Два рассказа

 Провоенное

1. Не стать муэдзином

В месяц рамадан, им всем выдали военные билеты. Призывная комиссия при военном комиссариате, признала годными к строевой службе и призвала на действительную службу, распределив по военным частям.

Погладив гриф гитары, задумчиво осмотрел комнату и тряхнул весело длинными чёрными волосами. Всё просто отлично. Жаль только, что театр, который они недавно организовали, два года не услышит его голоса, и грим, купленный по случаю, высохнет, покроется трещинками. Ничего… Всего лишь — два года. А на прощанье — столы во дворе дома, водка, жаркое, колбаса, огурцы с помидорами и — о, ребята! А также, смущённопотерянное — мама, не надо, я же скоро вернусь.

«Покупатели» взяли всех, кроме него одного… И ещё неделю, радостно и праздно, шатался по району, удивлённый неожиданной отсрочкой. Периодически надоедал военному комиссару — рОвней разговаривал с полковником, чья подпись красовалась под печатью военкомата на страничках военного билета.

В месяц рамадан, через два года, приказом уволен (демобилизован) в запас и направлен в РВК. Прибыл и стал на воинский учёт только через четыре месяца. В феврале, когда стыла ночь, и сосульки долбили мёртвое пространство.

В том рамадане — стрелок. В этом рамадане, по возвращение — электромеханик-аккумуляторщик. И нагрудные знаки рядового — «Отличник …», «Отличный …».

Махнули, эх, махнули же поездами, через республики. В одной постриглись — осыпались разноцветные, шатенно-брюнетно-блондинисто-рыжие остатки прошлых жизней. Это потом, к окончанию двухлетнего срока, у некоторых волосы поседели. Там-сям. А у кого-то и головы не осталось. Клацала металлическая, зубастая машинка в руках лысого, загорелого или смуглого от рождения, единственного цырульника маленького городка, в белом стареньком халате. Ишак подрыгивал ногой, отбиваясь от слепней, а мальчишки, тёмными маслинами глаз, раскрыв рот, смотрели на куривших чужаков, понаехавших невесть откуда.

В другой республике, пораскидали по отрядам. В его городке, гражданского не было ничего — военчасть и склады. Отряд … практически, полк. И пошло-поехало…

Через горы, уже готовился к чтению азана — призыва к молитве, слепой муэдзин. Четыре минуты отводилось для этого муэдзину — руки его прикасались к мочкам ушей, и пустые глазницы отрешённососредоточенно искали невидимое направление святого места — Каабы. Слепой, духом бога видит. Минарет взмывал в облака и фигура человека терялась… Ещё не видна она была на заставе. Но скоро. Скоро…

Застава, огороженная колючей проволокой, садами — остатками, ушедшего по договору, села, заворожено смотрела на новеньких. Два одноэтажных дома, один поменьше, другой побольше, с кубриком, кухней и прочими радостями солдатской жизни, утонули в яблонях, грушах, айве и кизиловых зарослях. Вертолёт протарахтел в пространстве и выгрузил заледенелые тушки кенгуру, сгущёнку, шоколад и много ещё важных ящичков и вещей. Живность, подрастающая тут же до супового размера, радостно блеяла, пыхтела и поклёвывала зёрнышки.

Через время, альбомы с запрещёнными фото местной жизни, увеличились, раздулись от впечатлений и умных мыслей, зафиксированных солдатами. Он знал, что никто из них не сможет ничего вывезти домой, после службы, но продолжал вставлять в свой альбом новые фотографии.

Закурил. Дома не курил. Но после первого марш-броска в отряде, когда лёгкие слиплись в ком, и сердце колотилось где-то в мозгах, старший бросил фразу: «Перекур. Кто не курит — отжиматься». Все некурящие медленно подтянулись к перекурщикам.

Уже звучал икамат и добавилась всего лишь одна фраза — кад кама тис салат ‎‎ — становитесь на молитву. Но он, конечно же, не знал арабского и не слышал слепого человека.

Метры над уровнем моря, выбивали родниковой водой остатки дыхания, шоколадом крошили зубы, а рысь, нервно припав на передние лапы, готовилась облегчить ему жизнь. Хищная кошка не знала, что он уже готов — волк созрел. И учуял дичь раньше — автомат коротко огрызнулся на прыжок рыси. Вечером, любуясь рыжим мехом с трогательными кисточками на ушах, жмурился золотистооранжевыми глазами. Глазами, похожими на золотистые глаза рыси.

