Мемуары незнаменитого человека

Раньше – при советской власти – мемуары писали (не сами, конечно) знаменитые военачальники, иногда большие учёные, часто – известные деятели культуры. Сейчас пишут в основном звёзды попсы и гламура, молодые да ранние телеведущие, рублёвские писательницы. Но все эти мемуры касаются в основном Москвы и, что называется, высшего общества. О жизни же простого большинства, тем более где-то в глубокой провинции, написано ничтожно мало. Из советских времён я вообще ничего не припомню. А ведь ушла целая эпоха, жизнь изменилась разительно. Даже для моих далеко не юных дочерей, когда мне вдруг случится припомнить что-нибудь из детства, многое кажется невероятным, почти из времён царя Гороха. А иногда смотришь какой-нибудь современный фильм о временах минувших и только что не плюёшься: господи, режиссёры и сценаристы! Вы хоть бы почитали что-нибудь о том времени! Нельзя же такую чушь нести! Я иногда и сам удивляюсь: неужели так и было? Неужели я это видел? Представляется, что детство моё ближе к «Нравам Растеряевой улицы» Г. Успенского, чем к временам нынешним.
Определим сразу географию основных событий – это Западная Сибирь, Кузбасс, город Прокопьевск. Как вещали жизнерадостные плакаты и местные партийные вожди с трибун во время демонстраций 1 Мая и 7 Ноября, Прокопьевск – это «жемчужина Кузбасса». Жемчужина располагалась в котловине, окруженной невысокими сопками. Одна из сопок была застроена, там располагался «соцгород», ходил трамвай. Район назывался Тырган. Заехав туда на трамвае( а шел он туда долго, почти по серпантину) можно было увидеть весь город под постоянной пеленой серой угольной пыли: терриконы полутора десятков шахт, две-три центральные улицы с каменными домами, окружающие их двухэтажные бараки с облупившейся штукатуркой и сотни частных домов, домишек, хибар, где и проживала большая часть пролетариата. Но зато какова была вокруг природа! Холмы и сопки сплошь покрыты лиственным и хвойным лесом; километрах в 15-ти от города протекает река Чумыш – тихая, спокойная, чистая таёжная речка. Иногда журчит тихо на редких перекатах, в уловах томно и задумчиво качаются на воде кувшинки. Так и кажется – вот там за поворотом увидишь на берегу грустную Алёнушку, а на кувшинке сидит лягушка, ждёт стрелу от Ивана-царевича. А сразу за рекой, прямо от воды, начиналась тайга – настоящая кузбасская тайга – я такой нигде не встречал, а по стране пошатался немало. Громадные берёзы, сосны, пихты, ели. Стоят тесно и вперемешку, внизу густой непролазный подрост, буреломы, ягодники, крапива в рост человека. Сейчас от этого великолепия, наверное, уже ничего и не осталось.
Пару слов надо сказать и о своей родословной. Родители – из сибирских крестьян. Не будь революции и гражданской войны, наверное, так и остались бы крестьянами и жили бы в родовых местах. Но жизнь раскидала семьи по городам и весям. Уже на склоне лет моя мать пыталась узнать – кто где оказался. И вот география: Прибалтика, Алма-Ата, Камчатка, Владивосток, Москва. А следы моего старшего дядьки – юного прапорщика колчаковских войск – затерялись где-то в Канаде.

