Горела лампа на моем столе…

Гоголь
Садятся люди в электрички,
не зная чем занять досуг.
Весь век летит по черевички
кузнец Вакула в Петербург.

Чёрт дёрнул чёрта выкрасть месяц.
И, как покойница, легла,
из «Вия», на глухую местность
досель невиданная мгла.

На керосиновую лампу
надежды не держу уже.
Мерещатся, куда не гляну,
герои Гоголя везде.

Пишу, рифмую бестолково.
Но где-то за моим умом
Манилов вместе с Хлестаковым
в ночи плутают под окном.

Гуляет вьюга в подворотнях,
где совершает своё зло.
Пусть наконец-то скажет кто-то
из них: – К нам едет ревизор!

Когда, свои дела окончив
на службе, выйдет на крыльцо,
почудится в беззвёздной ночи
Башмачкину моё лицо.

Перекрестятся два Ивана,
подастся Чичиков в бега…
В степях бескрайних Казахстана
навряд ли сыщут беглеца.

Лишь Вий посмотрит отрешенно
и удалится с глаз долой.
Обиженный и оскорбленный,
Иван Никифорович мой,

Иван Ивановичу разве,
смешно подумать, не простит
обиду?! Гоголь в казнокрадстве
не станет никого винить!

………………………………….

Останется навеки втайне:
кто он, что по дороге дальней
на санках устремляя взор
в село, свой держит путь, опальный
и нежеланный ревизор?

Как растолкуешь человеку,
не ехать в ушлое село,
покуда ныне много снега,
чем в прошлый месяц, намело?

Доедет ли в метель такую
и ночь, по снегу января,
собой, извозчиком рискуя,
покамест не взойдет заря?!

………………………………….

Кому-то в эту ночь не спится.
Пусть к басурманам устремится,
чтоб побороть в себе тоску.
Не дело с бабами бабиться –
Тарасу Бульбе – казаку.

Исподтишка войной ударит,
хоть старый, но еще удалый,
так не сумев, никак, заснуть.
В лице изменятся бульвары
и всполошится Петербург.

Такая ночь бывает только
раз в жизни и под Рождество?
Так выстрелит в меня с двустволки
казак и выбросит ружьё.

И пуля душу мне остудит,
моей руки коснётся смерть.
По мне – поэту – затоскует
казак, и упадет на снег.

Метель отступит, стихнет вьюга,
на небе выглянет луна,
и длинный луч луны упругий
коснется моего лица.

Не тронет грусть коня в загоне.
Покинет чёрт с зарей село.
Казак проснется и уронит
в ладони сонное лицо.

Пущай сельчане колядуют
всю ночь. Хома испустит дух,
когда стращая силу злую,
прокукарекает петух.

Возьми Солоха на поруки
меня, за тридевять земель,
на гору, где старуха вьюга,
в пещеру, где живёт метель.

Нет у Солохи дилижанса:
нет ни коляски, ни коня.
Как долго будет продолжаться
всё это, знаю только я.

Неси по матушке России
меня – Солоха! – на метле.
Пойдет покойница из «Вия»
стращать село в кромешной мгле.

ТЕРЕМОК
За ивою, за бурною листвой
и за оврагом спрятан терем чудный,
где и тропа обросшая травой
даёт понять, что теремок безлюдный.

Я это знаю. Но иду назло,
не внемля знакам, просьбам, увереньям.
Открыть калитку и войти в тепло
(представь, стучусь, вхожу стихотвореньем).

Увидеть свет и добрые глаза
хозяев, где застолье, просят к чаю,
в чьих душах нет корысти, даже зла,
где не обидят и не опечалят.

Уважат гостя водкой и добром,
где и гармони мало песни, пляски.
В такой же летний день – Вот ход конём! –
хозяева уехали в коляске.

С тех пор пустует терем. Почему?
Что приключилось? – боле не известно
об обитателях моему уму
покинувших так скоро это место.

Оброс бурьяном двор и озверел.
Отшельник изгнан, оскорблен, унижен.
Он ничего за этот век не ел
и захудал, теперь я это вижу.

Мне доводилось мимо проходить
и не однажды видеть чудный терем.
Какую тайну в тереме хранит
дверь под замком? А ключ давно потерян.

Странноприимный теремок грустит,
чьи беспощадно длительны мученья…
Никто не ходит терем навестить,
чураясь вида злого помещенья.