Громадный волк тяжело дышал, повернув голову, принюхивался. Ожидал второго, который приближался, двигаясь бесшумно с горы, огибая клёны и акации. Сейчас ему надо пройти мимо дзельквы, и скоро…

У первого ещё оставалось немного времени. Паёк закончился, слишком много времени он провёл на этой стороне. Недалеко, слева, скользнула сумеречная тень по земле, волк выпрямился в рост человека, схватил змею и штык-ножом отсёк голову.

В этот момент зазвучала шахада, муэдзин всем сердцем истинного мусульманина выговаривал, пронзительно пел текст Символа веры, словно испив с небес свидетельство веры в Единого, делился с миром. А мир взял и лопнул. Одна волна покатилась на другую. Остальные, за кулисами, играли в рулетку, и сигары попыхивали над зелёным сукном.

Волков заметили в последний момент, и первый бросился, как учили — разрывая горло тому, кто вскричал на арабском. Они все, просто оказались между несущихся друг на друга лавин.

Он давно вернулся, но мама не могла привыкнуть к тому, что спит сын с открытыми глазами. И ещё… ей показалось, что … да нет. Этого не может быть. Через какое-то время, не выдержав его хождений в военкомат и угрюмого молчания, мама написала в Столицу. Ответ пришёл быстро. Ей ответили, что её сын не получал перечисленных наград, звания капитана, боевые действия в том регионе не велись. Следовательно, всё в военном билете записано правильно.

Он только скривился как-то странно и отвернулся к окну — значит, ничего не было? А потом обнял маму и сказал — забудь! Живу дальше.

Через двадцать лет сильно ничего не изменилось. Жизнь, разве, стала другая, более жёсткая, не щадящая никого и беспомощная одновременно. Волны-лавины, разве что, накатывали друг на друга сильнее, приближаясь к его дому. Да жена иногда плакала и просила сходить к священнику. Просила изменить рингтон мобильника, призывавшего к молитве мусульман — как ты можешь, ну как?, православный же. По ночам, она привычно толкала его легонько в бок, и он прекращал вскрикивать, невнятно что-то объяснять тем, кто не смог стать волком. Не выжил.

Иногда… Изредка… Когда уже всё взвывало в нём до трубного, до колокольного, до муэдзиновского крика, его жена, его последняя и единственная любовь, гладила сильные когтистые лапы и приговаривала — ты не волк, нет, ты мишка.
Ты — Белый Медведь.

2. Бабоньки

Утюг движется сосредоточенно, огрызаясь паром, и нос его никак не хочет продвигаться в промежуточки между пуговицами. Пуговицы озабоченно пищат и встряхивают оплавленными краями.

