Короткие рассказы

ЧИАБАТТА

Хлеб с оливками надо есть на ветру.
На ветру вкуснее. Особенно если тончайшими ломтиками. И дырочки… Сквозь них — воздух, забирающий вкус у оливок, у пшеницы. У талой воды, сбегающей из-под сугробов.
Жую весну — с зелёными и чёрными вкраплениями Италии.
Еда как оргазм. Возможно, я не любила мужчин так сильно… Точней, когда я любила мужчин, я не любила так сильно еду. А когда мужчин не было, еда отчасти замещала их. Как и книги. В одной из которых прочитала, что Октавиан Август тоже перекусывал по дороге оливками и хлебом. Пищей, достойной императора.
Пищей, продающейся на нашем задрипанном рынке. В фирменном ларёчке пекарни «Буше». Где буханка чиабатта милостиво нарезана продавщицей на лёгкие ломтики-крылья. Раскрашенные чёрными точками маслин, зелёными кусочками — оливок.
Рабочий день окончен. В шмоточных рядах свалены голые манекены. Без голов, но с сиськами. И с круглыми дырами внизу. На шеях ценники — 500 рублей, 1000… Манекены словно проститутки — есть дорогие и есть дешёвые. Гладкая пластмассовая кожа. Идеальные формы. Без лишнего.
А у меня лишний вес. Дурная голова. И ветер сквозь штанины. Ветер сквозь полости в хлебном мякише. Ветер, намазанный на хрустящую корочку. Ветер, с которым я иду домой. Раскладывая в голове варианты, с чем можно дома съесть горбушку: с маслом, со сметаной? Или с солёным огурцом?
В садичном детстве бабушка кормила меня на лавочке сливками из треугольного пакета и украинской булкой. Я ничего не знала тогда ни про маслины, ни про чиабатту. Но ветер так же дул сквозь пшеничные дырочки. Ублажая ароматом теста и запахом оттаявшей земли.
И сейчас, когда в наушниках трещит далёкое радио, рассказывая о возможном извержении всех вулканов планеты, а власти Мексики приглашают туристов восторженно отметить конец света, я этому не верю.
Бессмысленно говорить о закате человечества, когда где-то по-прежнему замешивают такой же вкуснющий и такой же насущный хлеб. С дрожжами, солью и оливками. И воздухом апреля.