Приволокнуться некому, отсель
смотрю на терем, вид его ужасен,
не нагляжусь, в душе метёт метель,
как терем мне и я ему не ясен.

Пишу стихи, а ручка не идёт.
Упрямый слог привычно не податлив.
Пусть каждый сам по-своему поймёт,
поскольку каждый думаю догадлив.

Хозяйка дома

Есть отдаленье, где живёт семья,
с которою знакома Валентина,
в которую рвусь голову сломя,
где ждут гостей хозяева в гостиной.

Там частный дом и одинокий сад,
хозяйка с мужем и с трёхлетней дочкой,
собака, что отучена кусать,
с которую, как все, дружу заочно.

Там георгины с человеком в рост,
букет черёмух и кусты сирени.
Там за столом любой желанен гость,
где я сейчас на празднике семейном.

Мне наливают фирменный портвейн.
Я не один, нас собралось тут много.
Охваченный вниманием гостей,
читаю громко посвященье Блоку.

Хозяйка – дама голубых кровей,
несёт пирог и задувает свечи
дитя. Мы пьём за здравие детей!
Хозяйка рада этой нашей встрече.

В кругу гостей хозяйского стола,
где говорили об ущербе быта,
я вспомнил, что тут некогда жила
художница, с супругом знаменитым.

Она любила собирать гостей
в своей меблированной гостиной
и тоже наливала мне портвейн,
и говорила про стихи Марины.

Она была уже не молода,
курила много, мало говорила,
не мыслила без денного труда
холста и кисти, потому творила,

должно в подвале, иль на чердаке,
где и пылятся кисти, краски, масла.
«Художник говорит на языке, –
она любила говорить: – пространства».

Она была не редкого ума,
но знала толк в искусстве авангарда,
чья кисть влечёт неведомо куда,
где смерти нет, ни рая нет, ни ада.

Художница, чей дар и ремесло
мы созерцаем на ее картинах,
нам говорит о том, что все прошло
давно, как юность, как любовь к мужчинам

и к женщинам… Художница сама
была довольно сложным человеком.
Писали, что она сошла с ума,
не понимая, что лежит под этим.

На старых фото девочка, ей нет
семнадцати, глядит, в ее глазницах
печаль и грусть ее грядущих лет,
вперяются глазами светской львицы.

Она еще не знает, что судьба
готовит ей. Она с судьбой не сладит.
Пускай сидит, как жертва, как раба,
чтоб кто-нибудь спросил, на снимок глядя:

«Куда она девала красоту
и свет в глазах исполненной надежды?»
«…Но человек настигнув высоту,
не узнает того, что было прежде…», –

я помню, как художница, когда
я у неё гостил, мне говорила.
Она ушла, покинув навсегда
свой дом, свой быт и всё, что прежде было…

Печально, что уходит человек,
и вместе с ним кончается эпоха.
И лишь художник оставляет след,
как воздух, предназначенный для вдоха.

* * *
Я в степь, бегу вдыхая кислород
и пожирая каждой клеткой в лёгких.
Как на ладони степь.
– Мой древний род
здесь кочевал… – мне говорил историк.

Тушканчик скрылся. Вот его нора.
Мы с ним встречались, лишь однажды, мельком.
Представил я, мой высохший Арал,
внезапно ставшим облаком молекул.

Как он плывет, сопутствуя луне,
поврозь со мной и не со мной, отдельно.
Не стал бы он захаживать ко мне,
не стал бы я ходить в его владенья.

Стесняет сердце и рассудок мой
глухая мысль. Что мной трудом зовётся
немыслимо… Пора ступать домой.
День пролетел и вот заходит солнце.

Как поступить – домой пускаться лень.
Все, кажется, что я стою на грани
безумия. Иду. Мелькнула тень
рептилии на престарелом камне.

КОШКА
Ба ту гуфтам луна округла.
Луной перенасыщен ум.
Сидим и смотрим друг на друга.
Час ночи переходит к двум.

Праздношатается по полю
луна, что на чеченском «бут».
Сосед наш Дмитрий алкоголик
с Иваном вместе водку пьют.

Пишу при лампе на таджикском:
«Мада занак гуфт дур мери».
Строка, как женщина, ложится
на лист. Перо уже творит

стихотворение. Под взором
луны пишу, гуфсадамку.
Степанов отсидел на зоне.
Зачем его в стихи влеку?!

