Над широким лиманом, над Доном-рекой
Поднимается медленно шар золотой,
Я стою на холме, в голубой вышине,
И Россия моя растворилась во мне.«На раздольном Дону»
Б. Гончаров.
ГОД 1883
— Барышня, сказывали разбудить пораньше…
Настена негромко постучала в закрытую дверь: сказывать-то барышня сказывала, да кто знает, что для нее «пораньше».
Не прошло и минуты, как в дверном проеме показалась девушка. Коса уложена венцом на затылке, красная кофта с баской плотно облегает высокую грудь, из того же домотканого материала пышная юбка, украшенная у подола мелкими складками.
— Сейчас, Настена, только голову покрою, и пойдем.
— Может, не надо, Варвара Платоновна? Бабушка-то ругаться станет: не дело вам с прислугой по базарам ходить.
— А мы на Дон. Ты сама говорила: живую рыбу на базаре не продают.
— Ну да, на базаре копченая, соленая, вяленая. А если свежей рыбки хочется, это к рыбакам-артельщикам, они на Дону с раннего утра до полудня покупателей ожидают.
Солнце еще не поднялось, ветерок холодит и румянит щеки девушек. В руках обеих небольшие плетеные корзинки с крышками. Зоркий взгляд легко определит: кто барыня, кто служанка. На прислуге и платье поцветастее, и шляпка вместо платка, да выдает суетливость движений. У барыни спина выпрямлена, голова высоко поднята; не идет — шествует. Виду не показывает, а взгрустнулось: вспомнилось, как в станице по воду в это время ходила. Туман над Доном, розовый от первых лучей солнечных, в зарослях черемухи соловей прячется да серенады свои выводит, за ним камышовка трещать начинает, потом и другие птицы присоединяются: жаворонки, зяблики, свиристели…
В городе лишь: «Поберегись!..» с проезжающих мимо подвод слышно, да остерегаться приходится, чтобы не толкнул кто из немногочисленных прохожих, следующих той же дорогой к Дону. Права была Настена: в основном, приказчики, служанки, кухарки. Редко какая хозяйка сама в такую рань на улице покажется — видать, не принято в городе.
Ох, как же не хотелось Вареньке переезжать из родной станицы. Да брата разве ослушаешься? Матушка-то еще родами померла, а год назад и отец долго жить приказал. Брат, Степан Платонович, за главного стал. Поднакопил деньжат и записался купцом третьей гильдии. «Я, — сказывал, — либо разбогатею в городе так, что куры деньги клевать не станут, либо разорюсь в пух и прах, то лишь Богу ведомо, но попробовать надобно». Известно, у бабиньки брат в любимцах ходил, она его поддержала во всем. Так и пришлось Варваре на новое место перебираться, оставив и подружек, и Фрола, который на нее глаз положил… А в городе кто посмотрит?
В таких раздумьях незаметно к Дону спустились. Нежданно голова закружилась: смотри-ка, и здесь туман, и розовый отблеск лениво плещущих вод, и родной, до боли, запах реки. Вдохнула Варюша речной воздух всей грудью, да так жадно, что тонкие ноздри затрепетали и мелкие пуговки на блузке едва не поотрывались. Словно дома побывала, так хорошо стало…
Настена подошла к стоящему на мостках длинному, худому, загоревшему до черноты артельщику, сунула в ладонь двугривенный:
— Постарайтесь, Харитон Трофимович.
Рыбак поднял красиво изогнутую бровь, насмешливо оглядел спутницу Настены:
— Да уж как-нибудь… Отойди подальше, ослобони для размаха место.
Сквозь мокрую рубаху видно, как заиграли мускулы: широко размахнувшись, забросил в реку сеть, вплетенную в обруч размером с колесо телеги. Неспешно, чувствуя, как натягивается бечева, повел вдоль берега, вытянул у мостков и высыпал на деревянные помосты. Словно не сеть, а ларец с драгоценностями опорожнил: трепещет живое серебро, блестит под первыми солнечными лучами, переливается.
Наклонились Варвара с Настеной, рассматривая улов да раздумчиво выбирая, что класть в корзинки. Харитон гордо отвернулся, подбоченился: клиент платит за ловкость, с которой брошена сеть, а уж что она принесет — то покупателю и принадлежит. Потому и называется «на удачу». Впрочем, артельщик и по весу вытащенной сети понимает: жаловаться Настене с ее барышней не придется. Улов достойный.
Надо же, барыня не брезгует, не пальчиком указывает, а сама рыбу отбирает, наклонилась так, что из-под юбки «спидница» кружевом мелькнула. И не жадная вроде, хозяйственная, видать, с детства к делу приученная.
Настена и пуговку верхнюю на платьице расстегнула, и ножку в кожаной туфельке выставила, а Харитон через плечо поглядывает, да лишь барыней исподтишка любуется: уж больно хороши глаза черные, прикрытые бахромой опущенных ресниц, густые брови, ямочки на смуглых щеках.
«Эх, знать надо свое место», — с досады даже в реку плюнул. Барыня вздрогнула, щеки заалели, руки тонкие к губам прижала: у них в станице великим грехом почиталось в Дон плюнуть. За это старейшины и наказать казака могли, а тут вона как… Известно, в городе свои законы.
Харитон испуг барыни заметил, носком сапога столкнул в Дон оставленную покупательницами рыбу, а когда те повернулись, чтобы уходить, не удержался, шепотом спросил у Настены:
— Барыня твоя, чай, из староверов будет?
— Из них, Харитон Трофимович.
— Ну, служи честно. Воровать не будешь — и хозяева тебя не обидят.
— Что вы, что вы, — замахала руками обиженная Настена. — Видит Бог, никогда я…
Домой вернулись — уже и вся семья поднялась. Степан Платонович, как обычно, в бумаги свои уткнулся. Кто его знает, что он в них понимает-то… Для бумаг купил в дом мебель странную: бюро называется. Так-то что в станице, что в городе мебель у них в доме многообразием не отличалась: лавки, кровати, сундуки да табуретки. Только покрыто все салфетками кружевными, выбеленными так, что иной раз кажется — сияние какое от них исходит, да иконы, почитай, в каждом углу. На деревянных иконах — темные, едва различимые лики святых, держащих руку в двуперстном знамении. В такой обстановке затейливый письменный стол из красного дерева с резными ножками, настольными ящиками и множеством отделений для хранения бумаг нелеп и раздражает взгляд, словно мосол в горле, но хозяин на него налюбоваться не может.
Бабинька тоже уже на ногах. Впрочем, это для Варвары со Степаном — «бабинька», а для Настены — Аглая Фроловна, и кажется Настене иногда, что более суровой хозяйки свет не видывал. И то не по ней, и это… Все бы она сама не так делала.
Даже рыбу пожарить — велика ли премудрость, а то пересолила, то недосолила, то зачем эту взяла, а не другую… Вот и сейчас встретила в сенях упреком:
— Ты, Настена, зачем барышню с собой на базар увела?
Хорошо еще, что успела Настена у барышни корзинку с рыбой из рук забрать, а то попрекам не видать конца было бы…
Варвара искоса на Настену глянула:
— Мы, бабинька, не на базар, на Дон ходили. Уж очень мне взглянуть на него захотелось, а проводить-то некому, Степан Платонович все в делах.
Первый раз в жизни вроде и не соврала, а все ж соврала. Да, видно, в городе по-другому и невозможно: не поймут…
— Рыбу-то где взяли?
— Так на Дону и взяли. Там артельщики рыбу ловят…
Про то, что артельщики еще и плюют в Дон, бабиньке лучше не знать: не ровён час, и в рот такую рыбу не возьмёт. Придётся тогда всю рыбу коту Ваське скормить, вон как льнёт к ногам да мурлычет.
— Не волнуйся, обжора, и тебе достанется.
2
Быстро время летит. Шесть весен кукушка прокуковала, а словно минутная стрелка больших часов, что в зале стоят — раз колыхнулась.
Аглая Фроловна с Васькой примостились в большом вольтеровском кресле у окна. Это внучек, Стёпушка, так кресло назвал, когда купил. Старая казачка про Вольтера слыхом не слыхивала. А кресло он удобное придумал: глубокое, широкое, с высокой спинкой, да к спинке ещё по бокам выступы такие, вроде ушей, приделаны и мягкой материей обтянуты. Чтобы не дуло, значит.
Стёпушка сказывал, Вольтер этот — француз вроде. Аглая Фроловна, конечно, Степана поругала, что деньги на ветер пустил, а сама как села в кресло — сразу поняла: старый француз для неё старался. И то сказать: нешто молодой сподобится такое придумать?
Две зимы прошли, как отошла Аглая Фроловна от дел. Забывчива, немощна стала. Только и осталось: в окно на прохожих посматривать да жизнь свою вспоминать.
Это сейчас она, хоть и лето на дворе, в подбитую ватой кацавейку кутается. Ноги в толстых, самолично вязанных Варей носках да чувяках мерзнут, руки прячутся в Васькиной шерсти: привык, паршивец, у неё на коленях спать, а когда-то…
Когда-то и статью хороша была, и косу венцом трижды вокруг головы укладывала, и глаза словно агаты блестели. Какие там чувяки — босиком летала. А уж успевала все… По воду сходить, печь натопить, мужа с детьми накормить, кухню с горницей вычистить так, чтобы сияло кругом, снедь наготовить, на стол подать да убрать… Только закончишь, глядишь, и по новой всё начинать пора…
Муж-то разлюбезный, прими Господь его душу, ещё и вычитывал: то за чай копейку переплатила, то воды не донесла, то горшок разбила, который ещё при матушке его пользовали, то кот прыгнул на стол и любимую тарелку в осколки превратил. Во всем её виноватил. А пусть бы так оно и было. Без него-то жизнь совсем пустой оказалась.
За детей душа болела. Тосковала, когда старшего на войну турецкую провожала, знало сердце: не свидеться больше. Средненький, самый нежный, всё на соседскую девчонку посматривал, и она на него горячие взгляды через плетень кидала, да тоже с царской службы не вернулся, и девочка та не ему досталась. Потому, когда младший в торговые казаки решил записаться, что скрывать, обрадовалась. Муж-то злился, простить младшего не мог, только все на одном кладбище полегли, лишь Стёпушка с Варей в утешение ей остались.
Теребит Аглая Фроловна скрюченными от работы пальцами концы чёрной кружевной косынки, вздыхает: за внуков-то сердце ещё больше болит. Варвара, уж на что хороша девка, а по сю пору безмужняя. В станице бы такую красавицу мигом просватали, в городе же образованных ищут, да чтобы на пианинах играли. Хай они сказились бы, те пианины. Ну, взял Степан за себя такую, образованную. За пять лет одного ребятёнка родила, и тому ладу не дает. Хорошо, Варвара племянника и смотрит, и учит, и тёшкает, а той-то, образованной, что гора с плеч… наряды лишь на уме. Варя и дом ведёт, и за няньку, и за кухарку, когда надо: одной Настёне трудно управиться. Велик новый дом, что Степан прикупил. Да неудобен: раньше ни одной службы в церкви на Канкринской даже в будние дни не пропускала, а теперь — и по праздникам не дойти…
— Бабинька, можно к вам?
— Как же иначе, Стёпушка, заходи.
Смотрит Аглая Фроловна на внука, не налюбуется. И ростом, и взглядом — всем хорош. Оно, конечно, и казачья фуражка набекрень пошла бы ему, но и в этом господском сюртуке в полоску серую, да жилете таком же — не плох парень. Совсем городским стал.
— Хочу, бабинька, посоветоваться.
«Вона как! И я сгодилась-то», — Аглая Фроловна Ваську прогнала, файшонку[*1] на голове поправила, руки на коленях сложила, слушать приготовилась.
Степан Платонович, двуперстно перекрестившись, на табурет присел. В новом доме вся мебель по указке жены, Елизаветы Александровны, куплена. Диваны с гнутыми ножками, на которые сесть боязно, столы да шкафы из красного дерева, ковры персидские. Лишь у бабиньки в комнате остались те лавки и сундуки, с которыми из станицы переехали. Ещё хорошо, что разрешила в комнату кресло поставить. Видать, по душе кресло пришлось: с утра до самой ночи в нём отдыхает, да на иконы смотрит. В своих-то комнатах Лизонька быстро иконы на картины заморские сменила. Впрочем, дом — её стихия, тут и спорить нечего, а в делах купеческих бабинька лучший советчик.
— Задумал я, бабинька, дело расширять. Торговля зерном, сами знаете, неплохо идёт. Хочу ещё на Калаческих судоверфях заказать баржу морскую. Для начала одну, а дальше поглядим, как дело пойдёт. Пора уже самому товар возить, ни от кого не зависеть.
У Аглаи Фроловны глаза заблестели: подумать только, на какое дело внук замахивается. Да справится ли…
— Деньги где возьмёшь, Стёпушка? Чай, не копейку баржа стоит?
— Долго я думал, бабинька, и решил ссуду взять у Елпидифора Тимофеевича.
— Тот, что ли, отец которого на дороге мешки с золотом нашёл, позабытые разбойниками, и на свои мешки с известью сменял? — сухоньким смехом зашлась Аглая Фроловна.
— Люди разное сказывают, — криво улыбнулся Степан. — Есть такие, что болтают, будто отец его, Тимофей Иванович, сам кистенём не гребовал, с тех денег и поднял торговлю, да что пустое ворошить: свидетелей нет и не было.
— И он тебе деньги ссудит? — недоверчиво покачала головой бабинька.
— Обещал уже. Ну, не за красны глаза, конечно, но по-свойски разберёмся, он ведь из наших, старообрядских.
— Смотри, Стёпушка, тебе решать. Баржой ведь ещё и управлять надо.
— По этому поводу к вам и пришёл, бабинька. Не хочу я заморских капитанов нанимать, Бог лишь знает: не подведут ли, не обманут. Надумал взять нашего, из рыбаков, кто реку как свою пятерню знает, да отправить учиться в Аксай, в мореходные классы. Так думаю: будет мне благодарен — будет и верен.
— Ну, это как сказать, Стёпушка, — покачала головой Аглая Фроловна. — В человеке столько намешано: иной из благодарности тебя и под монастырь подведёт.
— Поэтому, бабинька, и хочу, чтобы вы с ним поговорили, а потом мне своё мнение обсказали. Вам-то я доверяю поболее, чем себе.
Часу не прошло, к Аглае Фроловне гость пожаловал.
Высокий мужчина в синей сатиновой рубахе-косоворотке, перепоясанной ремнем, и темных брюках, заправленных в сапоги, отыскав глазами икону, привычно потянул руку ко лбу, но остановился:
— Покорнейше прошу извинить, барыня, не ведаю, смею ли перекреститься не двуперстно пред вашим святым, не будет ли в том греха…
— Э, батенька, крестись смело, — махнула рукой сухонькая барыня, едва различимая в огромном кресле, — они уж там сами разберутся, в чём грех, а в чём нет. Величать-то тебя как?
— Харитон, барыня.
— И что про себя скажешь?
— Что сказать, барыня, — гость был раздумчив и не суетлив. — Из низовых казаков я, староста артели, рыбоспетный[*2] заводишко опять-таки небольшой есть. Бог ни силой, ни умом не обидел, думаю, если Степан Платонович поверит, все постигну: больно я ушлый. Да и то: такой машиной, как баржа, командовать — не на рыбацкой плоскодонке в море выходить…
— Ну-ну… Умён, говоришь?
— Так барыня, кто же сам за себя плохое скажет? — гость так искренне широко улыбнулся, что и старая казачка нечаянно хихикнула ему в ответ.
Нравилась ей самостоятельность знакомца: не угодничает, не теряется, но и не скрывает, что будет рад возможному повороту судьбы.
Полчаса проговорили — кажись, всё, что можно, Аглая Фроловна выспросила. Уже и заканчивать беседу собралась, да вспомнила: ещё об одном не узнала.
— Семья-то большая?
Претендент на капитанское звание помолчал. Почитай, дорогой всё обдумал, а сказать — язык не поворачивается. Кашлянул смущенно, прикрыв рот ладонью, глаза опустил:
— Тут, барыня, дело такое. Один я, но задумал жениться. Пора уже, да и наследник нужен. Только ни у меня, ни у невесты будущей родных, так уж сложилось, нет. Не смею просить, но, может, вы, своей милостью, благословите нас?