НА ПАСХУ

— Где-то тут остановите.
Я забываю подъезд. Зато помню, в какую дверь звонить.
Отец Георгий открывает.
Кажется, он уже не может стать больше, а он… Гора. Занимает всю прихожую и ростом под потолок.
— У нас вот так… — выпивший, он показывает на стол, заваленный остатками еды и церковными свечами.
С балкона видны справа — купола церкви Юлиана Тарсийского. Слева — Софийского собора.
В комнате всегда светлый закат. На иконах. На книгах.
— Мне сегодня выдали премию в церкви по случаю праздника. Смотрю и не понимаю — шесть тысяч. Как такое может быть? Может быть пять, может семь. Но шесть — никак.
Отец Георгий страшно суеверный.
— …И вдруг я выдохнул: всё хорошо. Пять — это сама премия. А тысяча — за преподавание в воскресной школе.
Я рассказываю:
— У меня сын Вася покрестился. Шёл в Благовещение мимо церкви, и словно что-то торкнуло изнутри, зашёл внутрь, разговорился. В Лазареву субботу батюшка его крестил.
— Добрый у вас батюшка. Отец Владимир сказал бы: «А где ты был весь пост нах? Чего только сейчас припёрся?» И на обряде настоятель свирепствует: «Вы крест купили на..?» — «Нет» — «Купите на…». При крещении выстригают прядь волос: — «Где волосы на…? Почему младенец лысый?» — «Виноваты, батюшка, не выросли волосы». У меня прихожане шёпотом спрашивают: «Отец Владимир всегда такой злой?» Извиняюсь, поясняю им: «У отца Владимира диабет».
На балконе послушник по пробкам палит из пневматики.
— Это Артёмка — наше молодое дарование.
Немного поломавшись, дарование прочло с мобилы свои стихи про Воскресение.
— Отец, благослови ещё патронов взять?
Георгий кивнул. Артемка дальше палит по пробкам.
Отец промахивается мимо своей рюмки, и водка «Ивушка» растекаясь по столу, льётся мне на колени…
Позвонил отец Олег.
— Захвати водки! И побольше!
Куда больше?
Включаем «Последний бой майора Пугачева». По рассказу Шаламова. С одной стороны — лагерные охранники, с другой — бывшие власовцы, устроившие побег. К концу все гибнут. Отец Георгий плачет, крупные слезы текут по щекам.
— Мой любимый фильм.
На последних кадрах приехал отец Олег из церкви Анны Кашинской. Благообразный. Совсем не пьёт. Но водку привёз. И холодец.
— Мы с отцом Олегом не один пуд соли съели…
Георгий поставил «Green sleeves» («Зелёные рукава»). Песню, которую написал английский король Генрих VIII для любимой супруги Анны Болейн. Потом он её казнил.
И снова слёзы по лицу.
— Ну, давайте за праздник.
Артём продолжает стрелять по пробкам.
— Перестань! Надоело. Отдай пистолет.
Артёмка не слушается.
— Сейчас я тебя подстрелю! — Отец Георгий достаёт из-под стола большую пневматическую винтовку.
— Ой, отец, не надо!
Артёмка выхватывает винтовку и, как ребёнок, бежит её прятать в соседней комнате.
— Где винтовка? Верни. Сейчас я тебя! — грозится отец Георгий, но с кресла ему уже не встать.
— Я напился на прошлой неделе, на утреннюю службу опоздал. Мне брат настоятеля говорит: «Я могу пожаловаться отцу Владимиру, но не буду. Знаю, что ты совсем один. Без церкви пропадёшь». Он прав — я один. Случилось что — рядом никого. Понимаешь, совсем никого. Один я…
В этот раз, когда отцу Георгию стало плохо, он был не один. Рядом сидели мы.
Внезапно отец начал синеть и булькать изнутри, как будто задыхался или подавился.
— Сколько он выпил?
— Пьёт с полудня, а сейчас уже восемь.
На столе бутылок шесть водки. И зачем он мне сказал по телефону купить ещё? Я взяла эту злополучную «Ивушку», уценённую поллитровку.
— Может, врача?
Отец Георгий продолжал молча синеть и булькать, потом прохрипел:
— Воды.
Глотнул, и слёзы облегчения потекли по лицу.
— Идиоты! Думали, я сдох. А я салом подавился.
На тарелке перед отцом Георгием лежал толстый кусок плохо прожаренной свинины.
— А теперь я хочу побыть один.
На прощанье он вручил мне две коробки конфет, много-много шоколадок и конфет. Из церкви.
— С Пасхой. Это твоим детишкам.
Почему-то хотелось плакать. Всех жалеть. И снова плакать.
Артёмка дострелял пульки из банки, да и пробки кончились. Мы разломили с ним шоколадку и пошли.
А над балконом отца Георгия светились на закате купола церкви Юлиана Тарсийского. И купола Софийского собора. Ветка берёзы. Листья распускаются. Пасха.

ЛЕСТНИЦЫ, ПО КОТОРЫМ НЕ ПОДНЯТЬСЯ

Самое дорогое всегда хочется удержать.
Но ты уже знаешь недейственность слов, они как просроченный клей. Как запылённый скотч. Не держат.
От отчаяния начинаешь увеличивать слова caps lockом, утяжелять их приставками «бес».
…Бесконечно. Бессрочно. Бессчётно.
Но уверенность отваливается от этого мира, не прикрепляясь к нему ничем.

*

В который раз август напоминает мне, что есть лестницы, по которым никогда не подняться.
Тень от балкона легла на солнечную стену — ступенями, перилами. Иди и поднимайся. Если ты — тоже тень.
А если ты тот, кто не может подняться по тени, то зачем ты плачешь?
Зачем ты плачешь о нём?
Есть вещи, которые и в самом деле невозможны между двумя. Можно большее, можно меньшее. Но невозможное — оно не измеряется никакими степенями возможности.
Увидев эту лестницу из тени, я поняла. Нельзя каждый день подниматься на Эверест…

*

Я шла по влажному пустырю. Под ногами хрустели улитки, сотни улиток.
Два бомжа бухали на обломках какого-то дерьма.
— Иди к нам! Иди к нам.
— Да. Сейчас.
Пустырь огорожен забором. Но бомжи знают лазейку, и я знаю. Надо свернуть за помойку, пройти через горы мусора. Мимо сожжённого дома.
Дальше — яблоневый сад. Много деревьев и заброшенных грядок.
Набив сумку яблоками, увидела знакомый разрез листьев.
На юге конопля выше, а здесь чахлая. Но посеял же кто-то…
Напихала конопли поверх яблок. Назад той же тропкой.
— Иди к нам! Иди к нам.
— Да. Сейчас.
Главное поувереннее говорить, и никто не стронется с места. Ни я, ни они.