— И как, в рекламе, всё здорово выходит — гладит мама мишке пижаму и везде-то аккуратненько, и дочечка счастливая принимает игрушечного медведя в пижамке без единой помятости. Наверное, утюг другой торговой марки. — Я встряхиваю головой, пытаясь отрегулировать чугунность боли в районе висков, остервенело, направляю ход проглаженной дорожки к вороту рубашки, а мысль продолжает возмущённо оформляться в слова. — Почему, ну почему, только такие рубашки — под костюм? Другие носят футболки, майки, рубашки бескостюмные, бессистемные, а тут…
— Смотри, к тебе снова индус стучится — здоровается. Фигура понравилась. Эх, мужчинка…- Степановна постукивает ноготками по клавиатуре и открывает окошечко за окошечком. Всё буйство мира, разноплановое и наглое, тут же ожесточённо пытается влезть в мозг. — Да брось ты глажку, глянь, как к тебе прорываются, сквозь вселенную.
— Не буди лиха, не здоровайся в инете с чужими мужиками — и будешь гладить рубашки в спокойноозлобленном варианте. Это я тебе Степановна, со всей ответственностью заявляю.
— Да глянь же, Тадж-Махал — красотища. Ну, ответь человеку, глянь какой симпатичненький, молоденький, смугленький, и не в Индии живёт, — пригорюнилась, — а лучше бы дома своим индусочкам пел: «Ачи, ачи…» Вон, видишь фотка — явный мигрант, штукатурка облупленная, пиджак с курточкой на гвоздике, на стенке висят. Комп ноутбучный на столике обшарпанном и минералка иносранная. Наверное, верующий. У них какая религия? Ишь, непьющий. А вот, кстати, как бы ты в трёх пунктах сформулировала своё отношение к вере…
— Степановна, милая, ты не стоматолог, ты сто матерный логос, папарацци стоматологичный, — утюг замер на доске с разноцветными кругами и квадратами, а в голове взъярилась заезженная пластинка: «Яяямааайкааа»! — Разве веру можно пунктами…
— А по людям — креведкомедведками, бомжовостью и снарядами, можно? — чётко выговаривает каждое слово, не отрываясь от светящегося окошка компьютера, моя гостья.
— Ты, знаешь, а ну её, эту глажку, давай ликёр делать. Скоро Йолка вернётся с прогулки, я бы не хотела, чтобы она последние боевые действия в инете увидела. Да и, первые… — Доска печально вздыхала и складывалась, чтобы встать в угол комнаты, за видавший виды шкаф гомельского производства. Утюг примостился рядом. Пластинка в голове взвизгнула и торжественно сказала голосом Левитана: « От Советского Информбюро…» — я задумчиво смотрела в то, чем сегодня пичкали в новостях.
— То есть индусу ты даже смайлик не отправишь? Давай, я ему цветочек и улыбку отправлю… Во имя всех индийских фильмов. И «Бродяги», в частности.
— Отправляй, миссэнджер ты мой неотвязчивый. Доброе слово — всем приятно. А вера моя проста — верую в Бога, хоть периодически меня куда-нибудь заносит. Верю в любовь, людей, порядочность, честность. Верю всем, и не доверяю никому.
— О, сестра! Ну, ты даёшь… Я хоть и не психолог, но тут, явно пароидальный синдром. И, знаешь, позвони Сан Санычу, гордость — дело хорошее, но в данной ситуации — ну её… Это ж надо было Кольке, умудриться поехать в командировку именно туда и именно сейчас.
— Йолка третьи сутки не спит. Мы стараемся не говорить об этом, а Ванька чувствует — капризничает. Ещё эта жара несусветная — я ему подушку три раза за ночь меняю, переворачиваю — потеет сильно. И простынки… Давай мобилку. А ты пока достань бутылку водки, две банки сгущёнки, ванильки и кофе намели.
—————————

Детвора возится в песке. Маленькая толстенькая девчушка пытается приготовить еду из песка и покрикивает на, пытающегося сбежать к другому краю детской площадки, Ваньку: « Обедать, обедать»!

Малыш, лет трёх, в шортиках и красненькой в полоску футболочке, облюбовал велосипед пятилетнего Ваньки и пытается на него залезть. Йолка крутит карешностриженной головой, пытаясь определить, где родители мальчика, но не видит их. Велосипеда не жалко, сын, отбиваясь от толстушки, залез на горку и созерцает окрестности. Купить велик — идея Николая, так хочет, чтобы всей семьёй, ездили на прогулки — приобщает сынулю любимого. А Ванька спокоен, как танк, ну, неинтересно ему это. Вот и пользуются дети — так и пытаются увести синий трёхколёсный транспорт. Девочки постарше подбегают посмотреться в круглое зеркальце, привинченное к рулю.

А вот и мама… Полноватая женщина, с ослепительнобелой кожей, не загоравшая, похоже, от рождения, подошла к велосипеду, виновато улыбается Йолке. Что-то тихо выговоривает малышу — объясняет, что чужое, нельзя… У ребёнка — истерика, так хочется покататься…

Йолка кивает, да ладно, берите, потом вернёте. Рядом с худой и потёртоджинсовой мамой Ваньки, на скамейке — мужчина за сорок, потягивает тёмное пиво из бутылки. Его дочка съезжает с маленькой горочки, блестящей металлом на солнце. И, вдруг, спина в чёрной рубашке ощутимофизически напрягается, а рука с пивом замирает на полпути к жёстковычерченному рту.

— Ара, ара… Михо, нет, сейчас пойдём домой. — Женщина разговаривает с кричащим ребёнком, вплетая в русскую речь, грузинские слова.
Йолка беспомощно смотрит на окаменевшие жилистые руки, выглядывающие из-под подвёрнутых рукавов рубашки, а потом, решительно заслонив женщину и малыша от остановившегося взгляда мужчины, чуть не силой, выпихивает их с велосипедом на асфальтированную дорожку: «Пускай катается. Будем уходить — заберём».
Спина и руки жилистого оттаивают, он допивает пиво и направляется к дочке — вытирать влажной салфеткой грязные ладошки светловолосого сокровища.