— 2 —
У матери образование было 5 классов плюс маслодельная школа. Отец имел за плечами семилетку, работал на шахте маркшейдером и учился в вечернем горном техникуме, единственном серьёзном учебном заведении Прокопьевска – образование для той поры немалое. Но! 7 ноября 1937 года – именно в праздник Октябрьской революции — вечером этого дня был арестован и через 10 дней расстрелян. Я узнал об этом много лет спустя, уже в горбачушкину перестройку. Через месяц арестовали мою беременную мать, отправили в город Тайга – этьо крупная ж.-д. станция на Транссибе. Там было что-то вроде не то сборного, не то пересыльного пункта для жен врагов народа. Там я и родился в феврале 1938 года. Мать так и держали на этом пункте, выпустили в конце ноября 1938 года без каких-либо объяснений. Сейчас я думаю, что обязан этим Лаврентию Берия; в октябре 38-го он стал наркомом внутренних дел и многие арестанты были выпущены. Мать вернулась в Прокопьевск. Ни квартиры, ни вещей – всё было уже конфисковано. Ей удалось устроиться нарядчицей в паровозное депо. Так я и начал жизнь в коммуналке на втором этаже старого деревянного барака на станции Усяты (город назывался Прокопьевском, а его станция и вокзальчик – Усяты). Уф-ф, кажется, всё! Теперь – к делу.
САМОЕ РАННЕЕ ДЕТСТВО
Интересный вопрос : когда, в каком возрасте дитё впервые осознаёт себя как отдельную личность? Когда возникает ощущение – вот я, а вот остальной мир? Ясно же, не в материнской утробе и не в первые люлечные месяцы. Думаю, что даже когда делает первый , ещё не отделяет себя от окружающего мира. Для меня этот момент случился примерно в конце лета 1941 года, то есть мне было чуть больше 3-х лет. Произошло это вот как.
Дом наш стоял близко-близко к железнодорожному вокзальчику, метрах в 30-40 от платформы. Платформа – это ровный деревянный настил из толстых хорошо струганных плах, отороченная низким заборчиком из зелёного штакетника. Из окна второго этажа платформа видно очень хорошо. К окну придвинут стол, нап столе цинковая ванна. В ванне, обложенный подушками, агукает мой младший брат. Я знаю, что его зовут Вовка. (Поясню, что незадолго до этого, наверное, за год, мать вышла замуж за ж.д. машиниста Степана, у них перед войной Вовка и родился). Дома больше никого нет, я понимаю, что оставлен присматривать за Вовкой. На путях у платформы стоит состав для мобилизованных. Состав представляет собой два-три десятка «телячьих» вагонов – их называли ещё и «теплушками» — в которые загружаются мобилизованные на фронт солдатики. Кстати, слова «солдаты» или «офицеры» не употреблялись, в ходу были «красноармейцы» и «командиры». Время – конец июля или начало августа. Почему так точно? Потому что только в первые недели войны так организованно отправляли на фронт. Потом власть спохватилась, массовую единовременную отправку прекратили.
Бабы нашего дома все на перроне, провожают мужей на фронт. Провожает и мать своего Степана. ( Замечу: месяца через три и Степан, и ещё три-четыре мобилизованных машиниста вернулись назад – оказалось, что без машинистов железная дорога работать почему-то не может. Но , видно, Степану на роду было

— 3 —
написано погибнуть в ту войну; буквально в начале следующего года он погиб на работе от удара током контактного провода).
За закрытыми окнами я не слышу звуков, но хорошо всё вижу – как снуют вдоль состава перетянутые ремнями отцы-командиры, мобилизованные, уже в солдатском обмундировании, забираются в свои теплушки. Тётка не может оторваться от своего мужа, цепляется и цепляется за него. Кто-то бьёт донышком бутылки о крепкую ладонь, отлетает, раскрошив сургуч, пробка и новобранец, запрокинув голову, пьёт прямо из горла. Потом, сморщившись и утерев рот рукавом гимнастёрки, передаёт бутылку товарищу. И тот тоже пьёт, тоже утирается рукавом. Но вот и последние солдатики повскакивали в вагоны, состав медленно и беззвучно набирает ход. И лишь один солдат всё ещё оставался на перроне – он плясал. Ясно помню его лицо: уже не слишком молодое, с глубокими складками по щекам, чёрные, щёточкой, усы. Он плясал неторопливо, умело, но как-то обречённо. Даже мне, несмышлёнышу, было понятно – это его последняя пляска, последняя в жизни. Из дверей теплушек ему кричали, махали руками, но солдат плясал! И лишь когда мимо проходил уже последний вагон, он прервал пляску, метнулся к дверям и несколько пар рук мигом вздёрнули его в вагон.
Так для меня началась жизнь, сразу с войны.