Градостроитель Киселёва
вдова, с двумя детьми живёт,
как наши все в деревни вдовы,
не просыхая, тоже пьёт.

Грозился сын её подругам,
чтоб шли себе, чтоб шли отсель.
Муж Киселёвой был хирургом
и положение имел.

А у Маруси муж был сварщик,
сейчас на пенсии. Живут,
как люди. Бабка мужа тащит
домой. Тут люди щедро пьют

и кошку Машу Маней кличут.
Кис-кис. Мурлычет. Я грущу.
И для неё: «Занаки личи
дар таги офтоб хоб…», пишу.

Какое дело кошке рыжей,
что пишет молодой чужак.
Что кошкой в этом мире движет?
О ком болит её душа?

Бред. Чепуха. «Ту ишки мани,
гурба!» пишу. Она лежит.
Подхода не ищите к Мане,
не станет с чужаком дружить.

Ба ту гуфтам – говорю тебе (с таджикского)
Мада занак гуфт дур мери – Мне женщина сказала, далеко пойдешь (с таджикского)
Гуфсадамку – говорю же (с таджикского)
Занаки личи дар таги офтоб хоб – Нагая женщина лежала на солнце (с таджикского)
Ту ишки мани, гурба – Ты моя любовь, кошка (с таджикского)

Граф

Меня разбудят утром рано
гортанным пеньем петухи.
Я нехотя с постели встану.
Покину Ясную Поляну,
свой дом, родню! Уйду в стихи!

Перо выносит на блокноте,
как ночью вышел на крыльцо,
беспомощный и одинокий
старик с измученным лицом

и повелел запрячь коляску.
Беглец – куда тебе бежать? –
уехал умирать из Ясной
Поляны. Как тебя мне жаль!

Кочуют с давних пор казахи,
а ты, напялив сапоги,
надев крестьянскую рубаху,
какую носят мужики

деревни, с ямщиком в коляске
холодной ночью на вокзал
из Ясной по дороге грязной
уехал. А меня не взял.

Откуда беглецом затея
побега движет? Нет пути
назад. Бегут два Алексея
за ним без Анны, без любви.

Куда, сам черт погнал – мужчину,
что даже бедную графиню,
да Бог с тобой, не пожалел?!
Бежал на Оптина Пустыню,
бежал за тридевять земель!

Так отбывающий в остроге
вину сбегает узник? Но,
кому немало лет давно,
зачем назад на пол дороге
не повернул, а все равно
свой продолжает путь далёкий
из Оптиной в Шамордино?!

Мне за тобою не угнаться,
беглец! Когда и я умру,
придут со мною попрощаться
два Алексея и Фру-фру?!

И ты, заслышав эту новость,
уйдешь в глубокую печаль,
беглец?! Зачем садишься в поезд?
Зачем тебе меня не жаль?

[С постели рано утром встану,
как кукарекнут петухи.
Пойду босой, в окошко гляну.
Покину Ясную Поляну,
свой дом, родню. Уйду в стихи.]

Страшась [спасаясь от погони]
погони, из Шамордино
бежишь, как от чумы, в вагоне
от церкви, от себя, от Сони
(И, как ты страшно одинок!).

………………………………….

29 ноября 2000 года

* * *
Степная ширь обманывает глаз.
Парит орёл, висит на небосклоне.
Лишь зрение (не знаю как у вас)
увидеть очевидное способно.

Степь женщина и гордая причём,
лежит нагая, Бога не стесняясь.
Я в степь иду, озябшим новичком.
Кем прихожусь степи? И кем останусь?

Попробуй жажду утоли в степи
из Сырских вод, где неземная влага.
В степи легко мне сочинять стихи.
Я на степи пишу, как на бумаге.

Кочевник мчится резво на коне.
Конь седока в историю уносит
сквозь войны, битвы, но оставив мне
ничем неописуемую осень.

Кочевнику привычна красота
родной земли не ласковой, не грубой.
А мне в новинку здешние места.
Вон кто-то прочь уходит на верблюде.