*

Яблоки — в сахарный сироп. Коноплю — сушить.
— Курить будешь?
— Нет, повидло делать.
Я всё ещё разговариваю с Надькой. Хотя мы год уже не виделись. И вряд ли увидимся.
Я всё ещё разговариваю с Матвеем. Он тоже тут:
— Всё прогрессивное человечество пишет про секс с глобусом. Про секс с бычками в томате. Про секс с батоном городским. А ты о чём пишешь?..
— Я? — я немного растеряна, что он пришёл поговорить.
— Завязывай с соплями.
— Завязываю.

*

Гороскопы перестали совпадать со мной. Линии на руке пересчитали читаться.
Но даже когда линии судьбы стёрты, можно провести их самому. По воздуху, по небу, по воде.

ГОРОД

Осенью город становится ощутимей.
И ты не убежишь от него, как летом, — к другому морю.
Не сможешь помечтать, как в мае, что с рюкзаком уйдёшь в леса.
Зимой ты будешь точно прикована к нему морозами, заботами, делами.
И город знает про тебя всё — ты у него в кармане.
Он знает, что ты примчишься в тепло его кафешек, и будешь греть руки в случайных магазинах, и засыпать в метро, принадлежа ему как мужу — по штампу в паспорте. По штампу о прописке.

*

В прошлом году задолженность граждан за ЖКХ выросла на 17 процентов — я как всегда в средних людях.
Борюсь с однообразием кубиков на пенопластовом коврике для зарядки, с серыми ячейками кирпичных стен, с плитками кафеля в ванной и квадратиками календаря.
«Переход на зимнее время делает людей несчастными» — мелькает сбоку экрана.
Мари Лафоре поет про Манчестер и Ливерпуль. Запись 1967 года — года, когда я родилась.
Сегодня жарила детям картошку и была похожа на свою покойную маму. Я так же торопилась резать ломтики. А кипящее масло разбрызгивалось и шипело. И сын, как я когда-то в детстве, нетерпеливо кричал из комнаты:
— Маааааа, ну скоро?
И я скорей-скорей, как будто можно опоздать поджарить картошку.
Наверное, я не скучаю по своей маме, потому что стала ей. Или почти ей.
В чёрно-белом ролике Мари Лафоре поёт про прогноз погоды. Из советского телека. И от её движений и голоса уютно, как от вручную вышитых салфеток.
Разложу картошку. И буду смотреть в окна пятиэтажки напротив.
Освещённая лестница, люди, ступени. Времена, родители, дети. Переход на зимнее время. Переход…

*

Сын высыпает из ранца глянцевые каштаны. Перебираю пальцами и складываю в пары — чёт, нечет. А где-то в глубине живота уже болит точечка, которая всё знает, как будет. И знает давно. К осени стало бессмысленным пересчитывать каштаны, капли воды, лепестки ромашки. Когда мы разговариваем, разрыв между правдой и неправдой зашивается мной так, чтобы следов не оставалось. Есть я — какая я есть. И есть я — для тебя. Я-какая-я-есть — мучаюсь. А я-для-тебя не показываю мучений. Одно сшивается с другим. Но где-то в глубине живота ноет как фурункул и доводит до слёз изматывающей болью о том, что всё порвётся.

*

Осенью город становится ощутимей.
И ты не убежишь от него, как летом, — к другому морю.
Не сможешь помечтать, как в мае, что с рюкзаком уйдёшь в леса.
Но он-то знает, что я хочу бежать. И может быть, немножечко жалеет, когда бреду с опущенной головой. Он шелестит мне что-то нежное сухими листьями, и гладит щёки каплями дождя. Но город не отпустит. Он как муж. С которым жить с одной квартире. И вешать вещи в общий шкаф. По штампу. По прописке.

Manchester et Liverpool. Я вижу себя гуляющей вдоль улиц. Среди толпы. Среди тысяч неизвестных. Манчестер и Ливерпуль.

ПРОКРАСТИНАЦИЯ

— Может, у тебя тоже прокрастинация?
— Может. А что это такое?
— Откладывание на потом.
— Да, это про меня. Я всё откладываю на потом.
В детстве лучше понимаешь, чего хочешь. И для чего жить. Потом забываешь и забываешься.
И время определяешь по тому, как растут дети
…как накапливается пыль на вещах
…как смазывается овал лица, превращаясь в бесформенное тесто.
А ты все ждёшь, что завтра начнёшь жить по-настоящему.
А завтра перетекает в послезавтра, а послезавтра — в никогда.

