Институт стоял бестолково – на окраине огромного металлургического завода, на пустоши, отделенный от заводской ограды старым, заброшенным цехом. Уж никто и не помнил, что было в нем в предвоенные и военные годы – то ли вагранка стояла, то ли мартен небольшой. Сейчас это были сотни метров почерневших стен, покрытых двухсантиметровым слоем неотдираемой черноты и грязной пыли-дурноты, поглощавшей любой падающий на неё луч света, да карёженный — перекарёженный, ржавый — перержавый металл, как после яростной бомбежки. Бомбежки, ясное дело, не было – глубокая Сибирь, — но чего не сделают злые и бесхозные руки, а потом и многолетняя заброшенность? А в полусотне метров от этого мрака и разрухи, поближе к трамвайной остановке, сиротливо стояло и само здание о четырех этажах, выстроенное в тридцатые годы дубарем-выдвиженцем, коммунистом — архитектором – кубистом! Как складывал кубики пацаном, так и дом, то ли для рабфака, то ли для школы мастеров сложил. А если кто не знает, что это такое, школа мастеров, рассказываю – это такой метод, дать право сталевару, или, скажем, доменщику без образования быть мастером. Учили там всему и уж совсем понемногу. Эдакая социалистическая церковно-приходская школа. Так вот это здание по наследству и досталось институту. Что старый цех, все оно снаружи заросло несмываемой пылью, которую не брал даже проливной ливень или, скажем, струя из шланга под давлением.
Здание выглядело мрачным снаружи, да и внутри — не лучше, и вписывалось тютелька в тютельку в суровые ранние послесталинские времена. Преподаватели института, в основном, бывшие томичи, были людьми грамотными, но крепко напуганными. Многие и в партию вступили, надеясь уцелеть, но от страха не избавились. И вот что интересно. На заводе при всех репрессиях, обрушивавшихся на начальство цехов и руководство завода, вплоть до полного его изничтожения во время последней охоты-облавы-отстрела на космополитов, рядовой работяга чувствовал себя спокойнее по двум причинам. Во-первых, был он на самом низу, а кроме того, восемь, а в войну и добрые двенадцать часов, вообще ни о чем думать не мог. И в самом деле, о чем думать, когда думать, как думать, когда длиннющим ломом пробиваешь лётку доменной печи, и почти на тебя хлынет поток расплавленного чугуна. Какие еще мысли, когда возле тебя, у самых ног твоих расплавленный металл искрящейся, страшноватой змеей по неглубокому арыку-канаве рвется в ковш. Того и гляди, страшным потоком выплеснется на металлический пол, захлестнет петлей-арканом, скосит, да сожжет. Одно неосторожное движение и сам полетишь в этот же самый ковш – пыхнет и все! А в прокатных цехах… Еще хорошо, сидишь ты над прокатным станом в вибрирующей кабине, в чаду и дыму, и всегда в грохоте, и управляешь яростной битвой изворачивающихся валков с раскаленными злобными болванками, а если ты около раскаленных нагревательных печей – колодцев. А если ты в туберкулезных огнеупорных цехах или в треклятом и непоправимом для мужиков коксохиме? Тело везде в производстве металлургическом страдало, стонало и мучалось, но хоть душа забывала о страхе!
Не то в институте. Забываться им было не дано! Страх был круглосуточным! Не то скажешь, не то сделаешь, не так посмотришь. Неровен час, общественной работой пренебрежешь… Потерять место, степень, звание ничего не стоило. Определялось все это сверху – дребезжащей ненавистью цековских идеологов к классовому врагу-интеллигенции, настоянной на зависти, злобности начальства, заводского и городского, партийного и кагебистского к бездельникам-интеллигентам, доцентам с кандидатами… И для управления институтами в них в те времена назначался прежде всего ректор – обязательно член партии, воинствующий антисемит, жестокий, и как правило, безжалостный чиновник от науки. Система эта лишь изредка давала сбой, когда министерство направляло доктора – профессора из самой Москвы — случался и нормальный человек. Но чтоб не оказался ректор в вакууме, и не своевольничал, добавлялись к нему с десяток-другой преподавателей марксизма-ленинизма. Это были отъявленные прохиндеи, избранные, партией проверенные и способные на всё (одно слово – номенклатура обкома, горкома и райкома). Один из таких, заведующий кафедрой истории КПСС и крупный специалист по марксистско-ленинской этике и эстетике, мог, выступая в институте усовершенствования врачей в актовом зале, в серьёзном подпитии, забраться на стоявший на сцене концертный рояль, и обратиться к сотням присутствовавших, в основном женщин, со словами: «Здравствуйте, б…и! Мало я вас пе…б?». При всей анекдотичности ситуации, удивляться тут нечему. С тех пор, как их чудовищный бес-основоположник нес какой-то яростный шизофренический бред с броневика, это у них генетическое – залезть повыше и что-то вещать, не важно что, любую хреновину, любую ахинею. Это было у них в крови. Они заполоняли все парткомы, профкомы и пр. Приличный человек среди них мог и затесаться, объявиться по слепой воле случая, но был совершенно неправдоподобной, прямо-таки, антикварной, редкостью.