Прощание с Дон Кихотом

Расстанемся когда-нибудь
под одинокою горою?
У каждого из нас свой путь,
не зарастающий травою?
Храни тебя моя звезда
от бед. Перед дорогой дальней,
присядь. Тебя ругают зря
и осуждают, мой идальго!
Так бросить камень норовит –
на Дон Кихота –
каждый встречный
за неказистый внешний вид
и за высокопарность речи!
Быть может, не имея зла
на сердце, те же дети тоже
бранят, и принимает за
умалишенного прохожий,
идальго. Но он мной любим,
и я его не дам в обиду.
Пусть каждый следует за ним
от Азии до Антарктиды.
– Как я люблю, когда задрав
высоко голову на кляче
сидишь спокойно, как удав,
претерпевая неудачу.
Не ждёшь ответа на вопрос:
«В чём смысл нашей жизни бренной?»
А только задираешь нос
пред публикой высокомерной.
Как я люблю за нрав, за речь
высокопарную, за доблесть…
Уйдешь любить, страдать, стареть
и умирать один на воле…
Не оставляй меня во тьме
ума, беды, души и рока,
возьми меня, возьми к себе,
возьми куда-нибудь за скобку.
В твое лицо уйду навек, –
отбыв, отпев, – в твои морщины!
Возьми меня с собой наверх
туда, где Анна и Марина
сохранны. Полыхнёт восток
однажды, благородный рыцарь,
когда – не приведи Господь! –
с тобою что-нибудь случится!
Уйдешь, ни слово не сказав,
на кляче, старой Росинанте,
с зарёй, с собою только взяв
оружие и томик Данте.
На счастье или на беду
я встречу днями буду клянчить?
Иди, верши свою судьбу
на старой захудалой кляче!
«И что, что голова седа?»
«И что, что помутнен рассудок?»
Пусть путеводная звезда
хранит тебя везде и всюду.
Прощай,
мой друг!
Прощай,
мой брат!
Настанет день,
я в это верю,
когда воротишься назад,
и тихо постучишься
в двери…

ГАСТАРБАЙТЕР

На всё, что за год накопил,
харчевни пылкий завсегдатай,
от счастья, то ли с горя пил
с утра до ночи – гастарбайтер.

Во мглу глядел и не глядел
зрачок, отрёкшийся от сути
строки, пока скрывался день
за морем, от тоски и скуки.

Мозг делал вид, что он не мозг.
Зрачок, что не зрачок он вовсе.
Гвоздь отрицал, что он есть гвоздь.
Не осенью, казалась осень.

В пивной, где выпивал народ,
сидел сторонний наблюдатель
и созерцатель – автор строк
стихотворенья «Гастарбайтер».

В накуренном пространстве, где
младые люди выпивали,
в углу, невидимый толпе,
сидел двадцатилетний парень.

Он пил с приятелем в углу,
на вид, как он – двадцатилетним,
который разуму уму
учил приятеля. За этим

не бритый, в свитере, худой,
сутулый, тридцатидвухлетний
следил мужчина молодой
один за столиком соседним.

На языке чужом, родном
он разъяснялся непонятно.
Но речь (из уст его) о чем,
возможно, понимал приятель.

У этих родина одна,
одна судьба, одна чужбина.
Глядел с тоской на дно вина
слегка подвыпивший мужчина.

В полупустой его стакан
с бутылок наливали выпить.
Он выпил и с трудом, но встал,
затем направился на выход.

Шатаясь и под нос бубня,
исчез в пространстве задымленном,
однажды глянув на меня –
тяжелым взглядом – исподлобья.

Они все родом не отсель.
Как смотрит только брат на брата,
на этих молодых людей
смотрел стихотворенья автор

и сострадал чужой судьбе.
Лишь за добычею валюты
плутают неизвестно где
простые, молодые люди,

покинувшие дом, семью,
отечество, родную землю.
В далеком и чужом краю
до них нет никакого дела.

Я от безделья шел сюда,
где пьёт народ веселый, грустный,
устав от быта и труда,
как от высокого искусства.

Где в забегаловке народ
безвылазно, вторые сутки
уже, все выходные пьет,
спасаясь от тоски и скуки.

У них отечество одно,
одна земля, одна чужбина.
С одной бутылки пьют вино
до дна здоровые мужчины.

И как прекрасны во хмелю
их лица! Как прекрасны речи!
И рюмку эту я за встречу,
за них, за здравие их пью.