— Тоже, придумал, батенька, — фыркнула Аглая Фроловна, впрочем, проникаясь к наглецу симпатией, — я-то здесь с какого боку?
— Так ведь на вашей Настёне жениться хочу, — тут наконец и гость вроде как смутился.
— Вона как… — пожевала тонкими губами, нахмурилась.
Почему-то Аглая Фроловна думала, что Настёна будет с ними всегда. Новую прислугу такую честную да работящую найти непросто, но и на пороге чужой судьбы стоять — грех великий.
— Настёна-то согласна?
— Я ей ещё не сказывал.
— Ну, ты хорош, батенька, — развеселилась Аглая Фроловна: какая женщина откажется в таком деле посредником быть. — Сейчас я её призову, мы у неё и спросим. Отца твоего как звали?
— Трофимом, барыня.
— Ну, вот значит, Харитон Трофимыч, ты мне ту грушу, что на столе лежит, подай да позвони в колокольчик, Настёна и придет.
Харитон с поклоном протянул барыне грушу, в которую она впилась остатками зубов с неожиданной жадностью. Плечи приподнялись, сладкий сок потёк по рукам и подбородку. Невесть откуда налетевшая пчела с жужжаньем закружила рядом, выбирая место, чтобы примоститься на сладкой лужице. В комнате пахло ладаном, сушёными травами. Высвеченная неожиданным снопом солнечного света, прорвавшимся сквозь сдвинутую занавеску окна, старушка, прижавшая к груди грушу, казалась трогательно-маленькой, словно и не человеком уже была, а частью вот этого божьего мира, готового в любую минуту взмахнуть крылышками и улететь.
— Что смотришь, Харитон? Ем некрасиво? — пробуравила глазками, которые когда-то огромными агатами были, а нынче щелками сузились. — Так ведь, кто знает, может, последняя груша в жизни. Почему бы и не насладиться ею… Старый человек — он как плод перезрелый, в любой момент с дерева упасть может.
— Что вы, барыня, — пробормотал озадачено Харитон, — какая последняя, даст Бог, поживёте…
— Ну, это как ты скажешь, — милостиво согласилась Аглая Фроловна, а, завидев вошедшую в комнату Настёну, тут же выпрямила спину, построжела, изменила тон.
— Настёна, тут Харитон Трофимыч сватается, али пойдёшь за него?
Обычно бойкая, Настёна растерялась, закраснелась. Покрутила оборку фартука на платье, не зная, куда деть руки, шепнула:
— Так ведь не знаю, люба ли. Харитон Трофимыч и не смотрели в мою сторону.
— А чего зря девку смущать, — рассудительно сказала Аглая Фроловна, откладывая в сторону огрызок груши и протирая платочком пальцы, — ты, девка, подолом зря не мети. Коли другой на примете есть, так и скажи — сильничать никто не станет. Да смотри, не прогадай: такими предложениями не бросаются. Через год Харитон Трофимыч себе карьер сделает, ты ему сына родишь, чем не пара?
3
ГОД 1892, ВИСОКОСНЫЙ
Варя сидела на лавочке и радовалась решительно всему, что видела.
Летнее солнце — словно птаха ранняя, а сегодня она его опередила: у Васеньки — день рождения. Хотелось побаловать племянника пирожками да кулебяками. Лиза, конечно, считает, что и Катерина, кухарка, с этим бы справилась, только Катерина без души печет. Она и по базару-то ходит, словно повинность отбывая. Сама Варя ничего у первого попавшегося продавца брать не станет: походит от прилавка к прилавку, рассматривая товар, прислушается, что другие говорят, все специи перенюхает, поторгуется всласть… Да что говорить — не она хозяйка. Зато пирожки теткины Васенька всем другим предпочитает.
И с подарком угодила. Как радовался Васенька первым в его жизни длинным брюкам! Вырвался из рук целующей мамы, побежал отцу показываться:
— С карманами!
Даже Степан, на что всегда то ли сердитый, то ли озабоченный, от дел своих оторвался, развеселился:
— Гляди-ка: казак растет! Ну, вот твой первый конь….
Лошадке-каталке на колесиках Васенька тоже обрадовался. Словно казак истинный (и то, от корней не уйдешь) гриву деревянную погладил, в губы расцеловал, между ног палку-основание каталки зажал и поскакал по дому, помахивая деревянной же саблей.
Вот и на прогулку в городской сад пришли в новых штанах длинных да с каталкой этой. Тут уж скачи во все стороны, казак удалой…
И тетка, и племянник гулять в городском саду любят. Спасибо Байкову, градоначальнику, его стараниями вонючую балку на окраине города в такое райское место превратили. Одиннадцатый час, в городе в это время жара камни на булыжных мостовых плющит, а тут прохлада, жасмин своим ароматом все городские запахи забивает. От его чувственного нежного запаха у Вари слегка кружится голова, а все огорчения напрочь забываются.
Вот и сидит Варя на скамеечке в тени густых кустов жасмина, любуется Васенькой, который вокруг фонтана бегает, коня своего подгоняет, посматривает на проходящую публику. Хотя какая сейчас публика… Это по воскресеньям — дамы с зонтиками и мужчины в котелках прогуливаются не спеша, к звукам оркестра прислушиваются, даже танцуют в беседках, а сейчас — в основном мамаши да няньки с ребятишками. Вот и дружок Васенькин появился. Поздновато они сегодня, и нянька новая, молодая совсем…
Раскланялись издалека, а мальчишки уже по очереди на каталке вокруг фонтана скачут. Иногда пропадают за скульптурной фигурой юноши, держащего над головой чашу («тазик», — как говорит Васенька), из которой вода льется, но голоса их и смех разносятся по площадке.
Рядом со скамейкой Вари вдруг объявился желтовато-серый огромный кот, потянулся, словно позируя. Вообще-то, городовые не пускают в сад нищих, солдат и собак бродячих, но у котов свои ходы-выходы. И этому, видать, городовые не указ. Так выгнулся стервец, напружинив все мышцы, зажмурив глаза от удовольствия, что даже Варе захотелось вслед за ним потянуться всем телом, подняв руки к небу и превратив черные, ведьмины, как сказывала бабинька, глаза в узкие кошачьи щелочки. Жаль: приличной девице в розовом шелковом платье да с кружевной шалью на голове так поступать не пристало.
А коту хоть бы что… Сделал пару шагов к фонтану, повалился на бок, на прогретую солнцем дорожку. Ни дать, ни взять — помер. Воробьи, что в струях фонтана чирикали, дела свои побросали, да тоже по дорожке заскакали: любопытство, что ли заело…
Варя негромко засмеялась, когда кот ловким кульбитом перевернулся через голову на все четыре лапы и пружинисто бросил свое длинное тело к стайке глазеющих воробьев… Один прыжок, второй… Затем, гордо помахивая черным кончиком хвоста, неспешно направился к выходу из сада, туда, где возвышался купол Собора Рождества Пресвятой Богородицы. Варя, проследив за ним взглядом, подумала: «В порт, за рыбой пошел». В этом направлении, и правда, любая улица, с крутым наклоном спускаясь к реке, вела в порт.
***
В порту разве что кот, этот гибкий хищник и найдет, куда прошмыгнуть, да где лапу поставить. Праздному человеку днем и шагу не ступить: толкнут, обругают, если не задавят, то зацепят наверняка… Некогда разговоры разговаривать: каждая минута на счету…
Вдоль берега прилипли друг к другу хлебные амбары да зерновые ссыпки, угольные склады и конторы пароходств. На рельсах — вереницы товарных вагонов, ждущих разгрузки или загрузки, на реке — бесконечные парусники, пароходы, баржи и барки: тяжелые, неповоротливые для дальних перевозок и небольшие, юркие для ближних.
Все окутано дрожащим маревом жары, в котором теряются отдельные звуки, и гул голосов сливается с жужжаньем всякой зудящей твари, так и норовящей усесться на потное тело, залезть за шиворот рубахи либо с издевкой пролететь у самых глаз.
— А, чтоб тебя!.. — вздрагивает порт в едином выдохе. Это на узких сходнях одной из барж поскользнулся и упал «носак»[*3], придавленный тяжелой каменной плитой. Протискиваются сквозь толпу приказчики, ругань, крик, стон нестерпимой боли…
С палубы рядом стоящей баржи вглядываются в произошедшее двое.
— Вроде Елпидифора Тимофеевича баржа? — спрашивает плотный мужчина средних лет с окладистой купеческой бородкой и серебристыми висками.
— Его, Степан Платонович, — соглашается высокий щеголевато одетый собеседник в капитанской тужурке.
— Надо следить, Харитон, чтобы не носили больше возможного, — хмурится купец.
— А как же-с, — довольно равнодушно соглашается капитан. Он уже достаточно навидался того, что из окна конторы пароходства не различишь, и цену такому сочувствию знает.
— Все спросить хочу, Степан Платонович, правду говорят, что Елпидифор Тимофеевич у Посохова дом в карты выиграл? Врут, наверное, для старообрядцев ведь карты — грех…
— Не знаю, сам за тем карточным столом не сидел, — пожимает плечами хозяин, — а про грех… так и для тех, кто тремя перстами крестится, подобным страстям предаваться — грех немалый, только кого это удерживало? Сам знаешь, азарт иной раз и веру перевешивает, что скрывать. Ты почему спрашиваешь?
— Уж больно везуч и изворотлив Елпидифор Тимофеевич. Слыхали, что в эту навигацию удумал? Люди сказывают: матросы по ходу парохода вытаскивают сети с рыбой, разделывают ее и бесплатно раздают пассажирам по бутерброду с красной икрой да стакану горячего чая. Вроде потому и Кошкин разорился, самый большой его конкурент.
— Кошкин из тех, у кого кто угодно виноват, только не он сам, — усмехнулся Степан Платонович, — поговаривали, что-то у Ивана Семеновича в Батуми не сложилось… Ну, да это все нас не касаемо.
Степан Платонович помолчал, рассматривая, как бегают по сходням «носаки» в рваных рубашках, согнувшиеся под невообразимой тяжестью мешков, с криками «Поберегись!» обгоняют их «качуры»[*4], толкая тачки, груженные в десять пудов; сверху, из города спускаются цепочки подвод, лязгая колесами двигаются по рельсам составы вагонов. Все это шумящее, бранящееся, лязгающее и грохочущее действо наполняло его душу наивной гордостью причастности к большому делу и к большим деньгам.
— Ты, Харитон, готовь команду: буду пароход покупать. Пора и нам в моря выходить.
— Тоже бутербродами станете пассажиров кормить? — не удержался от легкой иронии капитан баржи.
— Зачем? — нахмурился хозяин. — У Елпидифора Тимофеевича своя публика, богатая, им по нраву то, что на дармовщину, а мы приспособимся для тех, кто попроще и победнее, количеством возьмем.
Перевел разговор на дела сегодняшние:
— Крестник твой не подведет? С погрузкой справится?
— Должен. Азартен, в себя верит — из кожи вылезет, лишь бы баржей командовать.
— Вот и дай ему шанс. А я пойду: у Васи сегодня день рождения, обещал быть к обеду.
— Мои поздравления, Степан Платонович. Я в пароходство еще загляну, бумаги надо забрать.
Харитон подождал, пока котелок хозяина скроется из виду, и ловко сбежал по сходням, лавируя между «носаками». Не удержался, глянул на соседнюю баржу: уже и следа от произошедшего не осталось. Даже кровь, видать, на опорках разнесли. Невесело хмыкнул:
— И жизнь человеческая словно бутерброд с икрой для некоторых — копейки не стоит…
Минуя Базар и Собор, поднялся по Донскому спуску к Большой Садовой, не успел дорогу перейти, сердце оборвалось: из ворот городского сада выбежала Варя, Варвара Платоновна. Тонкая кружевная шаль сбилась, раскрыв зачесанные назад черные, блестящие, словно антрацит, волосы. Юбка платья то ли в крови, то ли в грязи… Васенька плачет. Варя его к себе прижала, держит на руках, в глазах страх застыл. Оглядывается вокруг, точно ищет что-то или кого-то, да разве такими испуганными глазами что увидишь…
Кинулся, не раздумывая, через дорогу наперерез конке:
— Варвара Платоновна, что с вами?
И сам не заметил, как раскинул руки, Варя словно птица в сети залетела, в него уткнулась, дрожит:
— Что делать, Харитон Трофимыч, беда… Петю украли.
***
Харитон уныло рассматривал пол и закрытую дверь в кабинет Елпидифора Тимофеевича, пытаясь понять, что привело его сюда. Неужели только хрупкие Варины плечики под ладонями, когда нечаянно обнял её? Хорошо, что между ними оказался Васенька, который разбитым в кровь носом тёрся о платье Вари, иначе неизвестно, куда ещё могло бы занести Харитона. Пожалуй, и не только в контору на Береговой к человеку, о богатстве которого сплетничали, почитай, на каждом углу.
Три года назад, получив нежданное предложение от Степана Платоновича, Харитон понял: судьба такими подарками не разбрасывается, второго шанса — не будет. Все остальное по сравнению с возможностью встать на капитанском мостике — блажь и фантазия. Потому и женился, чтобы ненужные мысли разом отбросить. А оказалось… на любую глупость пойти готов, лишь бы не видеть заплаканных глаз Вари.
С трудом Харитон уговорил Варю не бежать в полицию, прекрасно зная, что там никто не станет её слушать. Да Варя ничего и не могла рассказать. Мальчики играли за фонтаном. Когда раздались крики, Варя бросилась к ним, но увидела только лежащего на дорожке Васеньку, отброшенного грубой рукой, да спину быстро уходящего мужчины, в руках которого плакал Петя. Пока поднимала Васеньку, вытирала с разбитого лица кровь, наскоро ощупывала, проверяя, ограничилось ли всё только ушибами, мужчины и след простыл. Васенька оказался лучшим свидетелем. Он тряс ладошкой с согнутыми двумя пальчиками и твердил: «Дядя такой был». Но не тащить же ребенка в полицейский участок.
Петя, по словам Вари, был сыном сестры Елпидифора Тимофеевича, недавно приехавшей в город. Во всяком случае, так говорила прежняя нянька. Куда делась новая нянька, и была ли она в тот момент в саду, испуганная Варя не заметила.
Вот и сидел Харитон, как пообещал Варе, перед закрытой дверью, прислушиваясь к раздающимся из кабинета голосам. Женщину Харитон заметил, когда подходил к конторе. Полная, круглолицая, она с трудом открыла тяжёлую дверь в контору, подметая подолом дорогого платья портовую пыль. Это она сейчас плакала и голосила за дверью. Мужской голос был низок и неразборчив.
«Ну, сколько можно сидеть. Пожалуй, надо уходить», — Харитон поднялся, но неожиданно для самого себя не вышел на улицу, а с силой потянул за ручку двери кабинета.
— Поди прочь, я занят, — раздался рык.
— Простите, ваше благородие, имею что сказать по поводу похищения, — Харитон очередной раз подумал: не надо было ввязываться в это дело, вот только отступать уже поздно.
Женщина на диване вскрикнула и упала в обморок. Харитон неловко попытался ей помочь, но мужчина, восседавший за огромным столом, остановил:
— Погоди. Сама оклемается. Даже и лучше без неё, — измерил взглядом Харитона с ног до головы. — На похитителя ты не похож. Что-то видел?
Пока Харитон передавал Варин рассказ, мужчина за столом становился всё раздражительнее:
— Значит, мальчонка твой сказал: «Трехпалый»… Да, с этим в полицию соваться бесполезно. Где этого трехпалого искать?
— Я, ваше благородие, думал: может, у вас кто на примете есть, — почтительно произнес Харитон.
— Нет, не припомню, — хозяин кабинета пожал плечами. Окладистая круглая чёрная борода скрывала нижнюю часть лица, отчего, когда он поднял плечи, показалось, что шеи и вовсе там нет, а голова растёт прямо из плеч, словно у какого-нибудь книжного великана.
— Говорил же курице, — кивнул Елпидифор Тимофеевич в сторону сестры, — большой город, всё случиться может, не доверяй ребёнка абы кому…
Помолчал, пожевал усы:
— Что делать-то?
