды, которая заставила посмотреть на женщину с точки зрения её вины. В чём, собственного говоря, виновата женщина, ибо, когда речь идёт о женской вине, то имеется ввиду эта особая женская вина, за которую одним стыдно, другим страшно.
Может эта вина – миф, плод грубого мужского волюнтаризма, стремление использовать «слабый пол», поработив его через это чувство вины более основательно? Но эти мысли вызывают только насмешку. Женщина действительно виновата, и эта её вина не есть повод для унижения, оскорбления или порабощения женщины, это как раз наоборот, это основание для особой к ней любви.
Множество различных ситуаций с Радой промчались в моей голове со скоростью света, и я воочию увидел бездну жизненных иллюстраций, подтверждающих мои теоретические догадки. Самые сильные чувства во мне всегда вызывал тот особый извиняющийся взгляд, который бросала на меня Рада, стоило ей совершить какую-то совершенно мелкую и ничтожную оплошность.
Эта несравненная гордячка была особо желанна именно тогда, когда тень легкого смущения и вины, покрывала её дерзкие и прекрасные черты. Она как будто вся преображалась, когда чувствовала себя виноватой. И женщина рождалась в ней с бесконечно большей быстротой, нежели в другие моменты, когда она была полностью предоставлена власти своей кокетливой игривости.
Женщина любит больше и сильнее, когда чувствует свою вину. Эта странная догадка, нужно сказать, приятно поразила меня. Ну а в чём собственно главная вина женщины? Падение, соблазн, обман, хитрость, ложь, лицемерие, непостоянство, коварство, распутность… всё это, кажется так, но всё это как-то мелковато и не тянет на ту страшную вину, за которую женщина оказалась достойной любви.
Библейский образ, безусловно, таит в себе нечто существенное и значительное, и его скудость – намёк на смысл, который прячется за этим скупым повествовании о грехопадении. Я попытался еще раз вникнуть в таинственные строчки книги «Бытия». Честно говоря, меня часто останавливало то, что к этим особо интимным строкам прикасались слишком многие, слишком много грубых мужских похотливых рук прикасалось к этим священным страницам, где речь шла о Еве, о её тайне. Я как будто стал ревновать весь род мужской к Еве, вообразив, что она только для меня, что только мне Ева, та самая Ева, приготовила нечто особенное, никому иному не ведомое и не предназначенное. Эта мысль меня заворожила и очаровала так, что я испытал какое-то странное влечение к этому образу, который так неброско был представлен на страницах священного текста.
***
Святость и пол. Вот разгадка этого. Я вспомнил об этой постановке вопроса. Святость и пол; именно здесь ключ к той разгадке, которая мучает не только меня одного. Традиция развела святость и пол по разные стороны. В Евангелии сказано, что «всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем». Как бы ни трактовать эти слова, их действительный смысл один и тот же. И лицемером будет тот, кто будет давать какие-то изощренные трактовки этого не просто непоощрения любовного чувства к противоположному полу, но прямого его порицания и отрицания. Эти слова нужно либо принимать полностью, и выстраивать свою жизнь сообразно этому идеалу, либо не принимать вовсе.
Но здесь не обязательны крайности. Полное принятие этой заповеди не означает отказа от жизни, в том числе и от чувственных радостей этой жизни; неприятие этой заповеди отнюдь не предполагает какого-то особого распутства. Но если принять эту заповедь, тогда придётся навсегда распрощаться с желанием, мучительным желанием, действительно разобраться в этом глубоко трагичном вопросе, разобраться самостоятельно, через свой опыт, свою мысль, свои страдания и свою жизнь.
Так вот, я открываю Библию, Ветхий Завет, книгу «Бытия». Читаю: «Змей был хитрее всех зверей полевых, которых создал Господь Бог. И сказал змей жене: подлинно ли сказал Бог: не ешьте ни от какого дерева в раю? И сказала жена змею: плоды с дерев мы можем есть, только плодов дерева, которое среди рая, сказал Бог, не ешьте их и не прикасайтесь к ним, чтобы вам не умереть. И сказал змей жене: нет, не умрете».
Поддавшись элементарному соблазну, Ева сделала то, что ей было суждено сделать: «И увидела жена, что дерево хорошо для пищи, и что оно приятно для глаз и вожделенно, потому что дает знание; и взяла плодов его и ела; и дала также мужу своему, и он ел».