1941 – 1945 годы
ЖЕНЬКА И ТОЛЬКА АТУЧИНЫ
«Бабье лето» 1944 года. Во всём пристанционном посёлке страдная пора – уборка урожая, без этого зиму не прожить. Основа урожая – картошка. Железнодорожное начальство всё-таки о своих работниках заботилось. За городом, рядом с путями, семье выделялся кусок земли. Весной его вскапывали лопатами, засаживали, а в сентябре к полю подавали два-три грузовых вагона, в них урожай доставлялся в тупик, и потом семейства на тачках развозило картошку по домам. Я был уже взросленький, как-никак 6 лет,, потому мать копает лунки, а я бросаю в них картошку. И в тачке мать впереди вместо лошади, а я толкаю сзади. Кроме картошки, обязательно сеяли просо и гречку. Их жали вручную серпами. Доставленное домой зерно надо было обмолотить и провеять. Для этого семьи объединялись. Перед домом бабы расстилали на землю всякие тряпки, старые одеяла и пара-тройка мужиков начинала цепами молотить зерно. Потом одеяла трясли, как сейчас иногда трясут ковры. Ветер сдувал шелуху и оставалось почтит чистое зерно.
Вот и сейчас во дворе шел обмолот. Матери семейств в заботах и хлопотах, так что на ребятню отвлекаться некогда, до вечера обмолот надо закончить. Потому ребятня хочет есть больше обычного. Хотим и мы – я и мои дружки , два брата Женька и Толька Атучины. Их квартира напротив нашей. В семье шестеро: «сам», жена его тётя Поля, две дочери – эти уже почти взрослые – и Женька с Толькой. Мы тоже вертелись здесь же во дворе. Просить у матерей есть бесполезно, можно и подзатыльник схлопотать. Нашу квартиру на предмет какой-нибудь еды мы уже обследовали, ничего не нашли. Пошли к Атучиным. И там в

— 4 —
кастрюлях ничего нет, в буфете не нашлось даже засохшей корочки – тётя Поля наверняка предполагала подобную вылазку, потому всё было спрятано. Мы приуныли. И тут младший из братьев, обычно мало говорящий Толька, пробурчал, глядя в пол:
— А я знаю, где у мамки еда –
— Где? – встрепенулся Женька
— В сундуке –
— В каком? –
— У мамки в комнате. Под кроватью –
Мы ринулись из кухни в комнату. Извлекли из-под кровати сундук – небольшой, деревянный, обитый полосками железа. В дужке сундука висел замок. Подёргали его, замок не открылся. Осмотрели сундук с обратной стороны: нет, крышка плотно сидела на петлях. Попытка ножом поддеть петли не удалась.
— Может, там и нет ничего – разочарованно утешил нас Женька.
— Есть – вновь меланхолично пробурчал Толька и опять замолчал.
— Чё молчишь-то, немтырь? Чё там есть? – гневно вскричал Женька
— Самосад там батин. А еще сахар мамка положила. И бутылка кака-то –
разразился наконец Толька необычно длинной для него тирадой. Эти богатства удвоили наши попытки открыть сундучок. Напрасно! Тётя Поля знала, куда спрятать понадёжнее.
— Ключ бы найти – осенила меня здравая идея.
— Где его найдёшь? Мамка, наверное, с собой взяла – огорчённо отозвался Женька.
— Не-а, не с собой – это вновь Толька.
— Так где он, знаешь? –
— Знаю –
— И где? –
— В часах –
— В каких? –
— В тех, в ходиках –
На стене висели часы-кукушка. Вместо заводной пружины в них длинная цепочка с гирькой на конце. Под весом этой гирьки и работает часовой механизм – не забывай только вовремя поддёргивать гирьку вверх. Вместо звонка: в назначенное время вверху открывалось окошечко, оттуда высовывалась птичка и начинала куковать: ку-ку! Ку-ку!
Кукушка у Атучиных давно уже не работала, но ходики шли испрапвно. До кукушечного окна даже с табуретки было не дотянуться, пришлось тащить из кухни стол, на него громоздить табуретку. И вот он, с таким нетерпением ожидаемый момент. Женька на табуретке, он открывает оконце, запускает туда палец, шарит там, от напряжения даже высунул язык. Торжествующе восклицает:
— Есть! – и осторожно за верёвочку извлекает на свет божий небольшой ключ.
Сундук открыт. Мы, стукаясь головами, разглядываем содержимое. Мотки ниток, клубок шерсти, какие-то девчачьи тряпочки, пригоршня разнообразных