Харитон вдруг вспомнил: третьего дня в порту он, занятый своими мыслями, столкнулся с квасником, чуть не сбил того с ног. Оборванный, перепоясанный мешком вместо фартука, квасник вытирал грязной тряпкой лоб и жалко просил прощения. Другой рукой с тремя пальцами он прижимал к груди кувшин с бурым пойлом, которое называл квасом.
— Думаешь? Вряд ли. Нищих в городской сад городовые не пускают, — засомневался Елпидифор Тимофеевич.
— Я у входа в сад городового и в глаза не видел, — буркнул Харитон. — А это какая-никакая, всё зацепка. Может, поспрошать у обитателей «Окаянки», «Прохоровки», «Дона»? Сами знаете, ваше благородие, притонов этих возле порта развелось, словно клопов в портовой гостинице. Друг друга они знают. Может, что и подскажут.
— Только не городовому с его селёдкой[*5], — усмехнулся хозяин кабинета. — Тебя как величают?
— Харитоном.
— Я, Харитон, людей насквозь вижу: ты человек не слишком богатый, но порядочный. Может, попытаешься, поспрошаешь? Уж поверь, не обижу, за племянника отблагодарю.
Харитон вышел на улицу и с досады плюнул: дурак он, как есть дурак. Ради красивых Вариных глаз да благодарности одного из самых влиятельных людей города… Усмехнулся:
— Рубль, небось, сунет.
И поспешил домой переодеваться: вдруг всё-таки парнишка там, в этих трущобах? Страшно ему, поди…
***
Невзрачный деревянный сарай с гордым названием «Дон» был четвёртым притоном, куда заглянул Харитон. В «Окаянке» ему с ходу предложили продать всю «одёжу», посчитав фраером, за счёт которого можно поживиться; в «Гаврюшке» Харитон с трудом отделался от двух оборванных, грязных морщинистых созданий, едва напоминавших женскую особь: «Красавец, возьми нас, задешево, тебе пондравится». В «Прохоровке» за гривенник провели в «дворянское» отделение, где на топчанах, покрытых грязными тюфяками, набитыми соломой, ждали восьми-десятилетние девочки, извергавшие грубые ругательства. Одна из них, жестоко избитая сожителем, с синяками по всему телу, едва прикрытому каким-то тряпьем, беззвучно плакала и терла глаза тонкими, прозрачными ручонками.
Эти заведения с густым смрадом немытых тел, чёрной пеленой дыма от махорки, бранью, визгом и хохотом пьяной толпы безошибочно будили всё самое низкое и тёмное, спрятанное на дне человека.
«Дон» не был ни лучше, ни хуже. Те же столы, накрытые скатертями, рядом с которыми портянки кажутся чистыми и не такими уж вонючими, справа от входа неизменный атрибут подобных заведений — буфетная стойка с немытыми стаканами, рюмками, бутылками, бочонками. Та же толкотня пьяных оборванцев, духота, как в аду, вой скабрезных песен.
— Да полно, люди ли это? — мелькнуло в голове Харитона, пока подзывал пробегающего мимо полового и заказывал неизменные полбутылки «за восемнадцать» со стаканом.
Водка была отвратительная, стакан ожидаемо грязен, но уж коли взялся за гуж…
— Почтенный, не подскажешь, дружок мой не заходил? — обратился Харитон через стойку к толстому буфетчику, лениво протиравшему минут пятнадцать один стакан тряпкой, что и для сапог-то была грязновата.
— Я твоему дружку не охранник, — огрызнулся буфетчик, но, увидев в руке Харитона рубль, сменил тон. — Кого-то ищете, сударь?
— Трехпалый сегодня был?
Буфетчик с половым переглянулись, и, явно получив разрешение, половой ткнул пальцем в оборванца, растянувшегося на полу в углу кабака так, что голова почти упиралась в стойку.
— Не признали? Немного вам с него толку будет: не в себе он. Уж пара часов как тут валяется.
Рассерженный неудачей, Харитон опрокинул на лежащего ведро то ли с водой, то ли с помоями. Грязная кудлатая голова приподнялась и опять бессильно опустилась:
— Уйди, сатана, плохо мне.
Половой присел за стол к Харитону, косясь на рубль, зашептал:
— Таким фраером днём заявился: спинжак цельный, рубаха крепкая, штаны справные. И откуда что взялось? А меньше чем за час всё спустил, опять в свои лохматы обрядился.
— Ребёнка с собой не приводил? — осторожно спросил Харитон.
— Ребёнка? — удивление полового было искренним. — Откель ему взяться?
Харитон наклонился, сильно тряхнул оборванца за плечо:
— Признавайся, ирод, где мальчик?
Посиневшее лицо трехпалого болезненно сморщилось, из безумных глубоко запавших глаз выкатилась слеза, сухой язык с трудом шевелился, выплевывая слова:
— Обманул, сатана. Обещался денег дать, а сам как мальчишку забрал, так и пропал, мне только спинжак остался…
Пощупал на себе лохмотья, бессильно бормотнул, роняя голову на пол:
— И спинжака нету.
Равнодушное тупое лицо буфетчика оживилось:
— Если сударь интересуется, продам рубаху, что на ём была. Сразу видно: господская. — И, не дожидаясь согласия, алчно протянул руку за платой.
Обессилев от виденного, Харитон тяжело шагнул за дверь кабака и почувствовал, как подкашиваются ноги. Тишина, ни единого порыва ветерка не ощущалось в эту вязкую от жары июньскую ночь. Спит река, прильнув к тёмным берегам, спят давно уже Настёна и две дочки-погодки, только он копается в этом дерьме человеческом. Да где-то плачет маленький мальчик, которому Харитон так и не смог помочь.
***
Огромный рыжий кот прыгнул с окна на письменный стол и улегся в круг света, очерченный абажуром бронзовой настольной лампы. Этого усатого бандита Елпидифор Тимофеевич самолично когда-то привёз из родной станицы, с верховьев Дона. Надеялся: будет кому стеречь зерно на складах от прожорливых крыс. Но хвостатый охранник раздобрел, изленился и, сохранив дурной характер, начисто забыл охотничьи навыки. Куда проще выпросить подачку у хозяина.
— Мур-р-р, мя-у…
— Поди прочь, не до тебя.
Потомок дикого камышового кота неторопливо поднялся, обиженно фыркнул, сузив зелёные глазищи, по плюшевой портьере вскарабкался к потолку, перепрыгнул на высокий канцелярский шкаф и застыл изваянием. Лишь слегка шевелящиеся кончики усов выдавали напряженные размышления: зачем хозяин непрестанно меряет шагами кабинет от окна до двери и обратно, словно количество шагов с каждым разом уменьшаются.
Елпидифору Тимофеевичу и впрямь казалось, что стены кабинета теснили его, оставляя всё меньше свободного пространства для ходьбы и воздуха для дыхания. Широко распахнутое окно не помогало: за ним царил все тот же липкий зной. Да и бессонная ночь не способствовала бодрости.
Поздним вечером в спальне сестры обнаружили подметное письмо. Неизвестный сообщал, что несчастный ребёнок закопан в землю по подбородок, и требовал выкуп в миллион рублей. Если в течение следующего дня деньги не будут выплачены, Петю закопают заживо. Сестра, конечно, опять потеряла сознание, муж её, никчемный мужичонка, разводил руками и болтал что-то невнятное. О таких деньжищах он и помыслить не мог…
Нянька, которую вытащили из дома и привели в полицейский участок, клялась, что убежала, поскольку с испугу «была не в себе», валялась в ногах, божилась, что ничего не знает. Разбуженный посреди ночи полицмейстер советовал готовить деньги:
— Очень сожалею и, поверьте, искренне сочувствую, Елпидифор Тимофеевич, и вам и сестре вашей, но неужто мы все трущобы прочесать сможем? У меня всего-то в подчинении двадцать четыре околоточных надзирателя, а городовых на это дело посылать бесполезно, — полицмейстер махнул холеной рукой, — тут смекалка нужна…
Хихикнул:
— На днях, представьте, приносят докладную: в полицейский участок забрел неизвестно чей гусь. Так составили протокол с описанием примет приблудной птицы и запросили рекомендации что делать. Пока бумаги писали, несчастный гусь в сарае от голода околел.
Уподобление Пети какому-то гусю и сам заспанный полицмейстер в домашнем шлафроке, из-под которого торчали худые волосатые ноги, ввергли ночного посетителя в ярость. С трудом сдерживаясь, чтобы не свернуть полицмейстеру тонкую шею, Елпидифор Тимофеевич поднялся:
— Значит, не поспособствуете?
— Пойдете деньги отдавать, пошлю с вами унтер-офицер Широкова, он смышленый. Но должен предупредить: если парнишку на Богатяновке прячут, дело безнадежное-с. Там не голытьба, а беглые преступники заправляют. Да ещё в этих разбойничьих притонах столько ходов-выходов, что, пока полиция подходит к одним дверям, разбойники через другие проходными дворами исчезают, будто их и в помине не было.
Елпидифору Тимофеевичу только и осталось, что вернуться в контору и погрузиться в раздумья о том, где взять денег: требуемая сумма составляла почти треть капитала, да ведь наличные в дело вложены. В поисках выхода купец первой гильдии метался по кабинету, отшвыривая всё, что попадалось на пути. Вот поехало по полу тяжелое дубовое кресло, привидением соскользнула под ноги мужская рубаха, которую ночью принёс Харитон.
Удивленный Елпидифор Тимофеевич вытаращился на неё и вдруг понял, что уже видел эту дорогую рубашку с чернильными пятнами на груди. Распахнул дверь кабинета:
— Как тебя… Широкий! Где тебя носит?! Иди сюда скорее, я вспомнил!
Унтер-офицер Широков, с раннего утра сидевший перед кабинетом его благородия, топая солдатскими сапогами бросился в комнату. Неказистый, в длинном белом холщовом кителе и серо-синих шароварах, он вполне сошёл бы за полового в трактире, лишь чёрные портупейные ремни, на которых крепились шашка и кобура револьвера, да оранжевые канты на брюках выдавали служителя полиции.
— Вспомнил я, Широкий! — грохотал хозяин кабинета. — Третьего дня ко мне посетитель приходил. Прохвост такой: золотые запонки, гранатовая булавка в галстуке, жилет с блёстками… Предложил купить мои склады да хлебные ссыпки в порту. Дескать, предложение исходит от Алексея Ивановича, хорошего знакомого моего по Новочеркасску. И цену в миллион рублей назначил. Понятно, я отказал. Тогда угрожать стал: мол, ещё пожалеешь. Ну, правду сказать, я не сдержался: сначала кулаком по столу стукнул так, что чернильница подлетела, а затем и мордой его по столу отвозил… Вон, смотри, Широкий, до сих пор на столе пятна остались, хотя уж на что секретарь старательно оттирал. Видать, и у него на рубашке — мои чернила пропитались… Рубаха-то точно его, запомнил я эти пуговички, когда он рукавом морду оттирал.
— Пуговички, говорите, Ваше благородие, — Широков раздумчиво почесал скудный клок волос на затылке. — А я, кажись, видел вашего посетителя, когда брал няньку, чтоб в участок вести. В гостях у неё фраер сидел. И точно: булавка в галстуке, жилет с блестками… Я ещё подумал: что этому красавчику от такой невзрачной бабёнки нужно.
— Поедем, Широкий, поедем скорее к ней, голубчик, — Елпидифор Тимофеевич топтался на месте и, что совсем не вязалось с его обликом, просяще заглядывал в глаза унтер-офицеру. — Ты сам подумай: живой ребёнок-то в землю закопан…
***
Близился полдень, когда Харитон постучал в дом Степана Платоновича:
— С вечера договаривались в порту в конторе встретиться, да всё нет хозяина.
В прихожей, которую по давней станичной привычке называли «сени», его перехватила Варя:
— Харитон Трофимович, что с Петей? Нашли? А то уж и не знаю, что сказать Васеньке, как успокоить.
— Сами-то успокойтесь, Варвара Платоновна.
Харитон отвел глаза: он давно запретил себе любоваться девушкой, но уж больно хороша она была сегодня со своими встревоженными чёрными глазами и высокой грудью, очерченной желтоватым шёлком легкой блузки.
— Нашли Петю, нашли. Воздыхатель няньки подговорил квасника из портового кабака украсть мальчонку. Чтобы городовые не привязались, подарил ему свою одёжу, а сам выкуп с матери в миллион рублей затребовал.
— Целый миллион, — выдохнула Варя, взмахнув ресницами, — откуда же взять такую сумму?
— Да там ещё история была, — махнул рукой Харитон, не в силах оторвать глаз от румянца, заливающего щёки возмущенной Вари.
— Ирод-то уверяет, дескать, про подметное письмо ничего не знает, а мальчонку он спас: вырвал из рук оборванца и к собственной матери домой привёл. Не знал, где живет парнишка, потому у неё ночевать оставил. Ну, да мне помощник Елпидифора Тимофеевича сказывал, похитителя сегодня с тем квасником сведут, тогда уж ему не отвертеться. Как пить дать, признается, и по чьей указке действовал.
— Не признается. И не сведут.
За открытой дверью столовой стоял бледный Степан Платонович. В дрожащей руке газета «Ростовские-на-Дону известия».
— В городе холера. Уже два смертных случая: один на вокзале, второй — в кабаке, какой-то оборванец трехпалый. Похоже, твой знакомец, Харитон.
— Значит, порт…
— Думаю, не более как через неделю порт обезлюдеет. А тебя, Харитон, пока эпидемия не минует, я прошу не посещать наш дом.
***
Двери в холерные бараки не закрываются. И то сказать: любопытствующих отпугнет смрад и боязнь заразы, а тех, кого приведет горе, не остановишь.
Каждый входящий в барак ощущает границу, отделяющую жизнь от смерти, и невольно на мгновение задерживается, прежде чем ступить за порог. Лишь Митька бестрепетно пересекает эту невидимую грань и без устали снует то в барак, то обратно. Еще минуту назад сидел возле бочки с водой, купался в лужице, чистил пёрышки, а уже перелетает от одной кровати к другой, ищет на полу крошки…
Больные следят глазами за легким пушистым комочком, и пересохшие губы складываются в подобие улыбки: «Митька прилетел». Кто окрестил воробья Митькой — неизвестно, быть может, он уже давно переехал на погост, но имя прижилось. Обессилевшие больные проклинают врачей, подозревая, что те экономят на лекарствах, могут обругать падающую от усталости сестру милосердия или даже богохульствовать, прогоняя священника: «Рано пришёл! Не готов я к исповеди». Но в Митьке, этой маленькой птичке с коричневато-бурой головкой, с чёрным пятнышком на шейке и серым брюшком они с замиранием сердца видят свои души. И пока он летает, надеются…
Варя пришла работать в холерный барак после нелегкого разговора с братом. Степан категорически возражал против того, чтобы она приносила в дом заразу. Да Варя и сама понимала: Васеньку с Лизой надо оберегать от всех напастей, но смотреть из окна, как без помощи умирают люди, выше её сил.
Холера, словно паук-кровопивец, развесила над городом свою паутину. Обесцветила южные краски, задушила летние ароматы, оставив лишь цвет и запах дегтя. Не слышен на улицах смех детей, не звенят голоса молодых женщин, не бубнят старухи. Замерли работы в порту: приказчики сбиваются с ног в поисках рабочих, которые ещё в силах разгрузить пароход или баржу. Холера подчистую косит и армию оборванцев и тех, кто вынужден заниматься делами. В присутственных местах стоят бидоны с водкой, в которой плавают крючковатые стручки горчицы: то ли для лечения, то ли для поддержания бодрости. По пустынным, звенящим от зноя улицам разъезжают подводы. Санитары в чёрных плащах, пропитанных дёгтем, собирают умерших и отвозят за город. Там, на выгонной земле[*6], сам собой образовался погост: хоронят без чинов и званий в общих могилах.
Заболевших свозят в инфекционные бараки бывшего военного госпиталя. Смрад, ругань, стоны, плач обессилевших и молчание покорившихся своей участи. Один врач на барак, священник, едва успевающий причащать и соборовать, да сёстры милосердия из общин Красного Креста. Этих женщин в коричневых халатах с красными крестами на груди больные зовут, проклинают; целуют им руки, умоляя спасти, дышат в лицо зловониями и просят поцеловать в смертный час.