Не удивительно, что змей-искуситель обращается к Еве как существу более слабому и глупому. Но Ева ведь была не осведомлена о запрете Бога, поскольку была создана из ребра после того, как Бог уже дал заповедь Адаму: «И создал Господь Бог человека из праха земного, и вдунул в лице его дыхание жизни, и стал человек душою живою… И взял Господь Бог человека, и поселил его в саду Эдемском, чтобы возделывать его и хранить его. И заповедал Господь Бог человеку, говоря: от всякого дерева в саду ты будешь есть, а от дерева познания добра и зла не ешь от него, ибо в день, в который ты вкусишь от него, смертью умрешь. И сказал Господь Бог: не хорошо быть человеку одному; сотворим ему помощника, соответственного ему…. И навел Господь Бог на человека крепкий сон; и, когда он уснул, взял одно из ребер его, и закрыл то место плотию. И создал Господь Бог из ребра, взятого у человека, жену, и привел ее к человеку. И сказал человек: вот, это кость от костей моих и плоть от плоти моей; она будет называться женою, ибо взята от мужа».
Не поддаваясь искушению обвинять библейское повествование в нелогичности, выскажу очевидное: Ева не обладала полной ответственностью за ослушание, поскольку не она, но Адам был предупрежден о запрете; искушение Евы было слишком просто и невинно: «дерево хорошо и приятно». Ева не могла не послушать змия, у нее не было ровным счётом никакого выбора.
Такое ощущение, что Еву подставили, чтобы в дальнейшем свалить на неё всю вину. Ева должна была быть виновной, ибо это и есть замысел Божий: лишь в качестве виновной она приобретает достаточный статус, чтобы быть желанной, желанной не только на чувственных, но и на нравственных (человеческих) основаниях. Ева оказывается виноватой без вины, без выбора, она просто виновата, и эта «Божья несправедливость» в отношении женщины является единственным и реальным основанием для того, чтобы поднять её статус (статус «ребра») до человеческого статуса.
Без вины женщина лишь чувственное существо, только женщина, созданная для наслаждения и ублажения, для сексуальных утех. «Сосуд наслаждения», «машина любви», бездушная красивая кошка и всё. С виной женщина уже человек. Вина – свидетельство и знак человеческого достоинства женщины. Только будучи виновной, женщина становится равноправной. Равноправие вины – вот в чем особенность женщины, которую, по-видимому, никогда не понимали в полной мере.
Вот почему женщина виновна всегда, и в этом её спасение и её особая «спасительная миссия» для мужа. Но именно здесь и главная опасность, ибо это вина – не мнимая вина, но проклятье женщины, её безумие и глубинная страсть, причины которой она не сознаёт и управлять которой не может. Вот почему женщина так фатально нуждается в мужчине, который сможет укротить и направить её таинственную и губительную силу в нужное русло. И всё же, в своей последней глубине женщина неукротима; её непредсказуемость граничит с проклятием, её нелогичность прямо пропорциональна её неморальности, и быть с женщиной – значит спать на пороховой бочке.
Я представил Раду в качестве Евы, и меня приятно взволновал и обрадовал тот образ, который родило моё, воспаленное приближением скорой встречи с любимой, воображение. Раду искушает змий, она совершает преступление, то самое женское преступление, невинно обнажив самую потаённую глубину своего женского естества, за которое впоследствии испытывает вину и желание бесконечной преданностью и самоотдачей искупить её.
Но это опять только теория, только мои домыслы и представления. Мало кто с ними согласится. В реальности же мне предстояла новая встреча с Радой, где точно не будет никакой теории; будет сладость и мука, будет радость и боль, будет грусть и надежда. Мысль о скором свидании с Радой затмевает все мои рассуждения о «женской вине», и я представляю свою любимую самым кротким и невинным существом на свете.
Мое милое чудо
История с Радой, которую я постарался передать в этих записях, в которых лирика так сильно перемешана с теорией, всё-таки закончилась обычным, если не сказать самым обычным образом. Конечно, не без налета трагизма, но что об этом сейчас говорить? Это история важна тем, что заставляет проститься с некоторыми иллюзиями нашей жизни. Хотя это грустно.