*

Мартовская шкура дороги: черный лёд, белые пятна снега.
Идёшь и никуда не свернуть.
А куда сворачивать?
Некуда.
Вон мужичок из соседнего подъезда ещё летом сидел со мною рядом на скамеечке, курил, анекдоты рассказывал.
— Я всех своих друзей похоронил, — сам без зубов, поседевший, спившийся, добрый. Думала, ему лет 60. А оказалось мой ровесник.
За зиму мужичонку ни разу не видела. Спросила у соседки, где он, та сказала: умер.
Подруга позвонила на 8 марта, перечисляла ребят из нашего класса, которые ушли из жизни.
— Зажились мы с тобой, Ленка.
-Типун тебе на язык! Нам ещё долго.
Долго… Идёшь, и никуда не свернуть.
А куда сворачивать?
Пришла на кладбище, на могилку дочери. Она младенцем умерла. Настенька.
Имя занесено сугробами. А рядом с нею мальчика похоронили в том же году, зарезали его какие-то гопники. Шумная тогда была история, в газете писали. Убийцу так и не нашли. Мама и бабушка мальчика ходили на могилку каждый день. Так и сидели мы: я на своей могилке, они — на своей.
Потом родились сыновья, я стала реже бывать на кладбище. А тут пришла после долгого перерыва и вижу: мать и бабушка — свежими холмиками, рядом с мальчиком в земле лежат. И всё так же тихо вокруг, будто и не изменилось ничего.
Время оно никуда не опаздывает. Ни к кому не спешит. Оно безразлично, а ты все ждёшь от него чего-то…
— Зайдём в свадебный салон, платье тебе посмотрим.
— Зачем оно мне?
— Чтобы альбом остался — красивый, будешь листать его в старости. У тебя ведь никогда не было настоящего платья?
— Не было.
— Ну вот, пускай будет. И букет, и лимузин. И помни — ты самая хорошая. Я хочу, чтобы ты запомнила эти мои слова, если со мной что-то случится, ты их помни.
Ощущение, будто ты собираешься меня оставить одну в этом мире и напоследок всё пытаешься украсить чем-то…
Дёргаем дверь магазина
— А где же свадебный салон? Был тут.
— Лет пять как закрыли. Вместо него «железные двери на заказ».
Тогда я видела в этом салоне платье — красное, с вышивкой, мне очень хотелось такое примерить и носить. А сейчас — не знаю…
Откладывать на потом, наверно, ничего не надо, ни платья, ни разные иные дела.
Помню, как в двадцать пять лет муж сказал мне после свадьбы: «Нарожаем много детей». А я ему: «Куда спешить, потом успеется». Он: «Нет, детей надо рожать, пока здоровье есть и силы». Прав он оказался. Сейчас уже сил нет…
Сейчас — чёрная дорога с белыми пятнами снега, шкура уходящей зимы. Я всё иду по ней. И некуда сворачивать. И незачем.
Увидела на дороге обтаявший ледяной осколочек, похожий на ангела. Искрится, маленький, беспомощный — растает скоро. Вот так и жизнь. Большая пятнистая дорога. И солнце в крошечном осколочке-ангеле, придуманном тобой, сверкает, аж слепит глаза.