Ванька висит на невысоком турнике и радостно улыбается. Йолка подхватывает его бережно за пояс, ручонки отцепляются от перекладины, он спрыгивает на землю и прижимается к маме.
———————

Часов в пять утра, звонит мобильный Йолки, она выскакивает на балкон, закутавшись в простынь, и шёпотом орёт: «Колень-каааа, миленький! Ты живой»!

Я вытираю слёзы. Господи, а ведь другие не могут позвонить и попросить о помощи. Некому. Саныч, ты настоящий полковник.

Далеко-далеко, в другом измерении, отец солдата, раскинув руки, не даёт танку проехать и раздавить нежные гроздья виноградных лоз… И приговаривает, приговаривает, улыбаясь виноградинам, что-то ласковое по-грузински.

 

 Кукушка (почти семейные хроники)

(Линейносемейное. Одное)

Так качало меня прокомпьютерно.
Так исплакалось солью в снег.
Regresare-вски, тарантиновски — вскрикнул, T I T O-дисково
Твой портрет.
Да нет… Его нет? Нет.
Стиком поработали славно.
Прорубили окно сквозь ладонь.
Там венозен портрет. Удачливо.
Беспощадно смешон. Охолонь.
Это только сонЪ. Встонь.
А сани мчали по лугам.
И мы забыли, как любилось. Тогда.
В те века. В те века.

Кукушка, кукушка, сколько мне… а хрррр. И паровоз не свистнув, покатил назад. Как же так — неужели он будет некуковать и по-за двадцатым веком?

Смереки пластались и били по губам — не люби. Не люби так любимую, не колыхай колыску, лыскою-лискою убежит любовь. Запах проткёт дороженьку, проткнёт желанием и споткнёшься.

(Линейносемейное. Другое)

— Лезь, девка, проверяй. Не боись, комсомольское твоё поручение.
— Я и не боюсь. Никого там нет.
— Ты бы, бабка, молока нам налила. Что ж крынка трясётся, дай, старая, сам. Щебеко, оглянь сарай. Молока выпьем, пойдём до другой хаты.

И пошёл Щебеко за… ножом — сверху, с закида мощного, лесорубного. Только это позже случилось. Сейчас же, Нинка с командиром и тремя солдатами пьёт молоко. Бабка уж не поглядывает синим, ненавидящим взглядом. Полна сил ещё и губы шепчут неслышно — уходите, уходите от греха… Знает, что из всего хутора только у неё, на горище спрятаны трое — сын и товарищи, изголодавшиеся, измученные бегами. Не враги, не нехристи. Кто ж своим горам полонинным — вражина? Не то, что эти — ишь, сами первые, небось, не поднялись — девчушку подставили.

Тук, тук, тук — разгорелся наш утюг, … И послали комсомольцев на зачистку по горам. А там — ам, их не ждали по дворам. Вырезали потихоньку и душили по ночам. Плачь, не плачь, кто ж палач? Сказка исказилась, сердце злобой пронялось.

(Линейносемейное. Одное)

Я любила — так любила
Милого, хорошего,
И ребёночка носила —
Нашего пригожего.
Василий, Вася-Василёк, не беги домой, не гляди на дверь… Сердце — в клочья. Как выжил? Зачем? Лыскоюююююю… и молчал. Снимал с дверей кровавых, истерзанных, глаза обезумевшие закрывал, обмывал, одевал, хоронил — сам. Молчааааал.

И стала ночь. И была она с ним всегда.

— Иван Степанович, да отправь ты его на фронт… Скоро всех мужиков изничтожит в округе. После того, как жену распяли – не живой и не мёртвый. Ребёнка ждали. Что ж мне под трибунал его отдавать? Доказывать не к чему, все и так знают, но молчат. Пока…
 Готовь бумаги — подумаю. Посоветуюсь кое с кем.

Посоветовались… Фронтовая дорога подвернула ногу и, с ухмылкой, добавила контузию. А чтобы не плясалось вприсядку самогонно, и ноги оторвала. Левую. И правую. Ноги… На кой ляд нам ноги? Вы лучше, бабоньки, на руки посмотрите, на плечи ― какая крепость, какой богатырский разворот. И с этим — всё как надо. Скрипит кровать, пахнет солома, подламываются стебли луговых разноцветов от отброшенных утюгов гантельных. Обнимают, жаром пышащие, мягкие женские бёдра — будут детки. Будут. А как же без детей, после тоскливых, взорванных ночей. Сейчас, мужик ― на вес золота. А то, что калека, что пьёт ― так и налить не жалко, лишь бы вновь вспомнить вкус губ, щетины тыкающейся по нежной коже тамтамтаааааам. Пусть молчит, пусть… Лишь бы почувствовать, прочувствовать, лишь бы нежность, пробивающаяся мгновенно из оледеневшего дикого взгляда.
Эх, девки-бабоньки.