Когда я даю эту рукопись своим друзьями и знакомым, то всегда после прочтения они с лукавым прищуром спрашивают, насколько это автобиографично? На вопрос этот ответить однозначно нельзя. Ведь можно рассматривать эти записи и как некую попытку феноменологии любовного чувства. В любом случае, грань между вымыслом и достоверностью здесь полностью стирается, поскольку сам избранный «предмет» описания не поддается никакому описанию и пониманию.
Любое письмо – это самоанализ, если не исповедь. Никогда так до конца и непонятен мотив письма: что же, в конечном счете, влечет к письму? За невозможностью полного ответа, можно ограничиться идеей самоанализа. Можно ещё смотреть в окно и наблюдать, как медленно падает снег, устилая своим белым покровом чёрную землю; можно тосковать и размышлять… Я же предпочитаю письмо. Когда пишешь откровенно, многое о себе самом узнаёшь, и имеешь возможность что-то исправить, изменить, подумать над собой, в конце концов. Но и самому себе верить тоже полностью нельзя; иногда доверять себе – самое безнадёжное дело. Особенно в вопросах любви. Начала и концы здесь спутаны навсегда.
Почему я говорю об этом, именно тогда, когда повествование о Раде, в сущности, подходит к своему завершению? Да и повествование ли это? Так, скорее набор чувственных воспоминаний, перемешанных с болезненными рассуждениями на женскую тему.
Сколько было напрасных опасений и тревог! Теперь-то ясно, что это были лишь обычные переживания любящего человека, всегда немного глупеющего под натиском сильных чувств.
Как смешна теперь эта её «измена»! Какое блаженство я тогда испытал, узнав, что это было неправдой. Теперь всё позади. Я так счастлив, что избавлен от всех этих «ужасов жизни».
Я знаю, что мы расстались с Радой навеки, навсегда. Она ушла в глухую даль моих воспоминаний, в ту неведомую страну, которая зовётся прошлым. Лишь расставание сохранило те добрые чувства, которые остались в результате нашей встречи.
Осталось еще мое письмо к Раде, которое я не решился тогда ей отправить. Теперь это письмо ещё более значимо для меня, чем когда оно писалось, так как помогает глубже осознать реальность моих чувств и реальность происходившего. Оно позволяет пролить свет на те некогда тёмные и непроясненные моменты в наших отношениях с Радой, которые теперь мне кажутся простыми и лёгкими.
Итак, я разворачиваю пред собой слегка помятый лист белой бумаги, смотрю на его поверхность и вижу, как белизна этой страницы бьёт мне прямо в лицо, прямо в душу своей откровенной откровенностью, граничащей с предельной искренностью и поэтому детскостью.
«… Мое милое чудо! – я так решил, повинуясь самому нежному порыву моего сердца, обратиться к тебе. Пускай это не будет тебе казаться излишне сентиментальным, ты же знаешь мою склонность к сентиментальности и всегда её прощаешь, не считая это слабостью. Так вот, именно эти слова – «милое чудо, моё милое чудо» и пришли мне тотчас в голову после того, как я осознал весь ужас нашей разлуки, так неожиданно обрушившейся на нас своей внезапной неотвратимостью. Разлука обнажила невероятную ценность нашей встречи, нашей встречи в жизни. Мне не остается ничего иного, как вспоминать события и стараться осознать свои чувства. Не остаётся ничего иного – эти слова звучат как приговор, как диагноз, как насмешка над тем, что было, и что могло бы быть!
Во стократ лучше не обладать, чем обладать и потерять, даже на время. Я порой начинаю проклинать судьбу, которая мне «подкинула» тебя. Да-да именно так, я-то думал, что ты… Но всё это уже нытьё и сентиментальность, замешанная, как я теперь осознаю, на ревности. Откуда-то пришла ревность, и теперь она начинает медленно и уверено вершить свою чёрную работу по иссушению жизненных сил моего и без того исстрадавшегося организма. Но я ведь собирался не об этом, сам не знаю, «откуда пришла эта боль» (почему-то вспомнил Есенина, совсем не ко двору)…
Моё милое, нежное создание, моё доверие к жизни, именно доверие, ибо ты мне его вернула, а это оказалось самым главным для меня сейчас. И не только сейчас, но вообще, навсегда, насовсем, доверие навсегда и насовсем. Я утратил не только веру в жизнь, но доверие к ней. А ты, своей преданной, нежной и страстной одновременно любовью, вернула мне это доверие. И оно спасло меня. Я увидел, что ты умеешь любить, я узнал, как ты умеешь любить, и я понял, что значит любить. Любить вообще, по-настоящему, хотя ты и стремишься всегда к тому, чтобы отойти от привычных слов «я тебя люблю», стараясь мне внушить, показать и доказать, что то, что у нас — больше чем любовь.