— 5 —
пуговиц. Вот туго набитый мешочек с терпким запахом самосада. И главное — белый полотняный мешочек с сахаром-песком.
— Толька, ложку тащи – командует Женька. Он нетерпеливо развязывает тесёмку и осторожно ложкой достаёт из мешочка сахар. По очереди проглатываем по ложке. Вкусно! Сладко! Но очень уж мало! Можно и ещё по ложке, в мешочке-то и не убавилось нисколько! А что тут в бутылке? Извлекаем и её. В бутылке, аккуратно заткнутое тряпочкой, колышется подсолнечное масло. Сразу вспомнился вкус жмыха. Жмых – это скорлупа от семечек, оставшаяся после выжимки масла. Остатки эти прессовали в плотные брикеты и заготавливали на корм колхозным бурёнкам. Иногда вагоны со жмыхом загоняли в тупик под разгрузку. Мы обычно сразу узнавали об этом и раздавался клич:
— Огольцы, жмых привезли! –
И мы устремлялись в тупик в надежде, что куда-нибудь отвлечётся охрана и удастся вытащить из вагона пласт-другой. В крайнем случае, после выгрузки на полу в вагоне всегда можно было набрать карман крошек.
Устоять перед запахом масла было сложно. Осторожно по очереди глотнули из бутылки. Заели сахаром. Снова глотнули. Снова заели. Результат был вполне предсказуемый – мы почти опустошили бутылку, почти опустошили мешочек. Остатки вновь аккуратно уложили в сундук, навесили замок, ключ вновь в часы. Теперь можно и на улицу! Что мы и сделали. А там обмолот уже заканчивался. Мужики-молотильщике в сторонке уже пустили по кругу белоголовку, сооружали самокрутки, кресалом высекали на трут огонь, затягивались самосадным дымом. Бабы сворачивали тряпки, заметали с травы остатки зерна и шелухи. Тётя Поля поспешила домой, пора было готовить для семьи ужин. Вот, наконец, из раскрытого окна высунулась её голова, прокричала:
— Женька-а, Толька-а, исть идите! –
Из-за угла дома появились братья. Они шли медленно, обнявшись, Женька бодро тянул песню. Похоже было, что они опьянели. Напверное, подсолнечное масло с сахаром дало в их желудках какую-то неведомую реакцию. Не обращая на мать никакого внимания, под удивлёнными взглядами окружающего люда, братья медленно двигались вдоль дома, и Женька голосил всё громче:
— Па-за-быт, па-за-брошен
— С ма-ла-дых юных лет… —
Тётя Поля наддала металла в голосе:
— А ну, быстро домой! Кому говорю! –
Братья прервали песню, вскинули головы, долго смотрели на мать, потом всё же исчезли в подъезде. Я не решился последовать за ними – представлял, что их ждёт, когда пропажа обнаружится. Братья появились на улице лишь наутро, оба были хмурые и сердитые. Я поостерёгся подходить к ним – как же, в набеге участвовали трое, а досталось лишь двоим.