(Линейносемейное. Другое)

Нинка примеряла единственную кофточку полдня. И так, и сяк. Тётки шипели и переругивались ― Жоранька скоро явится, а ты всё никак не подготовишься к встрече. Да хороша, красива, черные кучерявушки рассыпались по плечам округлым. Полная грудь всплескивает, талия перехвачена пояском тоненьким, юбка складками падает на бёдра волнительные и прикрывает колени. С туфельками незадача, но что поделаешь, что есть… И носочки белоснежно обнимают ножки. А глаза тёмнокарие ждут чуда.

Едет молодец, в кителе офицерском, стройный, блондинистый чуб из-под фуражки, брючки франтовски, стрелками острыми, разрезают весну. Росточком невелик, но штурманское настоящее и удаль затмевают всё, что можно бы запустить при свидании в минусы.

Так и случилось в двадцать пять ― Любовь. Стала Нинка офицерской женой, и покатились мощными годами товарняки, поезда-переезды, мебель в комнатушках и квартирах из сколоченных крепко ящиков. Удобно. Только часть отправляют на новое место, всё нехитрое имущество складывается в мебельные ящики. И двое деток возле сумок ― Галинка и Татьянка, ангельскими крыльями-оберегами. Подрастающие день ото дня девочки.

(Линейносемейное. Одное)

Полюбил ли ты Вася-Василёк Нину-медсестру, разведёнку с дочкой от чужого, исчезнувшего мужика? Или так? Безвыходно? А вы как думаете? Любовь?

Может ли любовь змеиться отравой, болью распятых дверей и невыколысанной колыски… Оказалось, может. Только ядом накапалось в эту послевоенную встречу. Самогонкой невменяемой разбавилась жизнь разбитая и непристроенная. Вкликнулось в мальчика, Сына Васильевича.

Женщины в роду Нины-медсестры сильные, стержневые. Приехала мать на санях-розвальнях зимой. К избе подошла ― задрожала. В избу вошла голую обмызганную и ноги подкосились. Присела на табурет и сурово глянула на мужа дочери. Он пьяно покосился, рубаха распахнута, кучерявоволосатая грудь мощно надвинулась на гостью, а чо? И какой же национальности? Похож на горца… и что здесь, в снегах наших делает? Ну что ж, поговорим.

Галя вбежала с дочкой и сыном на руках, заметалась перед матерью, сейчас, хлеба у соседей возьму, чаёк…
Не вышло чаепития. Собрала мать дочь с детьми ― собирать-то нечего. Лошадь и отдохнуть не успела толком. И остался Василёк один.

Лошадь по полю несла, всхрапывая, пока женщины отвлеклись на тпррукание вожжевое, сынок малый выпал, а когда кинулись, в снегу еле отыскали. Маленький ты наш…

Василий… Неее, не разхлябался до последнего. Через время, когда Сыну Васильевичу стукнуло тринадцать лет, проявился повидаться. Приехал на машине, лихо на протезах пропрыгал ― поехали сын, я ― твой Отец. Машину подарю, квартира есть, мой ты. Плохо без -, безсыновщина по ночам хлестает, пить бросил давно. Моооой!

Сын набычился. Мой не мой ― за эти годы не отмоешься. И не поехал, выгнал Отца. Не простил.

Через месячишко весточку Нине-медсестре передали ― разбился Вася-Василёк. На той самой машине. Странно так, как специально смертный поворот выбрал, отмерял себе по выбору последнюю дорогу.

Так и двигались во времени два разных рода, две разные семьи. В одной ― Нина. И в другой ― Нина. В одной ― старшая дочь Галина, и в другой ― старшая дочь Галина. Разные совершенно жизни. Время и страна ― одна. Встретиться повелелось из этих семей ― Татьянке и Сыну Васильевичу.