Но это было не всё. Одну из главных, узловых фигур, направляло местное КГБ и только оно, и был это в те годы начальник отдела кадров и, одновременно, начальник спецотдела. Никто никогда не знал, кто этот человек и откуда, но был у всех них один и тот же, напряженный, никому не верящий и всех подозревающий взгляд, исподлобья. Это уж потом эти две должности разделили и в отделы кадров пришли отставные майоры и полковники-фронтовики – люди, зачастую, вполне нормальные. А тогда в сталинские и ранние послесталинские годы это была популяция страшненькая и на все готовая. Вот и в металлургическом – был такой же. Тридцатилетний парень, не более чем после десятилетки, среднего роста, рыхловатый и серый какой-то. Была в нем, однако, несмываемая примета – заячья губа, слегка замаскированная редкими усиками. Надо думать, и убран он был из аппарата КГБ за приметность свою. Они ведь любят незаметных, неприметных, смазанных, чтоб с толпой сливались и не выпячивались на общем фоне. Да, кстати, написал я и усовестился. Эдакие слова какие-то странные – «аппарата». Сказал бы: застенка, пыточной, костоломной, подвала с дыбами, кандалами да батогами-плетьми – куда как более подошло бы.
Так вот металлургический начальник спецотдела был как раз из этих. И когда его пересадили из кагебистского «парника» в институтскую галерею, среди хоть и запуганных, и затюканных, давно склонивших не раз битые выи, но все же кандидатов и докторов, тушеваться он и не подумал. Подумаешь! Враги, они и есть враги! Выполняя полученные инструкции, он функционировал в строгом соответствии с ними и, ясное дело, подпитываясь «опытом» постоянного куратора из органов. Опять промашка – что за слово это «органы»? Какие органы, чьи органы. Голова? Так нет её! Мозг? Так, где он? – такое натворить! Душа? – Так яростные безбожники они! Вот и выходит, остается только один орган – трехбуквенный! Ну, да то литература-беллетристика. А для героя нашего из этих самых «органов», прежде всего – агентура. Потому первую половину дня под благовидными предлогами и без оных он вызывал к себе в кабинет, по одному, лаборантский персонал. Навербовал он их изрядно. Проблем у него здесь не было — ведь значительную часть населения города составляли спецпереселенцы и бывшие кулаки. Шантажируй, крути, выкручивай руки-ноги и всё что хочешь! С меньшим успехом, но прошла эта процедура и с некоторыми преподавателями – социально ущербных, а стало быть, легко уязвимых, хватало и среди них. Со студентами ситуация и вовсе простой была – комсомольцы, детишки небитые, с головами, забитыми коммунистической, павлик-морозовской шелухой и бредятиной, сдавались один за другим. Добавил он сюда имена старых осведомителей из картотеки, извините за выражение, «аппарата КГБ» и получилась у него целая бригада осведомителей. С такой оравой можно брать за жабры этих уродов-доцентов с кандидатами! Поганое, кстати, слово это, «орава». Идет оно из Ветхого Завета, в котором объясняется, что «орава» – это примкнувшие к уходящим из Египта евреям этнические египтяне, члены еврейских семей. Они-то и начинали, неоднократно смуту в народе, осуществлявшем Исход. Но вернемся, однако, к нашим баранам. Точнее, бесам. И начал брать наш не герой – бесенок этих самых доцентов и профессоров всяких! Да так, что, не то что чубы затрещали, но затрещали и лысины не просто остепененных научных работников, но и заведующих кафедрами, деканов и их заместителей.