СЫН ПОЛКА
То, что война закончилась, я ясно ощутил как факт свершившийся, где-то в июле 1945 года. И вот в какой ситуации. Сразу за железнодорожным депо был

— 6 —
пруд, летом почти постоянное наше место. Располагались обычно на крохотном полуострове, вдававшемся в пруд. Здесь разжигали костёрчик, пекли в золе картошку. Пацаны постарше во главе с нашим предводителем Вадиком Шишкиным резались в картишки, крутили солидно самокрутки. Нам, низшему слою, ни карты, ни курево не полагались:
— Мал ещё! –
Конечно, купались. Пацаны постарше – слева, где поглубже, а малышне разрешалось только справа, воды там было едва по грудь. Конечно, мы пытались пофорсить друг перед другом: присядешь в воде по плечи и старательно изображаешь пловца. Стиля плавания было три – «вразмашку», этот считался самым солидным, «по-бабьи» и «по-собачьи». Вот такой июльский день на пруду. На путях станции стоит эшелон – в соседний город Сталинск возвращаются с фронта демобилизованные. На перроне обычная толчея – солдатики бегают с котелками за кипятком, идёт бойкая торговля – трофейные платки, отрезы материи, чулки, часы, губные гармошки меняют на семечки, пирожки, хлеб, варёную картошку и прочую немудрёную снедь. В нашей компании неожиданно появился парнишка из эшелона – по возрасту ещё далеко не солдат, лет 15-ти, не больше. Но одет по форме: галифе, сапоги, гимнастёрка, ясно помню какую-то медаль на его груди. «Сын полка» — объяснил нам парнишка. Его тут же усадили у костра, почтительно протянули самокрутку. Парнишка затягивался дымом, рассказывал что-то, наши предводители почтительно слушали. Малышня мало что понимала во взрослой беседе, потому через время мы полезли в воду, на свой правый фланг. «Сын полка» с интересом следил за нами. Ну, а мы, конечно, старались блеснуть перед героическим бойцом своими пловецкими достижениями. Наверное, лучше всего это получалось у меня, потому что «сын полка» именно меня спросил:
— Эй, оголец! Что, умеешь плавать? –
— Умею – с гордостью ответил я
— Раз умеешь, чего в луже плещешься? Давай-ка сюда! – и он показал влево. Я-то знал, что там глубоко, что плавать я не умею, потому отрицательно замотал головой.
— Боишься, что ли? –
— Не-а, не боюсь, просто накупался уже, больше неохота – и я вылез на берег. Не знаю, что уж так в моём ответе так разозлило «сына полка», только он вдруг неожиданно, со злостью закричал:
— А не боишься, так лезь! — схватил меня за руку, потащил к воде. Страх, даже ужас охватил меня, я закричал, забился в его руках. Но парень сгрёб меня в охапку, поднял и швырнул в воду…. Дальше не помню ничего. Восприятие действительности вернулось только на берегу: я лежу на траве, кругом суетятся старшие пацаны, что-то делают со мной, кругом толпится испуганная малышня. А «сына полка» уже нет.