(Линейносемейное. Другое)

Как впечатывается война в детей, подростков… По-разному. Множественностью картинок, которые прокручиваются без пожеланий хозяев. Или исчезновением тех дней, которые проходят … проходили бы перед глазами, если бы их не спрятали в глубине памяти ― вычеркнули. И ходят повзрослевшие дети с вычеркнутыми кусочкоднями жизни.
В пазловых же вариациях столько… ни одному режиссёру не приснится, не увидится.
Нинке снился путь — тропкой сугробной, где и потерялись все талоны, что мать Евдокия выдала на покупку хлеба и всего. Все-го! Месяц длиннотой голодной, холодом морозов дальневосточных не выдержала бы семья. Не сдюжила с братьями меньшими. Отправила мать Нинку уборщицей — мыть то, что скажут. Снились взрослой Нинке отхожие места, которые она, тринадцатилетняя злыдня, отдраивала, стараясь не дышать, короной из косы пышной, кланялась и кланялась дырам туалетным. За хлебушко.

Жораньке-Георгию виделось всегда одно — громадный клыкастый дог чёрной тьмой несётся на него, а немецкий офицер лениво смотрит, как падает подросток и прячет, прячет под курткой картофельную кожуру, собранную из мусора на суп. Кто ж виноват, что дом учительницы в селе оказался одним из уютных и именно там офицер стал на постой, выселив хозяев в сарай. Хорошо, хоть бабушка умела мыло варить и продавала желающим, а так бы…

И ещё часто снилась очередь — их дом стоял на том самом пути.
Один за другим шли евреи с вещами, по распоряжению, вывешенному на видных местах по всему селу. На выезд. Но почему-то возле их, окраинного забора, некоторые, молча скидывали пальто, верхнюю одежду и быстро проходили дальше, словно стыдясь своего поступка. Бабушка, в эти дни, не выпускала Георгия из сараюхи, стояла у двери и смотрела на уходящих лесной дорогой. Сгибалась тяжело в поклоне. Кланялась. Кланялась.

(Линейносемейное. Одное и Другое Соединённое)

Сын Васильевич болел. Менингит жёг и бороться не было сил. Но в один момент, плОхое сгинуло, яйцом обкаталось, желтком-белком в чаше вылилось и, к Пасхе, сладостной головкой сахара, привезенной дедом из города в деревню, где почти все откликались на одну фамилию, проявилась. И деревня эта на краю России, почти БелоРосская, так и называлась, как и все однофамильцы.

Корчуют пни под поле Петры да Семёны со Степанами, кликнутся пофамильно – все и оборачиваются на зов. Поэтому у каждого ещё и прозвище есть. У каждого своё – народ как, что подметит главное в человеке, так и не изменишь, прозвища на века, как второе семейное достояние. Нравится или нет, а уже прилеплено.

На Радоницу все собирались деловито. Несумрачно, так – поговорить, пообщаться и живым, и ушедшим в облака. После войны могил добавилось, и роща кладбищенская, вмиг выросла, почти добежала до леса.
Мальчишек приманивали таинственные ели, сок с берёз собирали, капающий в банки да разные посудины, а заодно глазели-рыскали по остаткам от боёв. Вроде и время прошло, а мин, гильз и прочего разнокалиберного по партизанским тропам и меж ними – валом. Только не ленись и не бойся, а страх – что? У всех есть, главное, скрыть его и варежку сильно не открывать, иначе, мигом на воздух взлетишь или пальцы поотрывает.

Видал и такое Сын Васильевич, и не раз, как возле костра собирались и тыкали в огонь, что, не попадя стрельное, а потом, тащили на плечах да за взрослыми бежали, чтобы спасти односельцев. Война, словно псина неушедшая, крохами собирала-слизывала подростков. Добивала сволочно и без того раненные семьи.

Вот так странная жизнь, при разнице в четыре года неслышимых, Сын Васильевич и Татьянка – из совершенно разных миров. И не знала, не ведала кареглазая, с чёрной косой, стройной фигурой, невысокая задумчивая девица, что в жизни у кого-то есть подобное детское – взрывающееся, клювом долбящее сахарные головки, в электричках, отстреливающееся от настырных бандюков именным дядькиным пистолетом. Да такое только в книгах о давней жизни… Кукушка? Паровоз гудящий и топка… так это же в старину, в послереволюционном мчалось. Ну, может ещё сразу после войны, но в шестидесятых?
Вот так фигура этот парень.
А кукушка кочегарилась. И кто-то охранил семьи. И роды продлили свои песни.
Никто ещё не знал, какая эта будет любовь.

Вам понравилось?
Поделитесь этой статьей!

Добавить комментарий