КОГДА ГРАНИТ ПОДСОХНЕТ

Я упала прямо под вывеской «Дворец бракосочетания».
Поскользнулась на мокром граните.
— Упала!
— Но ведь не сильно, мягко приземлилась.
— Плохой знак, — я ворчала, отряхивая шкурку, — это специально, чтобы люди не могли добраться до дверей.
— Так и знал, что опоздали.
— Ты только с работы вышел в шесть, чего уж теперь.
— Если бы ты хотела успеть, могла бы днём узнать расписание! Я бы сбежал пораньше.
Все двери заперты, снег медленно падал на бывший Дом пионеров, ныне — Дворец бракосочетаний.
— Я сюда маленькой в кружки ходила.
— А помнишь, как десять лет назад здесь проходил городской фестиваль поэзии? Мы сидели на ступеньках, а Люде Аникеевой за первое место вручали этимологический словарь Фассмера. За её коронное: «он издевается надо мной, издевается, руку поцеловал — не смывается…».
— Помню. Муж Наташи Завгородней Володя жив был ещё. Они сидели вооон там. На траве… И он читал стихи про Африку.
Она в кружевном платье до пят, он в летнем светлом костюме, у её ног. В руках у неё — васильки, маки. Все улыбались, будто вечность впереди. Потом купались в Колоничке, загорали… И всего-то десять лет назад. Я ещё тогда стих написала: «мы поженимся с тобой летом… пока жарко — шалаши нравятся».
Снег медленно падал на нас.
Две девушки выскользнули из боковой двери и начали кричать:
— Дворец уже закрылся! Сейчас запрём ворота, уходите!
— А нам ворота не нужны, мы через пруд пришли.
— Тогда и уходите через пруд, а то сейчас придёт охрана!
— А заявления как подают?
— Самый короткий срок — через месяц и один день.
— А на лето?
— Можно на любой день года. Только ворота уже запираются! Ну сколько можно через пруд сюда ползти?? И вам не стыдно?
К Дворцу ведут следы… цепочками в снегу, в сугробах. Все почему-то пробираются сюда в обход, не через главные ворота, а по льду, проваливаясь и скользя.
Мы побрели обратно. На середине пруда я дёрнула тебя за куртку:
— Мне выходить за него замуж? Скажи…
— Ты спрашиваешь у меня, выходить ли тебе за меня замуж?
— Ну да… Мне больше не у кого спросить.
— Конечно, выходи за него замуж, он хороший парень и любит тебя.
— А если я хочу подумать?
— И сколько можно думать? Десять лет прошло. Я так и знал, что передумаешь опять. Как будто жизнь у нас бесконечная. Пошли завтра снова?
— Я под вывеской упала. Ты что не видел, это знаки…
— Ну ладно. До лета время есть, подожду, пока гранит подсохнет…

52-67 ЛДЕ

Я соврала тебе, что не привязываюсь к вещам.
Есть вещи, которые я люблю почти как свою собаку, а это очень много.
А эту машину я любила, может, даже больше.
Купленная в 78-м году она принесла нам столько радости!
Мы набивались в неё большой семьей. И ехали на дачу в Васкелово на выходные, и вереница таких же разноцветных «Москвичей» тянулась по трассе.
— Тогда иномарок не было, «Жигули» да «Москвичи», «Волги» реже.
— Теперь уважаешь тех, кто ездит на стареньких «Москвичах», особенно, когда машинки блестят.
В гараже паутина, как в старинном замке…
После смерти отца прошло пятнадцать лет, и машина стояла все эти годы.
Кожаные сиденья из кожзама. Поглаживаю их в последний раз.
— А магнитофон сохранился?
— Да, он в багажнике лежит.
— У вас и аптечка с тех времен? Чудеса.
Паренёк толкает машину, сама она не заводится.
— Колодки поржавели, я тросом её вытяну из гаража.
Сначала я хотела сдать машину в лом. Три тысячи. Вывозит фирма.
У меня не сохранилось вообще никаких документов на машину. И наследство не оформлено.
— Как мы будем везти её на эвакуаторе через город без документов? Хоть бы какую бумажку.
Вот и не верь в чудеса… Сегодня утром с антресолей выпал пакет из-под кофе…и я вспомнила, что папа в нём хранил ключи и документы. Сунула руку, нашла техпаспорт на Москвича.
Но я не сдала машину в лом. Я продала её пареньку лет двадцати пяти.
— Я восстанавливаю уже второй такой Москвич, мне постоянно нужны детали — что-то заменять, чинить.
— Понятно, на органы пойдёт. А номера забрать нельзя?
Паренек качает головой.
Я хотела взять на память. Хотя зачем? И на том свете меня разбудят, вспомню: 52-67 ЛДЕ, «Москвич-412 ИЖ», цвет — «айсберг». Жёлтые сиденья. И стеклянный наконечник с коробки передач, памятный. Я его тихо скрутила и положила в карман. Хоть что-то…
В этой машине мы были все вместе. Счастливые, дружные. Я, мама, папа, брат, бабушка, уже позже — жена брата. Потом мы ездили на этой машине в деревню с мужем и нашими детьми. «Москвич» служил семье, как верный пёс.
Когда умер мой отец, почему-то никто не стал переоформлять машину. Но мои дети просто так ходили в гараж навестить Белого друга, заводили его, выкатывали из гаража, проверяли как он… Друг ведь.
Я соврала, что не привязываюсь к вещам.
Некоторые вещи я люблю почти как людей — они уходят и мне грустно.
Паренёк дал мне те же три тысячи, но всё-таки не в металлолом…
Платон спросил:
— Мам, а ты не спросила того парня, какой у него номер гаража? Я как-нибудь схожу к нему проведать нашу машину.
— Нет, не спросила…
Всем вещам и людям отведено своё время, которое они пробудут с нами, дальше — мы уже без них.

Вам понравилось?
Поделитесь этой статьей!

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован.1