Варя тоже носит такой халат и передник с крестом. После разговора с братом она собрала вещи и ушла жить в барак. Варя не одинока: рядом с ней в бараке живут ещё семь женщин разных сословий. Одна из них, купчиха второй гильдии, только что проводила на погост мужа и сына, другая, молоденькая горничная, потеряла мать… У каждой что-то свое. Они сутками работают без отдыха, а когда падают без сил, подбадривают друг друга: «Ничего, куда мы денемся, выдюжим…»
Им приносят ту же пищу, что и больным. И, наливая из железного ведра в миску принесенные щи, Варя силится вспомнить бабиньку, юного станичного Фрола с буйным чубом, однажды неловко чмокнувшего её в щёку, когда шла утром по воду… Но вспоминается плохо. Та, другая жизнь, ушла прочь, словно её и не было, а в этой есть только безграничная усталость да глаза Харитона Трофимовича, которые следят за ней с больничной койки. Здесь, в этом бараке, не лгут: Варя легко читает любовь и надежду в глазах Харитона, надеясь, что ее глаза не так откровенны. Напрасные ожидания. Любовь не собирается дожидаться «лучших времен»: «завтра» ведь может и не наступить. Когда и как пришло это чувство, с чего началось — что толку гадать? Весь день оба ждут те несколько минут, когда Варя сможет подойти, дать лекарство, питье и легко прикоснуться к покрытому испариной лбу. От этой малости сердца обоих начинают колотиться, и Варе приходится каждый раз немного постоять, приходя в себя, прежде чем перейти к другим больным. По ночам она долго молится «во здравие» всех заболевших, и отдельно за Харитона, пока короткий сон не свалит на жесткий, комками матрац, заменяющий постель.
Шесть страшных недель хозяйничала эпидемия, забирая в день по несколько сот человеческих жизней. По югу России прокатились холерные бунты, но хотя бы эта беда ростовцев миновала: в город привезли Чудотворную Аксайскую икону Божией Матери. Не обошлось без скептиков, пророчивших: скопление народа у иконы лишь усилит эпидемию. Но, вопреки ожидаемому, холера пошла на убыль. Может, стечение обстоятельств, а может… Мало ли в жизни того, что непостижимо разумом.
Впрочем, Степан Платонович, предохраняясь от холеры, предпочитал вполне земное лекарство — Баклановскую настойку. Названное в честь легендарного казака Якова Петровича Бакланова, прославившегося во время Русско-турецкой войны, ядрёное зелье на спирту он считал более надёжным средством.
***
Суровая зима, пришедшая в тот високосный год, казалось, завершила сыпавшиеся, как из рога изобилия, несчастья. Навигация началась во второй половине марта, и порт опять зажил, загрохотал, навёрстывая упущенное.
Баржи, барки, парусники, пароходы… Погрузка, разгрузка…
А вот и пароход, построенный на городских судоверфях: по бокам — огромные гребные колеса, закрытые металлическими кожухами, высокая чёрная труба. Капитанский мостик высится над палубой, прикрытый лёгкой железной крышей. Пассажирские помещения первого класса в трюме парохода, ближе к носу. Там мягкие диваны, ковры…
По трапу поднимается дородная женщина в пестром платье, узорчатой шали, прикрывающей плечи и шляпке с цветами. В одной руке она держит саквояж и зонтик, другой тянет упирающуюся девочку лет трех-четырех в белой шерстяной матроске. Девочка все норовит вырваться из рук матери, убежать, а та сердито выговаривает малышке. Замыкает шествие худой высокий мужчина в кожаной тужурке. Картуз прикрывает раннюю седину. Мужчина тоскливо оглядывается по сторонам, а заметив одинокую женскую фигуру, приближающуюся к пристани, сдергивает картуз и быстро, словно кто-то пытается задержать его, сбегает по трапу.
— Варвара Платоновна, вы кого-то ищете?
Варя с усилием поднимает голову, отрывает взгляд от мостовой, смотрит прямо в глаза Харитона. За длинными, вздрагивающими ресницами — влекущий черный агат ее глаз.
— Да.
— Степан Платонович велел что-то передать?
— Нет, он только сказал: вы с Настёной уезжаете…
Прошло более полугода с их последней встречи. В этой молодой женщине нет ничего от той яркой Вареньки, когда-то поразившей воображение Харитона: узкая тёмная юбка до щиколоток, на плечах — клетчатый плед, под ним простая коричневая блузка с белым воротничком.
— Степан Платонович заказал пароход на заводе Пастухова. Спустят на воду — буду ходить из Одессы в Ростов. А пока открываем в Одессе агентство по приёму и сдаче грузов, — Харитон сдерживает вздох, отводит глаза.
— Поймите, Варвара Платоновна, не могу я оставаться в Ростове. И простить себе Дашенькиной смерти не могу. Анастасия Алексеевна простила, а я — нет. Если бы той ночью не наклонился над кроваткой, не поцеловал её… Может, бегала бы сейчас, как Дуня.
— Нет ни в чём вашей вины, Харитон Трофимович, — возражает Варя, — так судьба распорядилась.
— То лишь Господь знает.
Сердце Харитона сжимается так, что кажется, этакой боли и вытерпеть нельзя. Когда-то он поверил нахальному Митьке, что счастье возможно. Надо было только выжить и ничего не бояться. Тогда он ещё не знал о Дашеньке. Глупый воробьишка, как ты пережил зиму? Тебя ещё не съели дикие камышовые коты?
— А вы, Варвара Платоновна? Слышал, компаньонкой сестры Елпидифора Тимофеевича стали?
— Скорее сиделкой, — Варя грустно улыбается. — Петя, заваленный подарками, быстро забыл о той истории, похитители ведь, к счастью, только пугали, что закопают мальчика. А мать не смогла пережить потрясения: постоянные страхи, нервные расстройства, душевная болезнь…
— Но вы ни в чём перед ней не виноваты и ничем не обязаны…
— Просто мне её жалко, — пожимает Варя плечами.
В непрекращающийся гвалт портовых звуков вписывается низкий пароходный гудок.
— Варвара Платоновна, разрешите поцеловать вам руку.
Харитон низко склонился над узкой ладошкой, и сердце Вари задрожало от нестерпимого желания прикоснуться губами к волосам с седой прядью. Испуганно отдернула руку, пошла, почти побежала: «Стыд-то какой, женатого мужчину провожать пришла».
В глубине души Варя точно знает: то, что привело ее на пристань, важнее приличий. Пусть ни слова не сказали друг другу, ниточка, протянувшаяся между ними в холерном бараке — на всю жизнь, от этого уже никуда не денешься.
Харитон долго смотрел Варе вслед. А когда вернулся на пароход, встретился с жестким взглядом Настёны:
— Не по чину разогнались, Харитон Трофимыч. Барыня — она завсегда барыней останется.
4
НОВЫЙ ВЕК
Двадцатый век встречали с надеждой и верой. На балах гремели оркестры, отплясывали мазурки и полонезы… Развевались по роскошным паркетным полам шлейфы платьев прекрасных дам, блестели эполеты и ордена на офицерских мундирах, белели манишки под форменными сюртуками чиновников… Веера, перчатки, лорнеты, почти обязательные цветы на женских декольте да трогательные бархатки с бриллиантами на тоненьких шейках барышень…
В Асмоловском театре в новогоднюю ночь давали оперу «Трубадуръ». Участвовали госпожи Ван-дер-Вейде и Селюк-Рознатовская, господа Виноградов, Порубиновский, Добчинский, а также несравненный Пиетро Феррари. По окончании спектакля — маскарад с танцами и живыми картинами. Вот куда стремилась блестящая публика. Тем более, что «цены — обыкновенные».
Рассудительное купечество предпочитало театру рестораны. Столики заказывали заранее. Сложнее всего попасть в ресторан при Гранд-Отеле на Большой Садовой. Реклама без ложной скромности обещала первоклассную «французскую, русскую и кавказскую кухни, а также вина лучших заграничных, русских и кавказских фирм»… Одни названия блюд чего стоят: омар свежий с соусом провансаль, стерлядь по-русски, карп донской, форель азовская, уха ершовая с расстегаями, пулярда ростовская, рябчики в сметане с брусничным вареньем, телячья голова под белым соусом да молочный поросенок, фаршированный гречневой кашей… С французским шампанским соперничает не менее дорогое донское «Раздоровское», громыхает оркестр, мужчины блистают тостами в честь нового века, здравицами в адрес женщин, которые все кажутся молодыми и стройными… Чего только не наобещает новогодняя ночь, какими чудесами не поманит…
Васеньке с Петей все эти деликатесы и чудеса без надобности. Первый раз их отпустили встречать Новый год (новый век!) без родителей, под присмотром Петиного кузена. Николай для четырнадцатилетних мальчишек — предмет поклонения, они повторяют каждое его слово, копируют в одежде, стрижке, перенимают жесты…
В Нахичеванском городском театре в новогоднюю ночь дается пьеса «из кафе-шантанного мира «Позолоченные люди». Что это за чудо такое «кафе-шантанный мир» мальчишки понятия не имеют, но надеются: что-то «полуприличное»…
На конке ехать почти час, да еще с пересадками, зато веселее, чем на извозчике, правда за карманами следить надо: пассажиры — народец ушлый. Того и гляди, потеряешь больше, чем найдешь. Главное, чтобы снег рельсы не замел. Тогда уж извозчики за все отыграются, да пока редкие снежинки тают быстрее, чем до земли долетают. Зима в Ростове, почитай, еще и не начиналась толком.
А в Екатеринодаре, Николай сказывал, электрический трамвай пустили. Вот, наверно, здорово на таком прокатиться. В газетах писали: скоро и в Ростове будет.
После спектакля и в этом театре в фойе маскарад с живыми картинами, но Николай провел мальчишек за кулисы, постучал в дверь гримерной. Выглянула певичка. Мальчишки хоть взоры и потупили, да исподлобья все равно косятся на большую, едва прикрытую чем-то прозрачным грудь, чувственные ярко накрашенные губы, дерзкие лукавые глаза. Шансонетка оглядела с ног до головы посетителей: все трое в новомодных кургузых пиджачках с удлиненными лацканами, брюках в темно-серую полоску, у старшего — острая бородка, подкрученные вверх усики. Всплеснула руками:
— Боже праведный! Какие мужчины ко мне! Уж и не знаю, сумею ли устоять.
И звонко расхохоталась, увидев, как лица мальчишек превратились в две бордовые свёколки. Николай приобнял спутников за плечи:
— Простите, госпожа Свободина, разрешите пройти: мы с друзьями туда, где читают умные книги.
Степану Платоновичу и в голову не приходило, что сын Елпидифора Тимофеевича, одного из самых состоятельных людей города, может научить Васеньку чему-то крамольному.
Да и кто мог предположить, что Николай, этот вполне благополучный щеголь и ловелас, подмигивающий любой проходящей барышне, уже дважды отсидел в тюрьме по политическим мотивам. Первый раз как участник студенческих беспорядков и за попытку организации панихиды по погибшим на Ходынке, год спустя — за хранение нелегальной социал-демократической литературы.
После полутора месяцев тюрьмы будущий юрист был отчислен из Московского университета и выслан по месту жительства отца под негласный надзор полиции. Получать образование пришлось экстерном в Киеве.
***
Было в том праздновании нового века что-то поспешное, лихорадочное: казалось, надо ухватить именно сегодня, сейчас, потом будет поздно. Почему?
Видно, и вправду «подгнило что-то в Датском королевстве», хотя до пляшущих на балах запах гнили еще не доходил. Его ощущали души восприимчивые. А недавно открытый в Михайловском дворце Русский музей императора Александра III уже приобрел картину молодого талантливого художника Николая Рериха «Зловещие»… На развалинах чего сидят эти черные вороны, чего ждут-поджидают?..
Оно конечно, художники — фантазеры, и век начинающийся — велик своими открытиями, а что душам тревожно… Так на то они и души, чтобы тревожиться да опасаться.
***
Кажется, только праздновать закончили, смотришь: пять лет минуло. Время, оно такое: хочет — летит, хочет — на месте топчется, смотря чего ждешь от него. Хуже, когда-то, чего не ждешь — прилетает… Хохочет тогда над людьми не Время, ехидное времечко, приговаривает: «Могли бы и предвидеть, что делали, да увлеклись, видать… Не рассчитали.»
Степана Платоновича раздражало решительно все: красная плюшевая обивка дивана, на котором он сидел, зловредная муха, бившаяся об оконное стекло, хотя на улице уже октябрь, репродукция «Острова мертвых» Беклина в дубовой раме, которую Лиза водрузила вчера на стену… Подумаешь, кипарисы… чем они лучше, чем фикус у окна? Когда-то на этом месте бабинькина икона висела. Так нет, помешала. Пришлось Варе все иконы забрать к себе. Лизе-то лишь бы оклад был серебряный, а что там изображено — не суть важно: лоб по привычке крестит… Нет, конечно, иконостас с лампадой висит на своем месте, да разве в том вера… И Варя задерживается. Как открыли два года назад на средства Елпидифора Тимофеевича в Николаевской больнице приют для душевнобольных, она вроде и совсем туда переселилась. Не женское дело, бабинька против была бы, да коли Варвара себе что вобьет в голову, разве ее остановишь. А девчонкой в станице — смирная была, покорная.
Не выдержал Степан Платонович, с усилием поднялся с дивана (возраст, как ни крути, дает себя знать), размахивая газеткой попытался убить муху. Надо же! Как раз императорским Манифестом от семнадцатого октября, дарующим свободы, муху-то и прихлопнул… Видать, не для мух свобода пришла, ишь, размечталась: на волю ее выпусти… Шутки шутками, но что же теперь будет, господи, неужто и вправду конец неограниченной монархии пришел? Да может, еще государь одумается…
А на улице что творится, помилуй боже! Степан Платонович приник к окну, затем с ужасом отшатнулся. С криками «Бей жидов!», руганью, в доме напротив толпа била стекла. Со второго этажа что-то тяжелое летело под ноги и на головы нападающим. В озверевшей толпе береговые рабочие в рваных поддевках да картузах, извозчики в армяках с желтыми кушаками, а с ними и чистая публика — в пальто да шляпах. Эти уж и вовсе не поймешь кто… Портреты с изображением Николая вперед выставляют, ими же в стекла тычут. А из окон первого этажа уже огонь выбивается. На другой стороне улицы — конные казаки. Они почему-то не вмешиваются, может, боятся зацепить кого нагайками…
Степан Платонович ощутил, как липкий страх заползает под сорочку: безумие — болезнь заразная, чем ее остановишь.
Горничная осторожно тронула Степана Платоновича за рукав:
— Ваше благородие, там Варвара Платоновна, не одни пришли…
И правда, в передней рядом с Варей стоял странный сутулый человечек, почему-то завернутый в домашний плюшевый халат.
— Проходите, Моисей Гершевич, не сомневайтесь, тут вы в безопасности, — Варя снимала перчатки, шаль и требовательно смотрела на брата.
— Да-да, конечно, — нервно хохотнул растерявшийся Степан Платонович, — как говорится, с Дона выдачи нет.
В съежившемся посетителе он с трудом признал соседа, хозяина магазина швейных машинок. Это его дом и магазин грабила сейчас толпа на улице. Близко знакомы они не были, но, встречаясь на улице, раскланивались.
— До чего дожили, Моисей Гершевич! И это двадцатый век! — хозяин дома вздохнул, подождал, пока гости пройдут в столовую, и вдруг встрепенулся. — А я вам скажу откуда все безобразие начало берет, вот, полюбуйтесь, пожалуйста.
Степан Платонович рывком распахнул дверь в комнату сына. На полу, на столе лежали стопки журналов.
— Не читали такие? Поинтересуйтесь: «Былое», «Народная жизнь», «Русская историческая библиотека». Ну, это еще терпимо, а вот брошюрки. Бумага скверная, зато на любой вкус: «Что такое народное представительство», «Что такое всеобщее, равное, прямое и тайное избирательное право», «Что такое свобода слова и печати», «Права человека и гражданина». Кто издает, знаете? Как же-с, издательство «Донская речь». А хозяин сего издательства, с позволения сказать, сын уважаемого человека, Елпидифора Тимофеевича, Николай… Все образование это треклятое, — Степан Платонович обреченно махнул рукой.