ТЕЛЕФОН

С утра никто не приходил к соседу.
Он в коридоре важничал, ходил,
курил, стоял, вёл скучную беседу,
ногою сигарету затушил.

Он съел с утра, что вечером на ужин
жена ему в пакете принесла.
Он был хорошим, но неверным мужем,
за что и невзлюбила медсестра.

Врач говорила, что ему куренье
вредит, что кофе нужно исключить
из рациона ради исцеленья
недуга. Он не перестал курить,

но кофе бросил. Съел немного фруктов.
Поспал. В обед проснулся. Вышел вон.
Принёс с ларька какие-то продукты.
Ушёл болтать с женою в телефон.

«Ало! Галина? Это я Володя.
Ты это что, не узнаёшь меня?
Володя я. Да, я сейчас свободен,
вот и звоню. Как у тебя дела?
Я ничего, лежу. Тут знаешь, скучно.
И телевизор не с кем посмотреть.
Лечусь. Дай Бог, чтоб всё благополучно.
Пришла и наша очередь стареть.
Ну что? что не начинай? Галина,
ты без меня ни с кем? Смотри, убью!
Куда идёшь? С какой ещё Мариной?
Поймаю твою дуру, удавлю!
Да знаю я, какая она. Галка,
змея твоя подруга. Это так.
Забыла, что она совсем недавно
пыталась наш с тобой разрушить брак?!
Вот, дрянь. Нет, дрянь, а не подруга.
Ты лучше мне скажи, как там Егор?
Он в школу ходит? Пью свои пилюли.
Вчера сестра вколола физраствор.
С утра ел фрукты. На обед съел гречку.
Валяюсь днями. Ночью плохо сплю.
Была бы рядом, мне бы стало легче.
На самом деле, я тебя люблю.
Я так скучаю по тебе Галина.
Вот и сейчас мне хочется прижать
тебя к себе, чтоб ты меня молила.
Галина, слышишь, сможешь, приезжай?!
Я б угостил тебя, твоим любимым
вином. Мы б сели вместе во дворе.
Как там отец и мать? Ты им звонила?
И мне ни чуть не лучше здесь, в норе.
Ты, Галка, съездила бы к ним на дачу.
Купила бы каких-нибудь конфет.
Что? денег нет? Тогда достань заначку.
Что говоришь? Какой ещё Альберт?
Отлично! Тут его и не хватало.
Ты бы ему налила коньяка.
Убью Галина, если вас поймаю.
Я не хочу на голове рога.
Что говоришь? У него есть дети,
жена, собака, за городом дом?
Чего-чего? Ну, мне это не светит.
А вот ему, пожалуй, поделом.
Гони его, зачем тебе он нужен?
И что с того, что ты училась с ним?
Не ври, мы с ней уже давно не дружим.
Ну, Галка перестань, не плачь! Прости!
Да, верю я, прости. Ведь я ревную.
Уф, где ещё такую я найду?
Ну, всё, бывай! Родимая целую!
Я вечерком, Галина, позвоню»!»

Он бросил трубку и вошёл в палату.
Распаковал пакет и начал есть.
Съел шоколад и всё, что распечатал,
запил кефиром и с кровати слез.

Пошел, умылся. Лёг в кровать обратно.
Заснул. Проснулся. В телефон звонил.
Никто не брал. Он, постояв, заплакал.
Пошёл курить. Ни с кем не говорил.

Звонил жене. В ответ гудки звучали.
Звонил отцу, никто не отвечал.
В игрушки он и телефон играли.
Он осерчал и телефон сломал.

Так телефон простился со здоровьем.
Тот выписался и пошёл к жене.
Всё трубка телефонная злословит
и дозвониться дать не может мне.

Роза на столе

 

Алие Кадыровой
I

В ларьке, где торговал цветами
узбек, а не болгар-ботаник,
купил я розу, как два дня.
Пройдя немало испытаний,
могла уйти бы на свиданье,
но оказалась у меня.

Я выбрал из сестер страдалиц,
что отстрадали, отскитались
и за сестер, и за себя,
одну, на что нашлось в кармане,
в ларьке, где торговал цветами
узбек, похожий на раба

претерпевающий утрату.
Он брат мне. И продал, как брату,
одну из лучших алых роз.
Но как зовут того узбека
в ларьке с цветами? – без ответа
остался навсегда вопрос.