Технология была простейшей. Накопил он немереный ворох дерьма – кто с кем спал, где, когда и как. Я так полагаю, Декамерон позавидовал бы его коллекции. Тут ненасытная шлюха-секретарша с бешенством матки обиходила с десяток преподавателей различных кафедр прямо в кабинетах и пустых аудиториях да, при том, орала, как резанная. Там ассистентка, пользуясь зарубежной командировкой мужа, снюхалась с заведующим кафедрой и не было предмета в его кабинете, на котором, под которым, или, прижавшись к которому, она не подставила бы себя своему научному руководителю. Только бы это, но могла она в присутствии студентов на экзамене сесть на колени к шефу и миловаться с ним. А здесь брошенный женой преподаватель гладил коленки студенткам, а вот на третьем этаже… Особенно много информации таскали студенты – его стукачи: есть ли ссылки на лекциях на руководящую роль партии, есть ли марксистко-ленинская философия, каждое неосторожное слово, каждый анекдот невпопад. Нет ли преклонения перед западом. Всё это наш сибирский бесёнок таскал в три адреса. Прежде всего, в городской КГБ куратору, ректору института, большому любителю жареного, и в партком, где опытные проходимцы всех мастей завидовали, злобствовали и злорадствовали от души, впрочем, какой души… Ну, а кроме того, бросал, как козырную масть, при вербовке сотрудников. Если информация была посерьёзней, скажем, во время оккупации один доцент, русский по национальности, сотрудничал с немцами, но при том спас свою жену-еврейку — он ограничивался только одним адресом – первым.
Дальше начинался публичный спектакль наказания. Прежде всего, делалось это через так называемую стенгазету. Пятиметровое полотно выпускалось парткомом, вывешивалось на гигантской лестничной площадке на главном, втором этаже, рядом с ректоратом. Чего там только не было… Впрочем, не было прямого указания на секс, но вокруг да около было все. И нарушение моральных норм, и преступления против нравственности, и недостаточная требовательность к кадрам, и неразборчивость в оценке подчиненных и прямая нечистоплотность, и моральная и физическая… Весь арсенал намеков, указаний, недоказанных, но оплевывающих экивоков, метко запущенных зловонных и несмываемых комков грязи. Особенно изгалялись партийные газетчики, подлинные и преданные слуги этой второй древнейшей профессии, по адресу доцентов и профессоров. Особливо, профессоров. Многого тут и не надо было. Вот скажем, короткая заметка «Профессор Левин на последнем субботнике по уборке территории института не выполнил урочного задания и недостаточно чисто вымел отведенный ему участок. Видимо, он полагает, что кто-то должен работать за него?» А рядышком – карикатура – раскоряченный старик с огромным носом и растрепанными патлами, лениво и неуклюже орудует дворницкой метлой. На следующий день семидесятилетний профессор, известный в стране ученый, с меловым лицом, наклоненным долу, пытался не упереться глазами в насмешливые взгляды сотрудников и студентов. Да не тут-то было. Во-первых, лекций его никто не отменял – пока его не выгнали, работать за него, действительно, никто не собирался, да, кстати, и не смог бы. А во-вторых, в приказном порядке он приглашался в партком и ректорат для публичной садистской и унизительной порки. Дальше следовали открытые и закрытые партийные собрания, ученые советы, расширявшие и уточнявшие преступления профессора Левина… Не любили евреев… Не любили… И мелкий бес играл на этом…
Был в институте один еврей. Откуда он, толком не знал никто, но поговаривали, что из чешских евреев. То ли с оккупацией Чехословакии родители его бежали в Россию, то ли из чешских коммунистов, то ли из Коминтерна. Как бы то ни было, родителей его, как водится, постреляли, а он уцелел каким-то чудом, вырос в детдоме, выучился сам и, даже, кандидатскую сделал. Ненавидел его бес люто – отказался стучать, – и великое множество раз подставлял Чипку, так его звали, под ректорские и парткомовские палки да плетки. Особенно же достал он этого бедолагу еврея, обливая его грязью по научному, так сказать, профилю. Подбил проректора по науке начать расследование, откуда Чипка взял материалы для диссертации. То ли с завода спёр, то ли у коллег институтских умыкнул, то ли вообще придумал и графики нарисовал с потолка и никаких экспериментов не проводил. Надо думать, затравили бы Чипку, как пить дать, затравили бы. Уже и письмо в Высшую аттестационную комиссию подготовили – отзывать диссертацию решили. Остановка была за малым – осталось, на Совете утвердить.
Только что-то менялось вокруг. На дворе был 1955 год. Сталина уже не было, Берии – тоже. В городе обсуждали, как снимали начальника городского КГБ. Стали возвращаться единицы, недобитые в тридцать седьмом. Один из них, под два метра в прошлом, косая сажень в плечах, а сейчас тощий, сгорбленный с торчащими лопатками, вешалка и вешалка, с анемичной бледностью старик, бывший известный строитель сталегорского металлургического завода Ушков тихо и незаметно прогуливался по центральной улице и удивленно рассказывал редким собеседникам – с ним еще боялись открыто общаться:
– «Вчера вдруг пригласили в КГБ на тот же этаж, в ту же самую комнату, где в приснопамятном тридцать седьмом топтали каблуками, норовя попасть по причинному месту. Сидят с десяток молодых людей. Знаешь, – тихо говорил он, – с чего начался мой арест? Ввели меня в кабинет. Из-за стола встал следователь без ноги, на неприкрытой брючиной деревяшке, прохромал ко мне и, ни слова не говоря, метко, снайперски, не в первый, видать, раз, вмазал подкованным протезом этим мне по голени. Ворошиловский стрелок, мать его! Я свалился, а он с конвоирами отделал меня лежачего, куда ни попадя, ногами, деревяшкой и кулаками. Так вот ввели меня вчера туда же. Понимаешь, туда же! Я и подумал, никак начинается новый ад. Ан, нет. Вежливые такие, обходительные, форма необмятая. Ко мне по имени отчеству. Расскажите вы нам, пожалуйста, как все было-происходило в тридцать седьмом. Это они молодежь из комсомола набрали и в курс дела вводили».