— Мой-то, молодой, да ранний тоже в Москву учиться просится. Мы с Елпидифором Тимофеевичем университеты не кончали, и ничего, считать умеем… Ты в окно, Вася, посмотри, до чего ваша наука доводит.
Со второго этажа магазина одна за другой на улицу швыряли швейные машинки.
— Бог мой, какое варварство, — Моисей Гершевич всхлипнул и закрыл лицо руками, — это же Зингер… Лучше бы себе забрали, да век шили на машинке, чем так…
Плечи старого еврея затряслись.
— Папенька, я не в университет, а в училище живописи, ваяния и зодчества прошусь, хочу архитектором быть. А на всех журналах, что здесь, поглядите, штамп стоит: «Дозволено цензурой» — ничего противозаконного в этом нет, — попытался защититься Васенька, но отец резко перебил его, указав на окно:
— В этом тоже ничего противозаконного нет?
— Оставьте сына, любезный Степан Платонович, в чем же он виноват, — Моисей Гершевич вздохнул.
— Разве не видите: все при поддержке властей делается. Как думаете, кого те казаки охраняют? Меня околоточный надзиратель, Широков, задолго до сегодняшнего дня предупреждал. А он человек порядочный. Хотя я ему плачу, конечно, ну оно и порядочным людям жить нужно. Супругу-то с дочкой я у родственников припрятал, а сам остался. Извольте видеть.
Моисей Гершевич сбросил с плеч потертый халат и оказался в дорогом темно-сером сюртуке модного фасона, светлых брюках, белом жилете. В зеленых навыкате глазах прятались печаль и ирония:
— Решил, что умирать буду красивым. Я ведь уже один погром пережил, в 1883. Тогда отец меня, молодого дурака, собой прикрыл, теперь моя очередь.
— Не надо, Моисей Гершевич, как-нибудь обойдется, — Варя мягко взяла гостя под руку, — пойдемте обедать, Елизавета Александровна давно ждет.
5
Елпидифор Тимофеевич тяжело ворочался на кровати, отирал потный лоб: душно, не спится. В молодости разве думалось о том, жара или холод на улице? Все торопился куда-то, не успеть боялся… Планов, впрочем, и сейчас хватает, задумалось вовсе большое дело: выкупить флот Волго-Донского пароходства. Старый купец почесал всклоченную бороду, довольно хмыкнул. Всем мерещится: он по старинке в смазных юфтевых сапогах ходит, а коли дело выгорит — станет одним из самых состоятельных людей России. Тогда и те, кто в сапогах, и кто в штиблетах лаковых под его дудку попляшут…
Тонкий пронзительный писк комара выводил из себя. Уж кажется и порошок из сушеной кавказской ромашки кухарка везде посыпала, и анисовым маслом на свечку капнула, а все без толку. Елпидифор Тимофеевич сел на постели, с размаху саданул себя по плечу, пытаясь прогнать писклявого кровопийцу, промахнулся и затосковал.
Подумалось: была жива Раиса Мефодьевна — и комары не так донимали. Все-то она умела. А с кухарки — какой спрос.
Хороша была Раиса в молодости. Не раз вспоминалось: пришел с отцом свататься, а она в сенях перед зеркальцем стоит, косу приглаживает, собой любуется. Сватов увидела, зарделась, словно маков цвет, убежала… Больше уж Елпидифор Тимофеевич ее такой яркой и не видал. Ситцевые платьица с красочными цветами на темные сменила, шали дорогие носила, да не пестрые, что к глазам ее так шли… Тосковала Раиса в городе. Ей бы с соседками на лавке посидеть, покалякать, семечками позабавиться, а в городе приходилось характер выдерживать… Может, от тоски и ушла рано. Мужу четырех детей оставила.
С дочками-то Елпидифор Тимофеевич справился: старшую за сына бумажного фабриканта замуж выдал, младшую — за Ваську Резанова, сына купца первой гильдии. Васька и в дело тестя вошел. А вот сыновья…
Когда младший народился, отец, Тимофей Иванович, покрутил усы и наказал: «Денег на образование внуков не жалеть!». Ну, не жалел, а что с того получилось?
Старший — без выдумки, но помощь в делах от него несомненная. Понемногу перенимает правление торговым домом в свои руки. Хотя лет восемь назад случилась история, о которой весь город судачил. И то сказать: желающих почесать языки всюду хватает, слухами земля полнится…
Увлекся тогда Петр. Женатый человек, почти тридцать стукнуло, а голову потерял точно мальчишка. Да было бы из-за кого! Артисточка какая-то из театра Мошонкиной… Что там промеж них было — неведомо, свечку не держал, спросить сына — посовестился. Но разговоры в коммерческом клубе пошли, дескать, Петр за благосклонность обещал певичке той дом подарить. Оно-то и ладно, да застал Елпидифор Тимофеевич невестку, Лидию: уксус пила, руки на себя потихоньку наложить хотела. Ну, уж этому не бывать! Грех такой старовер допустить никак не мог. Собрался и сам к той дамочке отправился.
Откуда пошел слух про артисточку — Елпидифор Тимофеевич до сих пор не знает, может, потому, что и пела Маргарита Никитична, и музицировала, и, слов нет, красивая была да себе на уме. Но в Книге купеческих гильдий купчихой значилась.
Может, познакомились они с Петром в театре Мошонкиной, куда публика ходила, демонстрируя себя и свои наряды более, чем смотрела на сцену, того отец у сына тоже не спрашивал, а вот что решила хитрая бабенка окрутить сына — понял. Петр-то весь в отца, скуповат да прижимист, никакая блажь не заставит его из бюджета выйти: дом — не букет цветов полюбовнице. Да и «Торговый дом братья Черновы» — контора солидная, дочка одного из компаньонов — не нищая, чтобы у постороннего человека одолжаться, а что слух сама пустила, будто Петр ей дом дарит, так на то Бог ей судья. Такая уж она: на виду любит быть. Сам-то Елпидифор Тимофеевич, когда для семьи дом покупал, выбрал Малую Садовую, чтобы людям зря глаза не мозолить, а Маргарита Никитична, вишь, на главной улице, на Большой Садовой домину отгрохала, да еще говорят, сама указывала архитектору, каким чудесами разукрасить.
Правду сказать, все при Маргарите Никитичне было: и ум, и умение разговор вести. Вольностей вроде не допускает, а глаза дерзкие, порочные. Затянутая в платье грудь так трепещет, что и раздевать не надо. Елпидифор Тимофеевич с усилием глаза от груди оторвал, когда объясняться пришел. Хотя он вдовец, для него в том греха особого нет. Так и порешили с любительницей приключений. Пусть люди думают, что старик из ума выжил, а Петра — в покое оставят. Ну, не даром, конечно. Елпидифор Тимофеевич усмехнулся: дом — не дом, а голые статуи, карниз поддерживающие, точно на его деньги деланы.
То дело давнее, и Петр успокоился, и Лидия, слава Богу, простила. Теперь Николай отцу покоя не дает. С Ходынки все началось. Каким уж ветром туда Колю занесло, бог знает, но повезло: выжил. Как узнал, что Государь празднование не отменил после всего случившегося — будто подменили парня. Такие крамольные речи произносить начал — страх, да и только. В девятьсот втором все по собраниям ходил, деньгами бунтовщикам помогал, а когда свое издательство заимел — совсем разошелся: свободы подавай. Сколько ему говорено было: со свободой-то всяк дурак сумеет, а ты попробуй без свободы покрутиться да капитал нажить — и слушать не хотел. Маркса какого-то начитался: «Исторические законы — не правила грамматики, исключений не имеют…». У них там, во Франциях да Германиях, может, и не имеют, а в России всегда царь-батюшка все решал. Хотя, правду сказать, после январского расстрела в столице, после Цусимы народ словно с цепи сорвался. Бомбисты, террористы, либералы… В августе девятьсот пятого мальчишки, анархисты какие-то, подполковника жандармского Иванова убили. Так в обществе их даже не осуждали, лишь шептались: кто следующим будет. Все вдруг умными сделались: конституцию требовали. Ну, подписал царь Манифест о свободах, на следующий день еврейские погромы начались, а уже чем завершилось все в декабре — не приведи господь еще раз пережить. Елпидифор Тимофеевич вздохнул, поджал босые ноги (холодком потянуло) и перекрестился. Хорошо, удалось тогда Колю подальше отослать, да откупить от тюрьмы, а на следующий год издательство закрыли.
Сильный порыв ветра захлопнул раскрытую створку окна, прищемив штору. Елпидифор Тимофеевич поискал ногами чувяки, не нащупал и босиком прошлёпал к окну. На улице грохотало. Сполохи молний, осветив комнату, зависали на какое-то мгновение и исчезали, чтобы через минуту вспыхнуть в другой стороне. Ветер бросал в окно струи дождя, и капли нагло тарабанили в стекло, точно явился сам полицмейстер. Откуда-то выскочил толстый рыжий кот, потомок того первого, любимца. Расширив зрачки, отряхнулся, обдав ноги хозяина холодными брызгами, зафыркал, нырнул под кровать и уже оттуда донеслось возмущенное мяуканье.
— Нечего шляться по ночам, — попытался усмехнуться Елпидифор Тимофеевич, да получилось невесело. Аккуратно поправил штору, закрыл окно, мгновенно ощутив навалившуюся духоту, вытер со лба пот. Сердце вздрагивало с каждым порывом ветра и колотилось так, словно не на улице — внутри старого купца громыхал гром.
Спустя полчаса дождь прекратился так же внезапно, как начался, а Елпидифор Тимофеевич продолжал сидеть на постели, прислушиваясь к тому, как неровно стучит сердце.
***
Антип с шумом прихлебывал из блюдечка чай, лениво поглядывая в распахнутую дверь дворницкой: успел с утра метлой намахаться. И то сказать: встал, едва рассвело. Ночная буря только что вывески не сбросила, а веток с деревьев наломала — впору то ли костер разжигать, то ли шалаши строить. И это в центре города, что уж на левом берегу реки творится — один бог ведает. Ну, да то не его забота.
В дворницкой пахло кислыми щами, чесноком, еще чем-то родным, деревенским: сеном ли, конскими кизяками… Запахи размягчали, настраивали на благодушный лад. Так бы сидел и сидел. Антип насупился: как назло, прямо напротив входа в дворницкую, в господском доме в подвальном этаже стекла побиты. Буря или воришки лезли, кто знает, но деваться некуда: надо подниматься и звать околоточного.
Оправил сатиновую рубаху, застегнул темно-синий двубортный жилет, нацепил черный кожаный картуз с лакированным козырьком и надписью «Дворник» на околыше, а тут и Ефрем Игнатьич — легок на помине.
— Позвольте-с доложить, ваше благородие, — хоть Ефрем Игнатьич иной раз и заходит в дворницкую чайку али водочки испить, да порядок никто не отменял.
— Что у тебя, Антип? — унтер-офицер Широков всю жизнь почти на одном месте прослужил, в карьере не продвинулся. Начальство морщилось: умен слишком…
-Извольте посмотреть, ваше благородие, — указал дворник на разбитые окна, — ввечеру этого не было, а за грозой да ливнем не усмотрел, — сдвинув картуз, виновато почесал стриженые «под скобку» волосы.
Присев на корточки, околоточный с дворником заглянули в разбитые окна. Большая комната почти до потолка завалена стопками с книгами, брошюрами.
— Николая Елпидифоровича доходный дом, — пробормотал Широков.
— Его-с, — подобострастно отозвался Антип, отряхивая широкие черные шаровары. — Прикажете жандармов вызвать? Как бы не политические книги были.
— Не суетись, сам сообщу, — околоточный нахмурился.
— Мы что же, люди маленькие, — согласился Антип, понимая, что награды за бдительность ему не видать.
***
Околоточный надзиратель и один из самых богатых людей в городе стояли нахмуренные друг напротив друга.
— Я тебя, Широкий, помню, это ты племянника, Петеньку, тогда найти помог.
Пятнадцать лет прошло, а купец вроде и не изменился, лишь растительности на голове поубавилось, да седина в бороде. Выпуклые глаза на круглом лице прежние: не злые, но жесткие. А как другими им быть при таких должностях: председатель биржевого комитета, председатель комитета донских гирл, член учетно-ссудного комитета ростовской конторы госбанка, почетный член окружного попечительства детских приютов, и прочая, и прочая, и прочая…
— В девяти комнатах, Ваше превосходительство, такие книги, все — нежелательного свойства, — унтер-офицер обводит рукой подвальное помещение, в котором стопка на стопке сложены брошюры, книги, журналы. С возрастом околоточный ссутулился, усох.
— Может, договоримся, Широкий? Сам знаешь, я благодарным умею быть, — Елпидифор Тимофеевич закладывает руку за отворот пиджака, пытаясь достать кошелек, а заодно и погладить левую сторону груди: сердце опять щемить начало.
— Никак нет-с, ваше превосходительство, — вздыхает собеседник. — Прав не имею.
— Да и Антип доложит, — добавляет он, помолчав. — Пусть Николай Елпидифорович уезжает пока, а следствие пойдет своим чередом.
— И еще, извиняйте, ваше превосходительство, но моя фамилия — Широков, — унтер-офицер козыряет, выходит из комнаты, оставив Елпидифора Тимофеевича в растерянности. Вот, значит, к чему ночью сердце-то болело…
***
Следствие тянулось три с половиной года. Дело в шестидесяти восьми томах неопровержимо указывало на «возмутительные свойства» найденной литературы. Приговор гласил: три года тюрьмы за неуважение власти и призывы к ниспровержению государственного строя; но исполнение было отложено: началось новое следствие по уголовным делам, возбужденным за те же издания прокуратурами Петербурга и Тифлиса.
6
ГОД 1909
Последний день работы выдался пасмурным. Околоточный надзиратель Широков медленно складывал личные вещи в картонную коробку. Собственно, и вещей-то не было: граненый стакан с подстаканником, когда-то подаренный супругой на день рождения, одежная щетка да стопка никому не нужных бумаг, среди которых «Инструкция околоточным надзирателям». Книга в триста страниц, на которых нигде не сказано, что надо останавливать пьяных офицеров, раскатывающих ночью на извозчике и горланящих песни. А что маленький, изящный бельгийский браунинг к голове извозчика приставили — так ведь не убили…
Вот и приходится расплачиваться отставкой без пенсии… Как жить теперь с тремя детьми на руках — не начальства забота. Велено радоваться, что под суд не отдали.
В соседней комнате вокруг пристава толпился народ, что-то бурно обсуждали. Широков хотел подойти, попрощаться, но почему-то вдруг подумал, что о нем уже никто не помнит, махнул рукой, зажал коробку под мышкой и шагнул на улицу.
Ветер с Дона нес запахи сена, пыли, аромат свежеиспеченного хлеба. Ефрем Игнатьевич, с этой минуты переставший быть околоточным Широковым, втянул воздух ноздрями, свыкаясь с ощущениями свободного человека, прислушался, как где-то рядом забрехала собака… Выстрелы, последовавший за ними взрыв, крики, ругань, отставной полицейский отмечал уже механически, на бегу.
По Малой Садовой, отчаянно отстреливаясь, бежали трое прилично одетых молодых людей. Их догоняли городовой, почему-то размахивающий Смит-Вессоном словно шашкой, и швейцар банка, безостановочно кричавший: «Верните деньги, гады!». Извозчик в армяке, дворник в белом фартуке, несколько мальчишек — уличных торговцев с лотками наперевес и пара восторженных гимназистов завершали погоню. Один из грабителей, приотстав, бросил бомбу. В окнах ближайших домой вылетели стекла, а разлетевшиеся веером осколки сбили темп погони.
Второй грабитель то ли выронил, то ли умышленно бросил под ноги пакет с деньгами. Тут же образовалась давка: преследователи ринулась поднимать банкноты.
Сгоряча Широков еще продолжал какое-то время бежать один, не чувствуя боли, и лишь спустя минут пять тяжело опустился на булыжную мостовую, с удивлением рассматривая кровь, просочившуюся сквозь форменные шаровары. Из подворотни дома выскочил городовой его околотка.