Теперь принадлежит хрустальной –
коль сравнивать, то с усыпальней –
старинной вазе на столе.
Любуюсь стройной розой алой,
изнеможенной и усталой,
и равнодушной к похвале…

У алой розы нрав высокий
(такие розы на востоке
растут, наверное, в садах)
и что-то есть в ее осанке
от северянки и южанки,
что не опишешь в двух словах.

Но голос розы разве запах,
что эхом отдается в Альпах?
Я этот запах розы пью.
И роза оперной артисткой
горланит голосом лучистым.
Как розу алую люблю!

II
Заботится зрачок о доле
пугливой розы на столе.
Словно наложница в неволе
(прошу отметить в протоколе),
навек заточена во мгле.
Какая сила розой движет?
Что за безумие ведет
(пусть в протокол себе запишут)
погибнуть… Так бутон цветет,
и будто полной грудью дышит,
в последний раз. У розы алой
красивый стан, высокий нрав.
Затем ли смертью смерть поправ,
как героиня сериалов,
отмучавшись и отстрадав
за человечество уходит
(все с головы моей не сходит),
всё потеряв и всё раздав,
добиться не сумев свободы?!
Как я люблю, что розы алой
пригожий благотворный вид
несет строка, как индивид,
заместо почестей, регалий,
душою также не кривит.
Так розу алую ревную
и прячу за свою строку.
Чем розе я помочь смогу?
Изнеможенную, больную
в стихотворение влеку.
Пред розой я всегда в долгу.
Пускай она прибудет в здраве
и не узнает никогда
никто, и промолчит строка
о розе и о розы нраве…

Лифт

За окном тихо падает снег
и не видно из-за снегопада,
что там рыщет хромой человек
в безрукавке, чего ему надо.

Пациенту наскучило быть
пленным строгой казенной постели.
Непривычно вниз движется лифт,
то назад без какой-либо цели.

Пациенту сказали идти
в процедурную. Медикаменты,
санитарки, медсестры, врачи
надоели давно пациенту.

Поначалу казалось ему,
что здоровье, как юность, уходит
в снегопад безвозвратно, в зиму,
даже старости он не угоден.

Пережив первый в жизни инфаркт,
он освоил, что мир ограничен.
Он устал дни и ночи лежать
постоянно на койке больничной.

До обеда он спал, то бродил
в коридоре, ни с кем не общался,
зачастую во двор выходил
или просто на лифте катался.

Он спускался на лифте во двор
для раздумий и для размышленья,
и звонил иногда в телефон,
чтоб сказать, как проходит леченье.

Завсегдатаем лифта прослыв
пациент, словно рвался на волю,
и спускал его вниз добрый лифт,
разделяя с ним общую долю.

Не с кем больше в больнице дружить,
лифт успел к человеку привыкнуть.
Пациент, сердобольный мужик,
привязался к больничному лифту.

Он садился в лечебницы лифт
и подобно кочевнику мчался.
Лифт летел, обо всем позабыв,
словно Богу божился и клялся.

………………………………..

И метался лифт по этажам
с пациентом и нощно и денно.
Он хотел от судьбы убежать,
только понял, что всё бесполезно.

Он пошел, как велели ему,
в процедурную. Лифт тронул к бесу,
словно юность в снегопад и зиму,
чтоб нести свою службу Зевесу.

ЦВЕТАЕВОЙ

Кого любить, как ни тебя одну,
любимицу Берлина и Тарусы?
Кого любить, раз ни тебя одну,
которую возненавидел Брюсов?

Гонимую Парижем и Москвой,
разбитую о быт тщеславной Праги,
в сей светлый день не вспомнить образ твой
не может ни рука, не лист бумаги.

Не может быть, чтоб лоб был одарён
и знал о том, чего бы знать не стоит.
Вот-вот придёшь с волшебным фонарем.
Ночь августа со мной некстати спорит.

Сквозь призму ада, голода и бед,
одна, навеки брошенная в стужу,
пришла, как смерть на свадебный обед!
Пришла, как жизнь – пришедшая на ужин!

Ты здесь, ты где-то здесь, в моём миру,
где больше никогда не одинока.
Кого любить, раз не тебя одну?
Да, разве что Елабугу и только…

Снег

Ты на плиту поставил чайник,
и чай зелёный заварил.
На кухне за столом печальный
тебе я что-то говорил.