Я же постоянно твержу тебе, что пусть и больше, но все же это любовь, сначала любовь, прежде всего любовь, а потом уже это самое, честно говоря, мне не совсем понятное «больше». Это «больше» иногда заставляет меня подозревать что-то коварное с твоей стороны, что-то, по крайней мере, ненормальное. Но ты игриво и лукаво уклоняешься от разговоров на эту тему, продолжая со мной эту сладкую тяжбу, тяжбу двух любящих сердец. Я понимаю это, знаю точно, что это так. Меня забавляет, хотя иногда немного пугает твое стремление любить меня больше, чем это имеет место при самом обыкновенном чувстве. Вот я уже и пошел по кругу, но это значит, что для меня чудом как раз и является это самое обыкновенное (а не необыкновенное) чувство, самое обычное «люблю» и всё.
Хотя справедливости ради нужно сказать, что ты и в этом простом «люблю» мне не отказываешь, и я каждый раз с замиранием сердца слышу, как сладкая искренность твоего чудного голоса произносит эти волшебные, ни с чем не сравнимые слова – «я люблю тебя, люблю». Сила и сладость этих слов, слетающих из твоих девичьих, почти, что целомудренных уст, из глубины твоего сердца, так вот, сила и сладость твоих слов, слов самых близких и дорогих, способна совершать со мной невероятное. Я и не подозревал, что самое невероятное находится на кончике твоего сладкого и любимого языка. Нельзя представить, что ты еще когда-либо и кому-либо могла бы так сказать.
Итак, мое милое чудо! Я хотел этими словами признаться тебе, да-да именно признаться после всего, после… клубники, девятого этажа, всех звонков, 13-го номера, после всех выкуренных вместе сигарет, после всего вина, выпитого из твоих уст, после «научи меня», после «нашего запаха», после всех бесконечных «я твоя», «твой», после нашей тайны, после кальяна, после самой счастливой ночи в твоей (и моей, конечно, же) жизни, после нашего «преступления» и всех преступлений, которые мы совершили и совершим, после «нашей музыки», после всего «нашего», только нашего, после всего того, что не вместится ни в какую бесконечную жизнь, ибо бесконечность нашей любви попросту равна любви к бесконечности, ибо иные ищут любви, иные бесконечности, мы же ищем бесконечности в любви и любви в бесконечности, одним словом, это какая-то бесконечная любовь, любовь без устали, любовь до одури и до боли… и вот после всего этого я хочу тебе еще признаваться.
Почему? Потому что это неиссякаемо; я открыл через тебя неиссякаемый источник бытия – светоносный и светозарный родник чистой кристальной воды, которая есть вода любви, жемчуг любви, её чистота и свежесть. Наши отношения – это кристалл, через который виден свет неугасимой лампады, весной радости сияющий надо всеми живущими и стремящимися жить и любить, любить и жить. Ибо жить то и значит любить и всё. Это очень простая истина. Но её простота для меня как будто бы иссякла, когда в один сумрачный день моей жизни я вдруг сказал самому себе, что мне больше никто не дорог. Я, конечно, содрогнулся, услышав сам себя, услышав стальной холод этих слов, идущих из стального сердца, сердца, ещё не знавшего тебя. Но как это было возможно – не знать тебя?
Так вот, я хочу признаться тебе в том, что ты мне подарила эту радость. Рада подарила радость. Это какая-то счастливая ирония, когда имя совпадает с сутью. Твоё имя – твоя суть. Но для меня, только для меня. Я это знаю, знаю точно, всей глубиной своего сердца поверив твоим словам: «я могу подарить свою любовь только тебе». Это «только тебе» равно словам Господа Бога, во всей своей полноте явившегося и открывшего Себя, как только может Бог открыться человеку. Ошарашенный глубиной и искренностью этих слов, я уже ни о чём ином и думать не могу, и как счастливый безумец слепо брожу по миру, в исступлении повторяя твоё имя, ставшее самой страшной и желанной молитвой.