— Стреляй, Титов, стреляй! Уйдут! — последние силы Широков вложил в этот крик. Приподнять голову уже не получалось, а рука все пыталась собрать уже ненужные вещи, разлетевшиеся из картонной коробки.
Где-то рядом в саду цвели абрикосы. Розово-белые лепестки цветков легким одеялом прикрывали серую пыль и благоухали медом; гневно жужжал шмель, заблудившийся в белом кипении, гудели пчелы. Весна.
***
Чем бы ни занималась Варя: выводила на прогулку Марту Тимофеевну, давала успокоительные таблетки отставному офицеру, бредившему новой войной, кормила лежачих больных, успокаивала несчастную влюбленную девочку, придумавшую себе принца, про себя она все время улыбалась. Уж очень хороший сон сегодня привиделся. Она редко видела сны вообще, обычно уставала так, что спала без сновидений, но сегодняшний — вызвал тихую радость, и Варя полностью отдавалась ей. Как ни странно, пациенты приюта для душевнобольных, построенного на средства Елпидифора Тимофеевича, эту радость понимали и счастливо улыбались в ответ. Двое буйных: купчиха, в припадке беспамятства зарезавшая падчерицу, и солдатик с русско-японской войны, которому всюду мерещились враги, — сегодня были как-то подчеркнуто ласковы и уверяли, что доверяют только ей, Варе. Купчиха даже согласилась по такому поводу постричь длинные переросшие ногти, а солдатик в очередной раз рассказал про дочку, которую оставил девочкой и никак не хотел признавать в молодой женщине, приходившей навещать его. Только Марта Тимофеевна, за которой по распоряжению Елпидифора Тимофеевича была пожизненно закреплена отдельная палата на случай обострений, отрешенно смотрела мимо Вари и о чем-то сосредоточенно думала.
— Вы сегодня какая-то особенная, Варвара Платоновна, — не удержался главврач больницы, заглянувший в отделение для душевнобольных. По правде говоря, большой необходимости заходить не было, но пятидесятилетнему приват-доценту Императорской Военно-медицинской Академии эта медицинская сестра откровенно нравилась, и он надеялся, что рано или поздно найдет возможность перевести ее в свое отделение.
— День добрый, Николай Васильевич, — то ли поздоровалась, то ли просто сообщила Варя и легко сбежала по ступенькам: в приемной на первом этаже ее уже с полчаса ожидал посетитель.
То, что посетитель — не родственник больных, Варя поняла, едва лишь увидела его силуэт, освещенный падающими сквозь открытую дверь солнечными лучами. От неожиданности сделала несколько шагов назад, споткнулась о ступеньку, но посетитель успел подхватил ее за руку:
— Пожалуйста, Варвара Платоновна, не убегайте, я столько лет надеялся на эту встречу.
Варя поправила белую медицинскую косынку на голове, неуверенно улыбнулась:
— Не ожидала увидеть вас, Харитон Трофимович, в таком месте. Что привело к нам?
Высокий мужчина в двубортном черном пиджаке с позолоченными пуговицами неопределенно пожал плечами, возле глаз на смуглом обветренном лице лучиками прорезались морщины:
— В двух словах не получится.
Со второго этажа главврач, раздраженно наблюдавшей за встречей, крикнул:
— Варвара Платоновна, вас ждет Марта Тимофеевна. Ей срочно надо побеседовать с вами.
— Иду, — Варя кивнула, но с места не сдвинулась.
— Можно мне подождать вас, Варвара Платоновна?
Харитон только сейчас заметил, что так и продолжает держать Варю за руку, но вместо того, чтобы отпустить, сжал еще сильнее, так, что Варе стало больно и почему-то радостно.
— Я не знаю, когда освобожусь.
— Неважно.
***
Харитон откровенно любовался Варей: в длинной, облегающей бедра серой шелковой юбке, коротком светло-лиловом жакете поверх кружевной блузы она уверенно шла между столиками ресторана. Не верилось, что всего час назад Варя в ужасе всплескивала руками:
— Нет-нет, Харитон Трофимович, я по таким местам не хожу.
По правде говоря, Харитон тоже рестораны посещал нечасто, но не беседовать же с дамой на лавочке.
— Не беспокойтесь, Варвара Платоновна, я узнавал: публика в «Европейском» вполне приличная.
От омаров с шампанским Варя отказалась:
— Не люблю, и гадов этих морских побаиваюсь. Давайте что-нибудь попроще.
Заказали донские расстегаи с семгой и судаком, китайский чай «Жемчужный отборный» и наконец смогли рассмотреть друг друга.
— За двадцать лет Ростов похорошел, а вы, Варвара Платоновна, ничуть не изменились.
— За семнадцать, — улыбнулась Варя. –Что привело в Ростов, Харитон Трофимович?
— Вы разве не в курсе? Степан Платонович не смог расплатиться, и Елпидифор Тимофеевич забрал за долги пароход. Одесская контора более не существует.
— Нет, Степан не рассказывал, — Варя огорченно покачала головой. — Я знала, что у него проблемы, но…
— Простите мне правду, Варвара Платоновна. В силу известной вам причины Степан Платонович отстранился от дел, и компанией уже давно управляет его жена. Как видите, не слишком удачно.
— Да, причина, — Варя вздохнула. — Начал с балакиревки в тот холерный год, потом втянулся… Говорит: жить страшно стало. Нет на него бабиньки, укоротить некому.
— Не расстраивайтесь, Варвара Платоновна, все не так плохо: речные перевозки, может, и лучше, надежнее. Зерно — не столь капризно, как пассажиры. И, во всяком случае, не жалуется.
— А вы, Харитон Трофимович? Что с вами, с семьей?
— Анастасия Алексеевна с Дуней останутся в Одессе. Дуня помолвлена — французский негоциант руки просит. А мне Елпидифор Тимофеевич в память о старых услугах предложил место в своем пароходстве. Давайте лучше о вас, Варвара Платоновна, поговорим. Как жили?
И сам удивился, почему вдруг голос охрип. Хотел-то спросить, вспоминала ли о нем, да не посмел.
— Хорошо жила.
Семнадцать лет — это очень много. Первые годы почти каждую ночь о Харитоне думала, стояла у окна, ждала чего-то… потом прошло. Даже засомневалась: было ли? Или от тоски женской сама придумала? А сны редкие… так ведь им не прикажешь. Радость они несли, это правда.
Варя подняла глаза, доверчиво улыбнулась:
— Я сегодня вас во сне видела.
Харитон почему-то обрадованно засмеялся:
— Надеюсь, ничего плохого я не делал?
— Не помню, — Варя тоже засмеялась и как-то по-детски развела руками, — совсем ничего не помню. Но знаю, что видела.
— Тяжко вам работать в таком месте?
— Я привыкла. Главное — не поворачиваться к пациентам спиной, всякие ведь бывают. Но это не их вина.
Посерьезнела:
— Знаете, зачем меня Марта Тимофеевна звала? Сказала, что вспомнила: Петенька жив, и ему уже ничего не угрожает. Пусть придет и заберет ее из больницы.
— Так это же замечательно.
— Нет, к сожалению, — Варя горько вздохнула. — От шизофрении не излечиваются, но случается: за несколько дней до смерти больной возвращается к обычному сознанию. Предсмертная ремиссия.
В зал ресторан вбежал мальчишка, размахивающий газетами: «Читайте! Газета „Приазовский край“! Дерзкое нападение на Волжско-Камский банк! Бандиты пойманы! Убиты один нападавший и один полицейский!»
Харитон бросил пареньку монету, развернул газету:
— Надо же, как пишут: не грабители, а экспроприаторы… Варя, Варенька, что с вами?
Варя прижала ладони ко лбу и в ужасе смотрела на газетный лист:
— Петенька…
На фотографии застреленный экспроприатор в студенческой тужурке с наганом в руке удивленно смотрел в небо.
***
Год выдался длинным. Благодаря Варе, лето Вася провел в Италии, изучая архитектуру классицизма и барокко, а в конце декабря приехал навестить родителей и затосковал. Поеживаясь от пронизывающего ветра, пряча мерзнущие ладони в обшлагах шинели, бесцельно бродил по улицам города. Рождественские вакации, которые он всегда с таким нетерпением ждал, скучая по родным, на этот раз тянулись, словно медовая патока, которой потчевали в детстве. Матушка непрестанно просила сопровождать ее в дома, где намечалась ярмарка богатых невест, отец в трезвом виде доставал нравоучениями по любому поводу, в пьяном — ругал всех и вся, Варя много работала, а Петьки не было.
Сколько Вася себя помнил, Петька был всегда. И то, что его вдруг не стало, было как-то особенно несправедливо по отношению именно к нему, Васе.
Год назад они с Петькой вот так же болтались по улицам. Петька беспрерывно о чем-то рассказывал, а Вася не особенно и вслушивался, пока не понял: друг восхищался людьми, мастерившими самодельные бомбы. Удивился:
— Петька, ты разве смог бы бросить ее в человека?
И поразился горечи, прозвучавшей в ответе:
— А что делать? Как Николай, книжки печатать? Мало этого. Ну, прочитают люди хорошие книжки, и захочется им жить так же, как Николай. Какая же власть это позволит, если все давно распределено: господам — одно, босякам — другое.
— Против судьбы не пойдешь, — усмехнулся Вася.
— Да ладно тебе, — Петя отмахнулся. — Помнишь, девятьсот пятый? Ты тогда книжки читал, дома отсиживался, а я на Темерник подался, на баррикады. Девчонка по дороге ко мне привязалась: лет пятнадцать — шестнадцать, щеки красные, глаза горят, спрашивает: «Где здесь царя свергают?» Я отвечаю: «Нечего тебе там делать, стрелять будут». А она так уверенно: «Разве нельзя мне пойти и умереть за правду?» Я тогда, Васька, подумал: может, за правду-то и действительно можно?
— Уверен, что именно ты правду знаешь?
— Не уверен, Вась, не уверен… Но в том, как сейчас живем — точно никакой правды нет. И за нее бороться надо. Кто, если не мы…
Шел такой редкий в Ростове снег. Медленно зависал в воздухе, словно рисовал его художник, осторожно трогая кистью нарисованные дома, фигурки людей, булыжную мостовую, извозчика на облучке повозки, городового… Петька ловил снежинки на ладонь, слизывал их языком, смеялся:
— Сладкие, словно сахар…
Остановились на углу, возле особняка Маргариты Черновой. Полуголые кариатиды с атлантами, прикрытые снежным покрывалом, мужественно терпели ростовскую зиму. На угловой башне, увенчанной куполом, балконе с балюстрадой, декоративных вазах, лепных украшениях в виде гирлянд и морских раковин — тонкое кружево падающих снежинок.
— Почему все не могут жить в таких красивых домах, а вынуждены ютиться в трущобах? — Петька широко распахнул свои голубые глаза с длинными ресницами, требуя от друга немедленного ответа. — Вот ты, хотел бы жить в таком особняке?
Вася засмеялся:
— Не поверишь: не только жить не хотел бы, но и проектировать такой мне неинтересно. К чему эти украшательства? Все должно быть предельно лаконично, форма здания определяется лишь его назначением.
— Другими словами, ты хочешь проектировать казармы для аскетов, — поддразнил Петя, — а деньги брать, как за дворцы венецианских дожей.
— Да не думаю я о деньгах, — рассердился Вася. — Просто мне кажется: красиво то, что целесообразно. Конечно, сегодня наши заказчики вряд ли это поймут, и придется делать вазы, колонны… Но когда-нибудь, я надеюсь… Я бы оставил в этом особняке лишь арочные окна от пола до потолка для игры света, и никаких плюшевых штор…
— Барин, совсем замерзли, видать, купите горячие пирожки с ливером, — отвлекла Васю от воспоминаний девчоночка лет тринадцати, с трудом волочащая тяжелый лоток.
— А ты сама не замерзла? — Вася протянул деньги и поглядел на ее худую шубенку да какие-то непонятные опорки на ногах.
— Нет, барин, я только вышла, и бегаю быстро, чтобы городовой не поймал, — засмеялась девочка. — А почто вы дом Маргариты Никитичны рассматриваете? Приехали откуда? Это ей полюбовник подарил, красивая она была — жуть…
— Почему была?
— Так ведь то уже лет десять назад было, теперь, наверное, старуха совсем; как же она может остаться красивой, — авторитетно изрекла продавщица и, вскинув ремень лотка на плечо, поволокла его дальше, добавив с тоской, — городовые-то мальчишек не гоняют, а меня — каждый…
***
Марфа Тимофеевна угасла на следующий день после гибели Пети, к счастью, не узнав о его судьбе. В декабре от сердечного припадка скончался Елпидифор Тимофеевич. Братья, Петр и Николай, не стали делить наследство, добавив к названию торгового дома «…сыновья».
Незадолго до смерти Елпидифор Тимофеевич купил Николаю рудник в Александровске-Грушевском[*7]. Петр бурчал: «Младшенькому — опять новая игрушка. Надеюсь, менее опасна, чем издательство, и, даст бог, более доходна будет». Угольная игрушка пришлась по душе. К 1910 году заработала самая глубокая в России шахта «Елпидифор». Николай не мелочился: лучшие специалисты в горном деле проектировали шахту, учитывая последние достижения техники. Открыл на руднике школу, даже создал «Общество трезвости», утверждая: «Некультурный человек — плохо и мало покупает, но еще хуже работает».
Следствие по делу издательства «Донская речь» умные адвокаты «ни шатко, ни валко» дотянули до 1913 года. В связи с амнистией по поводу трехсотлетия царствования Дома Романовых дело против Николая прекратили, оставив лишь ограничение в избирательных правах.
Степану Платоновичу пришлось объявить себя несостоятельным. Его это не очень расстроило: он давно забыл, что намеревался разбогатеть так, чтобы «куры денег не клевали», однако ударило по честолюбивым планам Елизаветы Александровны. Семья не бедствовала, проживая наследство, оставленное отцом единственной дочери, но Елизавета Александровна неизменно подчеркивала, что теперь они живут на ее деньги, и любые траты мужа заканчивались семейными неурядицами.
Ростов поднимался словно на дрожжах и богател. Замес теста был крутым: табачные короли, владельцы пароходств и литейных заводов, торговцы углем и зерном, банкиры. А рядом, как это часто бывает, авантюристы всех мастей: щегольски одетые «марвихеры» — карманники, изящно экспрориирующие бумажники у зажиточной публики (Гришка Тертышный побился об заклад, что украдет портсигар у самого полицмейстера города — и выиграл, потратив на «дело» не более часа), ночные громилы сейфов с орудиями взлома, изготовленными на английских фабриках, стоившими немалых денег. Город переполняли приезжие: украинцы, греки, армяне, евреи, смешивались капиталы, возникали родственные связи. В городской управе появилась новая должность — «заведование постройками города». На нее пригласили двадцатидевятилетнего выпускника Московского училища живописи, ваяния и зодчества, Леонида Федоровича Эберга.
Вася, работавший в управе техником (пришлось вернуться домой, недоучившись), обрадовался встрече с бывшим однокашником, и взахлеб рассказывал Варе, как «мы, с Леонидом Федоровичем»… «Мы», было явным преувеличением, но Васю это не смущало.
***
В маленькой Вариной комнате близ Николаевской больницы Вася помещался с трудом. Ему обязательно надо было ходить и размахивать длинными руками — тогда хорошо думалось, а разговор, как Васе казалось, получался более занимательным. У Вари же наискосок, от этажерки, покрытой беленой салфеткой с прошвой, до кровати со столбиком подушек под накрахмаленной накидкой было всего пять шагов, а руками и вовсе нельзя размахивать, чтобы не зацепить какую-нибудь любимую Варину вазочку или не сбить ненароком с полочки лампу.
— Варь, к нам сегодня в бюро Дутиков пожаловал. Представляешь, почетный гражданин города — собственной персоной. Городовой перед ним дверь распахивает, в поклоне сгибается, еще бы: поставщик Двора Его Императорского величества… А поставщик тот: нос — уточкой, вернее, таким морщинистым старым селезнем, борода лопатой, на лысой голове три морщинки, и за столько же верст от него одеколоном несет. Мы, говорит, с братом подумали и решили расплатиться ваннами, — Вася всплеснул руками, захохотал.