Глядела на паденье снега
собака. За твоим окном
шёл снег. Он шёл за мною слепо,
но с ним нас разлучил твой дом.

Я не хотел с ним расставаться,
и долго не решался я
на твой этаж седьмой подняться,
куда ты звал и ждал меня.

Твой дом не дал меня в обиду.
Я сразу понял, что твой дом,
как я не приспособлен к быту,
когда я оказался в нём.

Твой дом длиною коридора
в Аид, как будто уходил.
И говоря мне: «Осторожно,
тут грязно!» в залу проводил.

Мне показалось, в твоем доме
нашелся б снегу уголок.
Ты насупил на это брови
и посмотрел на потолок.

Я думал, снег погибнет скоро,
пока я тут в жаре-тепле
стою в проеме коридора
и что-то говорю тебе.

Об этом старая собака
молчала, в рот набрав воды.
Твой дом стоял под снегопадом,
снег не навлёк на дом беды.

Я направлял зрачок в пространство
и видел, одинок и пуст
твой дом. Про быт и про хозяйство
ты всё шутил и удивлялся,
что я над шуткой не смеюсь.

Я думал, снегу одиноко,
как мне, ненужный никому,
стоит озябший у порога.
Зачем я не пойду к нему?!

«О, снег, мой брат, моя кровинка!
Не стой, не жди! Ступай, иди!
Жалею я твои снежинки!
Молчи! За мною не ходи!» –

я говорил, но он не слушал.
Стоял под окнами весь день.
На долгий, белый снег, воздушный
я с грустью и тоской глядел.

Ты на плиту поставил чайник,
и чай зеленый заварил.
А за окном твоим печальным
предновогодний снег валил.

* * *
Горела лампа на моём столе.
[Поставить точку надо бы на этом! –
зачем не скажет Франсуа Рабле?!]
И мысль несла, гонимая прочь ветром,
в Чапаевск, где принадлежит семье
сохранность редкой старины предмета.

Приноровился ум с худым окном,
где нищий двор, где бедствует природа
поныне, чтоб владеть большим столом
до самого утра и до восхода
писать о той на языке чужом
так, будто ты откашливаешь горло.

В условиях стола строчить, изжечь
свечу и лампу, устыдившись слова,
сжечь на огне и белый лист извлечь
из-под стола, и почерком не ровным
марать бумагу, возрождая речь,
имея к слову страх клаустрофоба…–

за тем, чтоб ближе подойти, взглянуть
в глаза Ахматовой, увидеть что-то
и прочитать и невзначай взгрустнуть,
отчаяться и затворить ворота
на ключ, лечь спать, в конце концов, заснуть,
увидеть сон и полюбить кого-то…

Так было в этот раз. Глядел отсель
в окно, куда природа шла сутуло,
где отчуждённо за окном краснел
закат, затем куда-то ветром сдуло
природу. Долго я за столом сидел
при лампе и писал, вновь впав в простуду.

Осевшим почерком вёл пятый час
мою строку уже держа под сердцем
Ахматову. Дождь за окном серчал.
Но обошлось все, к счастью, без последствий.
– Кому, как не ему моя печаль
обращена. Пущай войдёт, согреться. –

сказала та, что со спины вошла.
Суха в сужденьях, равнодушна к детям.
Зачем пришла, чтобы меня стращать?!
Не о любви же говорить со смертным?!
Когда б не дождь, она б давно ушла,
да скучно ей в предместьях у бессмертья.

* * *
Зять бабки топит печь.
Старуха-печка,
ей целый век, дымится и пыхтит.
Вот-вот и я не вымолвлю словечко.
Читатель скажет: – Он, небось, хитрит.

Пускай что хочет, говорит читатель.
Не слышно мне его, как он дерзит.
Качает головой своей.
Проклятье,
опять не то болтнул больной язык.

Тому виной, наверное, простуда.
Я пред листом белеющим молчу.
Дрожу так сильно, что звенит посуда.
– Налить вам чай с лимоном? – Не хочу.

Пойду, прилягу, что бы там не вышло.
Дай, вместо чая, выпью аспирин.
Железный гвоздь лежит, как знак мне свыше,
прикинувшись карандашом простым.

Вам понравилось?
Поделитесь этой статьей!

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован.1