— 7 –
ПОБЕДА
Нет, день Победы я не помню. Вроде бы и должен, всё же всенародное ликование, но то ли у нас его не было, ликования, то ли оно никак не отложилось в памяти. Зато отложилось другое.
В нашем подъезде на первом этаже жили две сестры-еврейки Серафима и Капитолина – «вакуированные», как их назывли, из Крыма. Они звали друг друга Софа и Капа. Мать иногда сдававала меня сёстрам под надзор, вдобавок ко мне им вручалась большая кастрюля картофельных оладий — мой дневной рацион. (Кстати, с той поры терпеть не могу картофельные оладьи). У старшей, Софы, был сын Иосиф, взрослый уже парень, курсант военного училища в соседнем городе. Иосифа мы пару раз мельком видели, когда он, видимо, в увольнительную, пару раз приезжал к матери. Особенно запомнился последний раз – это была ранняя осень 1944 года – Иосиф приехал проститься перед фронтом. В новенькой лейтенантской форме, с погонами, в жарко начищенных сапогах, перетянутый ремнями – ну, просто загляденье! Он шел к дому, а шустрый Женька Атучин уже мчался вперёд, крича во всё горло:
— Тётя Софа, к вам Ёсик приехал! –
И вот конец мая или начало июня 1945 года. Я точно знаю, что война закончилась. Впрочем, бытовая наша пацанья жизнь никак не изменилась; мужиков вроде и не прибавилось, так же много и тяжко работали родители, так же постоянно хотелось есть. Мы, как обычно, болтались на улице. И вдруг из нашего подъезда раздался вой – дико, надрывно, не по-человечески выл женский голос. Стихла ребятня, испуганно столпилась у подъезда. Тут же сумрачно молчали бабы нашего подъезда, рукавами, платками вытирали глаза. Потом кто-то сказал вновь подошедшим:
— Серафима похоронку получила. На сына, На Иосифа –
Тогда же, в мае-июне 45-го, мы увидели первых пленных. Обычно их раз-два в месяц приводили в баню. Для штатских баня в этот день не работала. Пленные длинной колонной тянулись по шоссе мимо нашего дома. Впереди и сзади лениво вышагивали два-три конвотра, на плечах винтовки с примкнутыми штыками. Ажиотажа, тем более какого-либо озлобления, среди местного населения не было – ну, идут себе пленные и идут. Оживлялась только ребятня. При виде колонны раздавался клич:
— Огольцы, фрицев ведут! – и огольцы бросались домой канючить:
— Ма-а-мк, дай хлеба! – и матери иногда, хмурясь и ворча, совали небольшую краюху. На эту краюху мы выменивали у пленных какую-нибудь ценную вещь: кожаный ремень, зажигалку, портсигар. Я однажды на хлеб заполучил губную гармошку. Кстати, в употреблении было слово «фрицы»; не «немцы», не «фашисты», а именно «фрицы». Поздней осенью немцев сменили японцы. Эти были более чужие – и внешне совершенно другие, непривычные, в рядах больше порядка и стройности. .Впереди шагали их офицеры в шинелях с большими собачьими воротниками, почему-то почти все в очках. Высокими пронзительными голосами они изредка выкрикивали свои непонятные команды и порядок в колонне становился ещё четче.

— 8 —
Другим знаком мирного времени стали «трофейные» эшелоны. В соседний город на металлургический комбинат часто шли составы с железными ошмётками войны: покорёженные танки и орудия, остатки самолётов, лафетов, мятые снарядные гильзы, металлические рамы, прочий отслуживший военный хлам. Мы подкарауливали эти составы где-то перед станцией и, если состав останавливался, прячась от глаз стрелков охраны, вскарабкивались на платформы, рылись в грудах обгоревшего мятого железа в поисках какого-нибудь мужественного предмета. Из этих трофеев у нашего предводителя Вадика Шишкина – сына начальника местного милицейского участка – имелся револьвер: с круглым барабаном, невзводящимся курком, зато спусковой крючок свободно ходил взад-вперёд. Часто находили немецкие плоские штык-ножи, Поскольку это вещь в хозяйстве необходимая, штыки в конечном итоге оказывались в руках немногочисленных отцов. В моём владении довольно долго была продолговатая немецкая каска, у неё сбоку зияла большая рваная дыра. Из-за этой каски мне во частых игр «в войну» всегда доставалась самая неблаговидная роль – быть фрицем. Вадик Шишкин был категоричен:
— У тебя каска, Борька, вот и будешь фрицем! –
А это означало невозможность броситься в героическую атаку с криком «ура»; это означало непременный плен под гневный приказ:
— Кричи «Гитлер капут!» — и всякие другие обязанности побеждённого. К счастью, каска вскоре куда-то запропастилась.