Мое милое чудо! С каким ужасом и страхом я думаю о том, как сотни раз могло ничего не получиться, не свершиться, не совпасть. И тут же с огромной и неземной уверенностью понимаю, что иначе и быть не могло, это не просто судьба (так говорят люди, не имея способности объяснить происходящее с ними и прибегающие к этому полу-магическому слову «судьба»), пускай даже и судьба, это ничего не решает, но теперь это осознанная судьба, теперь понятно, что иначе и быть не могло. Я увидел как вырос, нет, дерзко вызрел красивый цветок твоей самости где-то в самой сердцевине моей жизни, вдруг и неотвратимо затмивший своим чарующим благоуханием все существующее вокруг.
Кстати о грации. Когда я вчера мельком взглянул на твой профиль, когда ты стояла у окна, высматривая что-то в его проеме, то я увидел, как напряглись синие прожилки на твоей шее в сочетании с искоркой, блеснувшей маленькой задоринкой из глаз. Я побоялся тебя спугнуть в тот момент, да-да именно спугнуть как какую-то необыкновенно дивную птицу, вдруг так неожиданно прилетевшую из дальних и неведомых краев и на миг расположившуюся в моём скромном и убогом жилище. В тот момент, когда я боялся тебя спугнуть, ты была, мало сказать, прекрасна, ты была восхитительна в своей нагой естественности. Ей-богу, нагая ты временами кажешься даже менее естественной, чем тогда, у окна, когда твоя нагота стала твоей естественностью, а твоя естественность стала твоей наготой. Ты была обнажена, а я был поражен этому голому аристократизму, снизошедшему на тебя наивной манией величия скромной девочки, желающей подольше играть в куклы.
Тебя, моя милая дорогая Рада, просто не могло не быть в моей жизни, как не может в ней не быть солнца, матери, света, как не может не быть самой жизни. Это естественно и очевидно, и только страшно становится от того, как можно было жить всё это холодное и пустое время, когда тебя не было. Но не правда, что было время, когда тебя не было. Ты была всегда, даже когда ты была младенцем, и даже когда, ты была еще не рождена, а я уже был горделивым и самолюбивым юнцом, юношей, уже испытавшим горькие плоды «первой любви».
Не могло быть, чтобы тебя не было, ибо твоё бытие выше рождения и смерти, выше бытия и небытия, выше времени и пространства, выше встреч и разлук. Ты есть и волна, море огромной благодарности за твое существование рождает во мне искренний и чувственный порыв самого светлого святого чувства, на который способен вообще человек.
Это и есть моё милое чудо, милее и чудеснее которого не может быть ничего на свете…»
Не без грусти смотрю в окно. Ночь. Тишина. Странная и таинственная тишина. Бездвижно стоят деревья. Дома как пирамиды вечности грузно замерли в своей молчаливой задумчивости, сохраняя покой живущих в них обитателей. Редкий прохожий, возникающий на белом фоне ночного снега, не нарушает общего покоя волшебной зимней ночи. Приятные образы медленной чередой плывут в моей голове, и мне начинает казаться, что я засыпаю.
Слабый звук упавшего предмета где-то за стеной выводит меня из мечтательного очарования. Я прислушиваюсь. Тишина. Ровный ход часов. Встаю из-за письменного стола, за которым еще несколько мгновений назад наблюдал такую прекрасную безмятежность зимней ночи. Что-то заставляет меня внимательнее всмотреться в окно. Ничего нет, только лёгкие снежинки ровно и тихо падают на землю.
Но вот я вижу, как промелькнула чья-то тень в глухом проёме дальнего переулка. Раскрываю настежь окно. Внезапно закружившая белая мгла, рваными снежными вихрями врывается в мою комнату, наполняя её колючим зимним холодом. Я вглядываюсь в ночную тьму и вижу белый силуэт, проплывающий совсем рядом, медленно поворачивая ко мне голову. Я замираю, замечая как холодная улыбка говорит привычно ласковым и знакомым голосом: «Я вернулась…», и уводит меня вглубь своего волшебного и страшного царства.