— Варь, может, тебе нужна чугунная ванна с львиной мордой и на золотых лапах? Представляешь, красота какая: лежишь в пене, словно в утробе царя зверей…
Варя сидела за столом, подперев рукой подбородок, и умиленно смотрела, как резвится племянник, глотая один пирожок за другим.
— Доедай, Васенька, я еще принесу, — подвинула тарелку с пирожками так, чтобы Васе, вышагивающему мимо стола, легче было дотянуться. Молодой, энергии много тратит, а побаловать некому.
— Еще Чириков приходил. Такой расфуфыренный, волосики на прямой пробор набриолинил, усы щеточкой каждую минуту вверх закручивает, пальцы платочком протирает. Посмотрел проект, говорит: «Не хватает колонн в центре здания!» Леонид Федорович насупился: «Это же ренессанс!» А тот: «Не имел чести быть представленным этому господину, но прошу уточнить: деньги вам Ренессанс платит или я?»
Варя принесла новую порцию пирожков с капустой и картошкой, поставила перед Васей большую кружку с киселем, задумалась. Опять ночью долго не могла заснуть, а под утро — все тот же сон: будто выносит из дома Настены что-то. И точно знает: ее это, Варино. Всегда ей принадлежало, а стыдно так, будто крадет что-то. В дверях с Харитоном сталкивается. Он смотрит на нее чуть иронично, приподняв бровь, молчит… Проснулась — на сердце комок, и плакать хочется…
Глупо-то как все это в их возрасте, потому и молчат оба. Глаза выдают, да разве глазам прикажешь. Неужто так бывает, что сердце — моложе человека? В людных местах вон объявления висят: «Просим почтенную публику следить за своими карманами и остерегаться воров», а тут… Сердце украли — никому не расскажешь, как страшно. Но радостно…
— Варя, ты меня совсем не слушаешь! — рассердился Вася.
— Слушаю, милый, слушаю.
— Ну, что я говорил?
— Что Николай особняк заказал на Пушкинской. В стиле… забыла слово, Васенька, — послушно откликнулась Варя.
— В греческом стиле, неоклассицизм называется. Но я уже давно о другом толкую.
Вася наконец присел к столу, взъерошил и без того разлохмаченные длинные волосы, смущенно заглянул Варе в глаза:
— Я, Варя, писать хочу. Смешно, да? Меня, знаешь, по ночам слова иногда захлестывают просто, одно на другое нанизывается, и так складно получается… а утром пробую на бумагу занести — не выходит. Я бы хотел для начала про семью написать нашу. Про Аглаю Фроловну. Я не помню ее, но ты мне так много рассказывала про бабиньку, да про то, как сама девчонкой была… Помнишь, рассказывала, как первый раз босиком на Дон убежала? Какой мягкой, шелковистой трава была? Я и название уже придумал: «Над Доном-рекой…». Как думаешь, Варя, подошло бы? Или слишком красиво?
— Не знаю, Васенька, не разбираюсь я в этом. Вот ты сказал сейчас, и правда вспомнилось, как ступали по траве босые ноги… да как тюльпаны степные по весне под ветром кланялись. И горький запах полыни, и столбики люпина на пригорке…
Правду сказать, неброский люпин как-то по-особенному был мил Вариному сердцу. И розетки его остроконечных узких листьев, и гроздья милых лиловых цветков, словно приоткрывших губы в ожидании поцелуя. Эти мысли, казавшиеся Варе фривольными, смущали ее. Но более всего сердце тревожила белая шишечка нераскрывшихся цветков, венчающая растение. Словно это ее душа могла бы распуститься цветами в горячей любви, да засыхала безвременно…
Варя встряхнула головой, отгоняя непрошенные мысли:
— Бабинька-то более душицу любила. Бывало, высушит, в подушку положит, дескать, сны легкие она привораживает… А ты пиши, Вася, пытайся…
7
ГОД 1919, ПЕРЕД РОЖДЕСТВОМ
Где-то совсем близко раздалось несколько ружейных выстрелов. Варя вздрогнула, втянула голову в плечи, крепче прижала к груди брезентовую сумку и попыталась идти быстрее, хотя ботиночки с тонкой картонной подошвой предательски скользили по заледенелому тротуару.
Промозглая чернота, разлитая по улицам, точно кто-то там, наверху, перевернул ненароком огромный бак с адским варевом, становилась еще темнее от мелькнувшего огонька папиросы; свист ветра заглушал шаги, редкие прохожие казались призраками, а скукоженные точечки звезд прятались за черные тучи, не желая со своих высоких небес смотреть на то, что творится внизу.
Эти предрождественские дни были так не похожи на прошлогодние, что не верилось, будто и в правду была когда-то праздничная суета, радостное сияние огней, рождественское изобилие магазинов, пироги да блины, которыми с шутливыми присказками торговали разбитные мальчишки-разносчики и, главное, уверенность: скоро все наладится, жизнь станет прежней.
А сейчас — фонари не горят, звук шагов за спиной вызывает страх: то ли большевики уже вошли в город, то ли бандиты…
Варю обгоняют согнутые тени, впряженные в сани, груженые котомками да мешками. Ни одного встречного: все — к Дону, в надежде успеть до прихода красных перейти реку по льду. Говорят, в Батайске Добровольческая армия закрепилась надолго.
Говорят, говорят… Верить, конечно, хочется, а как оно там будет… Варя поправила серый шерстяной платок на голове, вздохнула.
Несколько дней назад в больницу приезжал генерал. В чинах Варя не разбиралась, но, судя по тому, как суетился перед ним главврач, как кивал головой:
— Все сделаем, Александр Сергеевич, не сомневайтесь, — генерал был важным.
Обветренное, почти багровое лицо генерала, серые прищуренные глаза, спрятанные за очками с круглыми стеклами, не выражали никаких чувств, но Варе все равно казалось: ему зябко в распахнутой шинели из солдатского сукна на малиновой подкладке. Распахнутой специально, чтобы все увидели серебряный терновый венец с мечом на георгиевской ленте[*8]. Знак этот словно давал генералу моральное право на тот приказ, который он привез: эвакуировать медицинский персонал и, на усмотрение врачей, часть раненых вместе с отступающими воинскими соединениями.
Главврач принял решение эвакуировать среднетяжелых. Тех, кто наверняка выдержит переезд на подводах до Батайска, где стоит санитарный поезд. Раненые, которые могли ходить, ушли пешком, с тяжелоранеными, которые были в сознании, Варя и другие медсестры боялись встречаться глазами: такое отчаяние читалось на их лицах.
Никто не знал: доберутся ли раненые до Батайска и что их там ждет, но всем казалось: уже сейчас проходит деление на тех, кому суждено выжить, а кому — нет.
Сегодня они тоже весь день ожидали транспорт, а поздним вечером Варю подозвал врач в застиранном медицинском халате. На худом, посеревшем от постоянного недосыпания лице, выделялись крупный нос, тонкие губы с когда-то элегантной щеточкой усов да тяжелые мешки под выпуклыми черными глазами:
— Варвара Платоновна, ждать нечего, подвод больше не будет. Я назначил врачей и сестер, которые останутся в палатах с тяжелоранеными, а вам лучше уйти. Вы сделали все, что могли. Слышал, у вас есть племянник?
— Да, Николай Алексеевич.
— Вот и уходите, пока не поздно, с ним за Дон. С мужчиной — надежнее.
Врач этот был хирургом — от Бога. Четыре года назад он переехал в Ростов с Варшавским университетом, в прошлом году стал заведовать клиникой госпитальной хирургии в Донском университете. И теперь у Вари не укладывалось в голове: как она, простая сестра милосердия, уедет, а он — останется, быть может, погибнет…
— Но… как же вы?
Николай Алексеевич резко отвернулся, заканчивая разговор:
— Поторапливайтесь, Варвара Платоновна. Мы — как Бог даст. Может, обойдется…
Обойдется… За последние два года власть в городе менялась часто. В начале восемнадцатого — два с половиной месяца правили Советы. Варя наизусть выучила рассказ невестки, как ночью в дом ворвалась вооруженная группа солдат с требованием сдать золотые монеты и драгоценности. Елизавета Александровна, рассказывая, каждый раз начинала всхлипывать, тереть кружевным платочком глаза, причитать:
— Все перерыли: в комодах, шкафах, в любимом бюро Степы каждый ящичек простучали: двойные стенки искали, перины перещупали, даже пианино не пожалели, — в этом месте Елизавета Александровна начинала победоносно улыбаться, — а то, что я драгоценности, оставленные батюшкой, в лифчик Ленке, горничной, засунула, у той грудь в три раза выросла — не догадались. Я так и думала: свою они не заподозрят.
Люди шептались: в районе Балабановских рощ каждый день находили десятки расстрелянных. Стреляли и на улицах. За что? Иногда просто так: померещилось что-то недоброе во взгляде… Красных сменили немцы, потом красновцы, вернулись добровольцы после Ледяного похода. А в Балабановских рощах опять расстрелянные, и на Большой Садовой повешенные на столбах. Говорят, епископ Арсений лично звонил коменданту города, прося убрать с центральных улиц трупы повешенных большевиков накануне Рождества.
Обойдется? Прав был Вася: вековая ненависть с одной стороны и вековое презрение с другой… Кто их примирит…
Вася приехал из госпиталя летом семнадцатого. Уходил на войну романтично настроенный юноша, вернулся — угрюмый мужчина в выгоревшей гимнастерке. Левый рукав выше локтя подвернут и заколот булавками.
Степан не дождался сына: в начале шестнадцатого года тяжело заболел воспалением легких и уже не поднялся с постели, угас. Елизавета Александровна поначалу сыну обрадовалась, но сумрачный, вечно небритый, с провалившимися щеками, он мешал ей бездумно радоваться окружающей жизни, смущал и скептическим отношением ко всему тому, что казалось Елизавете Александровне важным, и своим увечьем, которое Елизавета Александровна не хотела принимать.
Привыкнув за годы войны к бесконечным раненым, Варя не вздрагивала при взгляде на пустой рукав, в отличие от невестки бесконечно не причитала: благодарила Бога, что племянник вернулся живым. Васе с ней было легче, хотя и Варю он сразу предупредил:
— Не спрашивай, ладно? Воевал — как все, не лучше, не хуже. Когда-нибудь, быть может, расскажу, но не сейчас.
Варя не спрашивала. Лишь однажды не удержалась, увидев Васину заметку в «Маленькой газете», выпускаемой на деньги Николая Елпидифоровича. «Маленькая газета», содержала все разделы больших газет, а злости, изливаемой ею на большевиков, хватило бы на несколько крупных изданий.
— Вась, ты на чьей стороне? За кого?
Вася взмахнул остатком искалеченной руки, раздраженно ответил:
— Вот это позволяет мне не быть на чьей-либо стороне. Я, Варя, за себя и за тебя. Мало?
Помолчал и заговорил уже спокойнее:
— Правду тебе сказать, я и сам не знаю: за кого. Когда ехал домой из госпиталя, пристал ко мне в поезде мужичок. Тоже, видно, повоевавший, фронтовой каши вкусивший. И до того он меня попрекал да изводил, с какой-то злой радостью, точно из-за меня поражения на всех фронтах случились, и Государь Император из-за моего скудоумия отрекся… Я его спросил: «За что ты так ненавидишь меня? Мы же в одних окопах вшей кормили, и я за твою спину в бою не прятался». А он так спокойно, с растяжкой в ответ: «За то ненавижу, что ты, барин, мне „ты“ говоришь, а самого передергивает, когда я в ответ „тыкаю“, да про „ваше благородие“ не вспоминаю. Ты как был барином, так и остался, сколько бы вши тебя не ели. И бесит тебя, что я себя равным считаю…». Помолчал и добавил: «То, что веками копилось, ни за месяц, ни за год не изживешь. Даст Бог, наши дети или внуки равными станут, а может, и тогда кто-то обиду припомнит…»
Вася задумался.
— А знаешь, Варя, я ведь и правда, хоть убей, не мог заставить себя сказать ему: «вы». В юности мы с Петькой, с Николаем были за какого-то другого мужика, а не за этого, наглого и фамильярного…
Больше к этому разговору не возвращались, но Варя радовалась каждому Васиному посещению. Ей казалось: он понемногу оттаивает, бытовые заботы о хлебе насущном отодвигают боль утраты на второй план.
Вот и сейчас Варя немного успокоилась, подойдя к дому и разглядев в щелку между неплотно задернутыми шторами колеблющийся огонек свечи: Вася пришел.
Прямо в дверях стояло несколько обшарпанных чемоданов, хмурый Вася стоял у окна, а на диване в длинном пальто, с цветастым платком на плечах сидела молодая женщина, судя по виду, на последнем сроке беременности.
— Добрый вечер, гости дорогие.
Вася обернулся:
— Да уж, добрее и ожидать трудно, — показал рукой на беременную женщину. — Это Лена. Она с нами поедет.
Заговорил, горячась:
— Только подумай, Варя, что матушка выкинула. Сговорилась с баронессой Штром уехать на машине. Ладно, меня в последнюю минуту предупредила, дескать, мест нет — не рассчитывай. Но Лене-то выговорила: «От беременных в дороге никакой помощи, одна обуза».
Женщина в пальто с трудом поднялась, сделала несколько шагов и упала перед Варей на колени:
— Христом Богом прошу, не гоните, Варвара Платоновна. Страшно мне одной. Уж так страшно. А Сашка-то шевелится уже, скоро наружу запросится. Я, клянусь, в тягость не буду. Все сделаю, что скажете, только не оставляйте меня. А Сашку я родить должна, в церкви поклялась, — по простому испуганному личику текли ручейки слез, оставляя на щеках светлые бороздки.
— Что вы…
Растерявшаяся Варя попыталась поднять плачущую, но она упорно цеплялась за полы ее коротенькой шубейки и приговаривала:
— Не гоните, Варвара Платоновна, позвольте с вами быть.
— Конечно, Лена, конечно, — Варя с напряжением все-таки посадила нежданную гостью на диван, кивнула головой Васе, прося выйти в переднюю.
— Вась, я правильно поняла: Лена — ваша горничная? Объясни толком: кто такой Сашка, и вообще, кто отец ребенка? Ты?
— Хорошего же ты обо мне мнения, тетушка, — усмехнулся Вася. — Да просто все: пожалела наша Лена какого-то солдатика. Он перед тем, как уйти, наказал: «Девка или парень будет, назови Сашкой, чтобы знал я: не зря жизнь прожил». Уж не знаю, где она там в церкви клялась, но, может, и правда: жизнь продолжаться должна, даже когда все против…
— Уверен, что надо уезжать?
Вася не ответил, и Варя не стала настаивать:
— Давайте чай пить, утром разберемся. Кондитерская Филиппова, увы, не работает, но хлеб я все-таки принесла.
— Я заварю, где у вас чайник? — Лена поднялась с дивана, роняя на пол платок, с трудом приседая, чтобы поднять его.
— Нет, Леночка, сегодня вы — гость, но пальто снимите, — Варя пристроила пальто на вешалку в передней. Вешалка, на которой висело уже два пальто, покачалась — покачалась и с шумом рухнула на пол, всем своим видом демонстрируя: когда все рушится, и ей, деревянной, отставать — не след.
— Пусть, — махнула Варя рукой, — не было бы большей беды.
— Пешком мы далеко не уйдем, — озабоченно сказал Вася. — Я попробую завтра утром поговорить с Николаем.
Усмехнулся:
— Вот ведь человек… Сначала против царя был, чуть в тюрьму не угодил. В восемнадцатом при Краснове вошел в правительство, управлял Отделом торговли и промышленности. Да Краснов немцам за поддержку зерно обещал, а Николай отказался: «Хотите донское зерно — берите, но мешки не дам». Теперь уже немцы его в тюрьму посадили. Атаман «Всевеликого войска Донского» брошюрки социалистические вспомнил и выразил Николаю недоверие. А в феврале следующего года Николай в составе Войскового Круга принял отставку Краснова. Потом при Деникине — управляющий отделом пропаганды, но, видно, и тут отношения не сложились. Слишком уж самостоятелен и строптив…
Варя вздохнула:
— Лишь бы согласился взять с собой. Я загляну утром в больницу, возьму кое-какие лекарства, судя по всему, — взглянула на Лену, — могут пригодиться.