ШКОЛА
В сентябре 1945 года я пошел в школу. Главной проблемой для родителей при снаряжении будущего школьника была не денежная; главной проблемой были тетради – где же их достать? Учебниками, из коих главным и единственным для первоклашек был букварь, обеспечивала школа. Матерчатые сумки с плечевой лямкой были сшиты матерями. В неё должно было загружаться школьное имущество – букварь, пенал, тетради, чернильница-непроливашка. Непроливашка – это стеклянное цилиндрическое издельице с конусообразным уходящим внутрь отверстием – этакий миниатюрный вулканчик. Правда, чтобы из непроливашки не выливались, надо было вести себя слишком чинно. А поскольку чинность у первоклашек через неделю-другую исчезала и сумкой было очень удобно помахаться на переменках, то сумка быстро покрывалась несмываемыми чернильными пятнами. Но вот тетради, тетради! Нужны были два типа их: в клеточку и в косую линейку. Многие семьи, не мудрствуя лукаво, сооружали их из толстой серой бумаги – нарезали листы, сшивали их нитками. Беда была только в том, что чернила на этой бумаги расплывались и буквы превращались в непонятных каракатиц. Счастливчики использовали обратную сторону раздобытых где-то плакатов. И лишь самые, как нынче говорят, «крутые» имели настоящие тетради. В число таких крутых нежданно-негаданно угодил и я. Какими-то неисповедимыми путями моей матери, ограниченной в передвижениях как члену семьи врага народа, удалось в депо заполучить командировку в Новосибирск — этот город и тогда, да и сейчас является неформальной столицей

— 9
Западной Сибири. Из командировки мать привезла огромную стопу тетрадей. И ещё десятка два красивых блестящих столовых ложек. Ложки и часть тетрадей были немедленно проданы на базаре и приобретено что—то другое.
Итак, первое сентября. Единственная в посёлке школа-семилетка ьстояла на горе, минутах в пятнадцати ходьбы от дома. Доставку меня в школу мать доверила нашему предводителю и уже семикласснику Вадику Шишкину. Тот клятвенно заверил:
— Тёть Ань, всё сделаю, сдам кому надо. Не потеряется! –
Вадик и правда всё сделал. Привёл меня во двор школы, нашел будущую учительницу, сдал меня ей. И убежал по своим делам. А двор школы бурлил, детишки только что с каникул, долго не виделись. Шум, беготня, переклички, туда-сюда снуют озабоченные учителя. Первоклашки жались к своей учительнице, боялись потеряться в бесшабашной толпе. Тут меня нашел Вадик:
— Борька, давай домой сбегаем, я галстук забыл! –
— Вадик, а вдруг опоздаем? Как тогда? –
— Не опоздаем, побежали! Тут ещё долго –
Покидать школьный двор не хотелось, но как же отказать командиру? Побежали, нашли, прибежали назад. А двор тих и пустынен. Тихо и в гулких коридорах школы, только иногда из-за дверей доносятся приглушенные голоса.
— А мне куда, Вадик? –
— Вон твой класс, иди! – кивнул куда-то в гулкую пустоту коридора Вадик и умчался вверх по лестнице. И я остался один, маленький и растерянный перед длинной анфиладой пугающих строгих дверей. Куда, в какую идти? И что я скажу? Я не помнил ни лиц будущих одноклассников, ни лица и имени учительницы. И я заплакал. От страха, от растерянности. Стоял посреди коридора и плакал беззвучно. Откуда-то возникла толстая женская фигура (школьная уборщица, узнал я впоследствии), остановилась напротив. Тётка молча глядела на меня. Я, продолжая плакать, на тётку.
— В первый класс? – спросила, наконец, она. Я кивнул.
— А учительница кто, знаешь? –
— Не-а – помотал я головой.
— Ладно, не плачь, щас найдём – она взяла меня за руку, повела по коридору, отворила классную дверь.
Таким вот немного оригинальным способом я начал свой первый школьный день.
А с уборщицей мы подружились. Мать уходила на работу рано и зимой, особенно в морозы или в снегопад, провожала меня до школы. Там долго стучала в дверь , уборщица открывала, и меня в пальто и в валенках пристраивали на лавке возле большой, только что затопленной печки-голландки. Ещё час я мог поспать. Уходя, мать наказывала уборщице:
— Ты уж не забудь его разбудить –
— Иди-иди, Анна, не забуду

Вам понравилось?
Поделитесь этой статьей!

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован.1