Так вот, менялось все и в металлургическом. Менялось так, что Чипка осмелел. И подготовил комбинацию в три хода. Прежде всего, засел он в библиотеке и проштудировал все научные сборники института. Печатали в них всякое, но больше всего слабенькие статейки сотрудников, не прошедшие в центральную печать. Жалкие они были, эти «научные труды». По положению, главным редактором их был проректор по научной работе института, приятель беса и ненавистник Чипки. Вот и воспользовался обиженный еврей всем этим. И написал он разгромную статью-рецензию не куда-нибудь, а во всесоюзный машиностроительный журнал. Все там было. И низкий научный уровень, и перепевы научной информации из центральных журналов, и плохая работа редакторов и нежелательность публикации каких-то статей, имевших отношение к режимным работам (пинок лично в беса) и, в итоге – низкая квалификацию главного редактора издания, кандидата технических наук, проректора имя рек. Когда рецензия, появилась, вопль боли и беспомощной ненависти затопил металлургический. Прямо или косвенно, но это коснулось доброй сотни авторов и соавторов и всего ректората со спецотделом. Но поделать с Чипкой уже ничего не могли – журнал-то московский. Да и местные партийные власти ликовали – прижали-таки хвост сволочам остепененным! Ясное дело, и вопрос с высшей аттестационной комиссией отпал. Тогда Чипка, как опытный стратег, провел еще один ход – он прилюдно разобрал свою экспериментальную установку и порвал, и сжег все журналы и дневники экспериментов. Третьим ходом, воспользовавшись новым законом, отменявшим сталинские крепостные, рабские запреты и разрешавшим свободно увольняться с работы, он поставил мат всем своим недругам – подал заявление и был таков. Да исчез он не только из института, но и из города. Навсегда пропал из зоны сибирской видимости.
Проректора сняли сразу. Бесу сделали внушение, но не сняли – числился он по другой епархии. И вел себя как всегда – с утра вызывал сотрудников, кого удавалось, вербовал, других – запугивал, третьих – шантажировал. А к середине дня, перед обедом, подходил к мощному стальному сейфу, вынимал из него пистолет, аккуратно обматывал тряпкой, чтоб не скользил и не выпадал, ставил его на боевой взвод, и засовывал за пояс брюк. Да не как в детективах – за спину, а на бок, почти на живот, под фалду пиджака – выхватить удобней и быстрее – с этими преподавателями и учеными надо быть готовым ко всему. В таком и только таком виде он и перемещался по коридорам высшего учебного заведения. Обходил все этажи, заходил к ректору, делился с ним своими зловонными новостями и возвращался к себе. Так бы шло и дальше, да времена менялись, а он этого не чувствовал. До сих пор никто не знает, «как это всё случилось», только допустил бес во время одного из своих обходов ошибочку. Злые языки поговаривали, что произошло это в туалете – занял пистолет руки и внимание, и не заметил тужившийся бес, как из кармана брюк выпала небольшая, но как выяснилось позднее, емкая записная книжка. Грязная и снаружи, и внутри, она попала в чьи-то небезразличные и не брезгливые руки. Где и у кого она побывала – неведомо по сей час. Известно только, что не было её ни в ректорате, ни в парткоме – уж там бы она исчезла точно без следа. Но не исчезла вонючая книжечка. Не исчезла, а всплыла, – помните старую пословицу «г…. не тонет» ? – и притом в самое неожиданное время и в самом неожиданном месте… И где бы вы думали? – на открытом партийном собрании, куда, кроме членов партии, в обязательном порядке сгоняли всех беспартийных. Встал внезапно заведующий кафедрой электротехники и, не считаясь с протестующими воплями президиума, начал зачитывать страничку за страничкой. Хотели заставить его замолчать, да куда там – взорвались все. И, едва ли не все, узнали о себе то, о чем предпочли бы не знать или не вспоминать… Читать он еще не кончил, как бес вскочил, привычно прижимая рукой пистолет под пиджаком, и, сжавшись, вылетел из аудитории… К счастью, навсегда…