Им казалось: время в запасе еще есть.
***
Разлилось небо над Доном. Высокое, далекое… Звезды в реке колышутся, щука плещется, хвостом бьет, срывая с крючка наживку… В серовато-лиловой дали размыты очертания берегов, смотришь сквозь туман, не разберешь: закат ли, рассвет…
Босиком ступая по шелковистой траве, прошла казачка по воду. Ойкнула, шагнув в прохладную воду, не снимая коромысло с плеча наклонилась, наполняя ведра. Тонкие щиколотки мелькнули и спрятались под оборкой длинной малиновой юбки…
На берегу у реки татарник алеет. Колючка-недотрога, а малиновые головки цветов для сердца милее розы…
Мысли путаются. Неужто закат такой ранний? Или поздний восход?
И Варя, Варюшка в красной кофте с баской нагнулась, выбирая на мостках рыбу…
— Прости меня, Варенька, изломал я наши жизни.
***
— Варвара Платоновна, взгляните, будьте любезны… Не в себе солдатик, что ли?
Красные в городе или белые, дорожки от снега вместо дворника никто не почистит. Акимыч всего пару раз взмахнул лопатой, да и приметил возле скамейки на снегу человека. Без шапки, на ветхой солдатской шинели погоны срезаны, на ногах драные опорки, а тонкие, смуглые пальцы рук беспокойно шевелятся, словно ищут что-то…
Варя подошла, наклонилась, с трудом удержалась от вскрика:
— Николай Алексеевич пришел уже?
— Так и не уходил он.
— Акимыч, пожалуйста, найди его, позови…
Дворник пригладил усы, отставил лопату в сторону:
— Не беспокойтесь, Варвара Платоновна, сделаю.
Опустившись на колени, сорвала с себя платок, положила солдату под голову, взяла руку, чтоб проверить пульс, не удержалась, прижала холодную ладонь к губам…
— Что, еще один неизвестный? — заскрипел снег под сапогами врача. — Варвара Платоновна, почему вы здесь? Я же вас вчера отпустил.
— Помогите, Николай Алексеевич, пульс еле слышен…
— Сейчас, сейчас…
В смотровой хирург огорченно развел руками:
— Обидно сознавать себя не волшебником. У пациента гангрена в результате осколочного ранения ноги. Недавно перенесенный тиф дал осложнение на сердце. Да и не молод уже. Боюсь, шансов нет.
— Ампутация? — вздрогнула Варя.
— И ампутация не поможет. Я вообще не понимаю, как он дошел сюда. Не мог он с такой ногой и шага сделать, падал бы, кричал от боли… А для операции — время упущено.
— Николай Алексеевич, — Варя не заметила, как схватила доктора за рукав, развернула к себе лицом, — я вас очень прошу, не отказывайтесь, давайте попробуем. Я буду вам ассистировать. Он сильный, раз дошел сюда, выдержит.
— Думаете? — хирург вздохнул, размял кисти рук. — Может, вы и правы. В конце концов, очереди в операционную у нас нет. И раз уж дошел… Записывайте в операционный журнал: неизвестный солдат, возраст за шестьдесят… Господи, кто же его воевать взял в таком возрасте…
— Степцов Харитон Трофимович, — поправила Варя, — пятьдесят восемь лет.
— Варвара Платоновна, это ваш знакомый? — догадался хирург и помрачнел. — Но вы же понимаете: шансов на то, что мы ему поможем — почти нет.
— «Почти» — уже что-то, — Варя упрямо посмотрела собеседнику в глаза, — давайте оперировать, Николай Алексеевич.
— Ну, будь по-вашему…
***
«Помнишь Митьку, Варюша? Летал воробушек по холерному бараку, крошки клевал… Почему-то думалось: он — та ниточка, которая между нами протянулась, а оказалось — наоборот… Как больно, Варя… Почему я всегда терял тех, кого больше любил? Тебя, Дашеньку…
Серый туман заволок глаза. Едва видны плоскодонки на реке. Но восход ведь будет, правда, родная? Бледно-розовые, нежно-оранжевые, палевые… чем выше, тем светлее небеса… Может, и душа: пройдет сквозь боль, и, чем ближе к небу, тем спокойнее… Так ли?
Увезти бы тебя с собой. Чтобы студил щеки рассветный ветер, легкими всплесками шептала река, вдалеке кулики посвистывали, а из камышей, вытянув длинные шеи, подсматривали за нами любопытные цапли…
Как думаешь, Варенька, воробейка наш выжил?..
***
Сколько времени прошло после операции Варя не знала. Ей казалось: всю свою жизнь она вот так сидела рядом, читала молитву за молитвой, по-бабьи взывала: «Господи, умоляю тебя, спаси его», — и быстро-быстро крестилась. Такое родное, любимое лицо казалось безжизненным: пожелтевшая сухая кожа, впалые закрытые глаза, разбросанные по подушке отросшие седые волосы, седая, давно нестриженная борода… Время от времени крылья носа, заострившегося на истощенном лице, вздрагивали, губы приоткрывались, вырывалось какое-то бормотание, и опять лишь едва заметно вздымалась грудь.
Несколько раз заходил Николай Алексеевич, щупал пульс, вздыхал. Последний раз сказал:
— У нас, к сожалению, не осталось лекарств для стабилизации сердечной деятельности. Хорошо бы, когда придет в себя, несколько глотков шампанского — поддержать сердце, да где же взять…
Варя побежала в дворницкую, высыпала в руку Акимыча все деньги, которые были в сумке:
— Акимыч, родненький, найди…
— Попробую, Варвара Платоновна, — почесал затылок Акимыч, — но не обещаюсь. Непростое дело. А к вам давеча, как вы на операции были, племянник заходил.
— Да… — Варя вспомнила, что ее, наверное, ждут. — Акимыч, если вдруг опять зайдет, скажи, пусть едут без меня. Я тут останусь.
— Да что же… Сказать — не трудно, — кивнул головой Акимыч, — а по вашей просьбе, Варвара Платоновна, я расстараюсь.
— Варенька… воробейка выжил? — едва различимо донеслось с койки, когда Варя вернулась в палату.
Лавиной прорвались слезы. Непрошеные, нежданные они струйками текли с Вариных щек на лицо Харитона. Склонившись над раненым, Варя то пыталась вытереть их, то целовала, шептала:
— Где же ты был так долго, где же ты был…
Да разве в двух словах перескажешь, где был… По распоряжению Николая Елпидифоровича поднялись на палубу чужие люди, объявили: баржа переходит в Донскую флотилию ВВД[*9], установили на борту трехдюймовки, пулеметы… Морские офицеры, пробравшиеся в Ростов из Севастополя, с Балтики рвались воевать «за единую и неделимую», отношения между командой баржи и экипажем из добровольцев накалились до предела… Бывший капитан — лишь хотел сохранить судно, на котором плавал, да не сумел… Баржа села на мель, горячие флотские офицеры обвинили его в диверсии, грозились расстрелять, сжалившись, отправили в деникинский лагерь для пленных под Азовом… В лагере всех валили с ног тиф и голод. Охранники, приняв потерявшего сознание пленного за умершего, просто выбросили Харитона из барака в ров, а ночью он встал и пошел… Вслед стреляли; он падал, поднимался и шел, сколько мог…
Пересохшими губами с трудом шепнул:
— Я шел к тебе, Варенька.
Как же много им надо сказать друг другу. То, о чем молчали всю жизнь…
— Варенька… — насколько хватило сил, сжал когда-то тонкие пальцы, огрубевшие от постоянной работы, попытался поднести к губам, но руки не слушались.
Пронеслась перед глазами степь с ее долгими пыльными дорогами да сивым ковылем, закачалась утлая плоскодонка на волнах… Неужели закат все-таки? И больше никогда уже не увидеть, как цветет татарник в степи?
Самое главное бы успеть сказать. С трудом выдохнул:
— Прости, родная. Любил я тебя. Всю жизнь любил…
Посмотрел в испуганные широко распахнутые Варины глаза, слабо улыбнулся:
— Нелепо жизнь прожил, да уже не изменишь. Не плачь обо мне, любимая.
Пальцы разжались…
— Варвара Платоновна, не поверите, нашел!
Хлопнув дверью, в палату, помахивая зеленой бутылкой, ворвался Акимыч. И тут же неловко отступил назад, увидев, как вздрагивают от беззвучного плача Варины плечи, перекрестился:
— Неужто опоздал?
Варя обернулась:
— Оставь себе, Акимыч, помяни раба божьего Харитона.
Медленно стащила с головы косынку, вынула из ушей серьги, подарок бабиньки, протянула:
— Все, что осталось. Помоги, Акимыч, похоронить по-человечески: могилу выкопать, гроб, крест, священника позвать надо…
— Экая вы, Варвара Платоновна, — укоризненно покачал головой дворник, взяв сережки. — Кто же в такое смурное время золото в ушах носит? Что смогу, сделаю, а только воля ваша: не стал бы я крест ставить. Красные свежий крест увидят, решат, что белый генерал похоронен, дальше сами знаете…
***
Тишина в пустом городе сжимала сердце, давила на уши. Казалось странным, даже невозможным, что когда-то по булыжным мостовым цокали подковы лошадей, громыхали телеги, лязгали трамваи, в которых азартно и громко переругивались кондуктор с пассажирами, звенящими голосами о чем-то спорили гимназисты…
В ушах раздавался лишь глухой стук комков заледенелой земли о гроб. Вдруг вспомнилось, как в другие годы плыл в эти часы над городом колокольный перезвон, как благостно спешили на службу в церковь… Не было перезвона, не было, похоже и священников в городе. Как ни старался Акимыч, так и не смог привести священника. Она сама прочитала над Харитоном молитву, перекрестила. Почему-то подумала, что больше никогда уже не сможет заплакать…
Дома, как ни странно, горел свет. Вася стоял у зашторенного окна, Лена сидела на диване, словно ничего и не случилось за этот длинный день…
— Варя, как хорошо, что ты вернулась, — Вася бросился к ней, стал расстегивать шубку, помогая раздеться, — а я уж все глаза проглядел. И Лену боюсь одну оставить, ей кажется: у нее схватки начались. Где ты была так долго?
— Почему вы не уехали? — Варя тяжело опустилась на диван, закрыла глаза. — Ты ходил к Николаю?
— Да. Знаешь, лишний раз восхитился: какое все-таки изящное здание Эберг выстроил! Как хороша эта колоннада у парадного входа, расходящаяся в стороны четырехмаршевая лестница… А зимний сад, центральный зал под стеклянным фонарем, фонтан на заднем дворе…
Вася бы еще долго и многословно перечислял достоинства особняка, если бы Варя не перебила:
— Ты договорился с Николаем?
Вася осторожно взглянул на Лену:
— Нет, они уже уехали в Новороссийск. Во всяком случае, мне так сказал сторож.
С удивлением Варя почувствовала, что не в силах даже расстроиться:
— Что же мы теперь будем делать?
Вася вздохнул, почему-то вспомнил мусор на коврах в особняке Николая, опрокинутое в спешке растение в кадке, гулкое эхо, разносящееся по анфиладе комнат и твердо ответил:
— Будем жить.
ЭПИЛОГ
АВГУСТ 2017
Обнаженный до пояса старик в выгоревших, растянутых тренировочных штанах растерянно смотрел на то, что каких-нибудь полчаса назад было его домом. Рядом догорали дома соседей. По залитой водой улице текли потоки сажи, ветер разносил пепел и удушливый запах мокрой гари…
— Василий Александрович! Василий Александрович! — сквозь оцепление полицейских прорвалась женщина лет сорока, из тех, которых ничто не остановит.
— Слава Богу, Василий Александрович, вы живы! Мне Петя позвонил: «По телевизору сказали, что Говнярка горит», — самому-то ему с работы никак, я сразу к вам, а тут не пропускают, — женщина с укоризной оглянулась на капитана полиции. — Я ему говорю: «Свекор у меня тут…»
Женщина непрестанно поправляла одной рукой сползающую с плеча бретельку цветастого ситцевого сарафана, другой пыталась удерживать подол юбки, раздуваемой ветром, а глаза с тревогой смотрели на старика:
— Как сердце, Василий Александрович? Вы лекарство-то хоть какое-нибудь прихватили? По телевизору передали: «Неосторожное обращение с бытовыми приборами», — а я тут уже наслушалась, все про поджог говорят. Вам ведь тоже предлагали продать землю застройщикам, да? Надо же, весь район сгорел, горя-то сколько…
Женщина искренне всхлипнула, но тут же деловито посмотрела на свекра:
— Документы спасли, Василий Александрович?
Перехватила из его рук большую обувную коробку, стала в ней рыться… На землю полетели пожелтевшие листы бумаги, исписанные выгоревшими чернилами.
— Перестань, Настасья, — старик с трудом наклонился, аккуратно поднял разлетевшиеся листки, попытался очистить от грязи…
— Над Доном-рекой, — с трудом прочитала первые строчки, написанные неразборчивым почерком, — что это, Василий Александрович? А где паспорт, пенсионное удостоверение…
— Нет паспорта, — Василий Александрович усмехнулся, — придется без паспорта помирать. А это, Настасья, самое ценное, что у меня есть, кроме твоего Макарки. Был бы он со мной — внука бы спасал, а так — вот, для него…
Старик аккуратно сложил листы в коробку.
Вот так же когда-то аккуратно одной рукой складывал эти листы в коробку дед Вася, заменивший ему отца, погибшего на фронте. Смеялся: «Ты, Васятка, еще молод, не понимаешь: жизнь — не с нас начинается и не на нас заканчивается. Она длится, пока есть кому помнить. Ты над моими воспоминаниями подшучиваешь, так напиши лучше. Мне не удалось писателем стать, может ты станешь…
— Название ты, дед, избитое придумал, — со знанием дела морщил нос недавний выпускник журфака. — И вообще, обрывки какие-то, словно лоскутное одеяло. Да, и еще — любви у тебя мало. Сейчас такое читать не будут.
— Я не для других писал, для тебя, Васька. Выбирал те лоскутки, от которых сердцу теплее. И не любви, а слов про любовь — мало, это разные вещи. Любви-то на всю жизнь хватило.
Василий Александрович вытер вдруг заслезившиеся глаза. Совсем стар стал. Жизнь прожита. А о главном, о деде так и не написал. Может, Макарка напишет — есть у него вроде склонность к слову.
Над останками домов, в которых совсем недавно грустили, радовались, плакали, верили, витали копоть и гарь. Ветер подхватывал их и уносил к Дону: туда, где качались, отражаясь, первые звезды, а в прибрежном бурьяне цвел татарник, да поднимались лиловые столбики люпина.
_____________________________
*1- Файшонка — головной убор казачек в конце XIX века — кружевная, чаще черная косынка с очень длинными концами, присобранная по кромкам на нитку.
*2- Рыбоспетный завод — здания, напоминающие конюшни, иногда из досок и кирпича, чаще из камыша, в которых обрабатывали и заготавливали рыбу.
*3- Носаки — сезонные рабочие в порту: таскали мешки, либо другой груз на спинах, плечах.
*4- Качуры — рабочие в порту, которые перевозили груз на тачках.
*5- Городовой конца XIX века был вооружен свистком, револьвером и солдатской шашкой, непочтительно прозванной в народе «селедкой».
*6- Выгонная земля — место за чертой города, где пасли скот.
*7- Сейчас — город Шахты.
*8- Приказом генерала Деникина такой знак вручался всем участникам Первого Кубанского (ледяного) похода.
*9- ВВД — Всевеликое войско Донское.
Марии Купчиновой
Широкое, раздольное повествование о людях, о судьбах, об эпохах нигде не перерастает в назидательность. Меняется течение жизни, как меняется течение реки, и во всём присутствует тихая, скромная уверенность в неизменных ценностях человеческой жизни. Лиризм, красота, чистота помыслов, внутренняя порядочность, верность — качества редкие, не всем присущие. И очень приятно встречаться с такими людьми и в жизни, и в литературе.
Прозрачный, чистый и точный язык повести обращён к душе человеческой и находит в ней отклик чуть печальный и нежный.
Спасибо автору!
Большое спасибо, Светлана Александровна, за добрые слова. Рада, что находит повесть в душе отклик. О чем еще и может мечтать автор.