Чего же боле? (из жизни счастливого человека)

ГЛАВА ПЕРВАЯ

 

«Ещё над ним летает сон.
Вот наконец проснулся он
И полы завеса раздвинул;
Глядит и видит…

Ч е л о в е к  с п и т.

Итальянский июнь бушует почти вплотную, за толстыми стенами респекта

бельного дома, но человек спит.

Это счастливый человек.

В его жизни нет ничего, кроме мнительности, что могло бы встревожить или лишить сна.

Ему нечего желать, но он продолжает желать всего и потому во сне своем не знает, что он — счастливый человек.

Человек спит, а внутри него не дремлет желание.

Слишком много нерастраченного сладострастия.

Кто-то ошибся дозой, и вот теперь счастливый человек не может иметь удовлетворительного сознания своего счастья.

Спящий человек, которому не хватает Рая.

Глухо сопящий вулкан.

Он так устал жаждать, что взял за привычку спать перед обедом.

По китайскому гороскопу он — летний тигр, тигр сытый, тигр спящий. Спящий-то да… но сытый?….

Его будит прикосновение женской руки и голос:

— Вставай, милый мой, пора обедать! И подарок тебе… —

Он просыпается сразу, ибо сон его почти всегда тонок.

Такой сон легко прошибёт упавшая снежинка

— А я люблю подарки! — говорит он самому себе и тут же мысленно

сплевывает, — кто ж их не любит…тьфу ты!…

Шмель радостной тревоги мучительно зудит у него внутри, пока он идёт в кухню и усаживается за стол.

Уж он, кажется, все возможные подарки от жизни получил.

Всё равно не хватило.

Сытый тигр — это чье-то непродуманное заключение.

Или безответственный диагноз.

 

Глаза подруги сияют.

Вообще-то таких подруг не бывает.

Но ему встретилась.

И стала женой.

И вот теперь сияющая жена-подруга подает ему два листа:

— Это пришло по факусу! —

— Мне? —

— Тебе, тебе… —

В правой лапе у сытого тигра супная ложка.

В левой — два листа, истыканных печатными буковками.

Тигр читает:

 

  «Я Вам пишу, чего же боле …

 

Могу  только заверить, что никогда до Вас не делала ничего подобного. Не могу сказать и не могу не сказать. И ждать больше не могу. Я люблю Вас. Знаю, что это безнадежно для меня. Вы женаты и я ни в коем случае не хочу нарушить Ваше счастье. Мне нужно только говорить с Вами, хотя и не получая ответа. Но если случайно Вас затронут мои слова, то прошу Вас не отказывайте себе и мне хотя бы в кратком ответе.

 

Я понимаю, что сохраняя инкогнито, трудно надеяться на ответ. Но если я назову себя, то уже никогда не смогу, даже случайно, видеть Вас и говорить с Вами. Положение мое и позиция, из которой я обращаюсь к Вам (не знаю на что надеюсь?!) затруднительна даже для меня. Я должна контролировать свои слова, чтобы не выдать себя. Но простите мне эту недосказанность, только из неё я могу говорить с Вами о Вас и о себе. А говорить надо, не так ли?

Я влюбилась в Вас еще не видя Вас, (как в романах) только по звуку Вашего голоса. По интонации, с которой Вы произнесли какую-то фразу. Не могу вспомнить какую. Я обернулась на эту интонацию и увидела Вас сразу, узнала, хотя и было много людей. «Я погибла» — так подумала в первую секунду. Слышать я ничего больше не могла — слышно было, но слышимости не было. Я увидела Вас сразу, целиком всего, как будто сосканировала. И запомнила всё, даже волосок на ухе. Как могло такое случиться, что я Вас раньше не видела? А вот Вы сказали что-то именно с той интонацией, о которой я подсознательно мечтала, и я Вас увидела. Говорят, что любовь с первого взгляда встречается редко-редко. Мне повезло. Думаю, что Вас многие любят, но наверняка, многие терпеть не могут. Вас трудно терпеть рядом, если не любить.

 

…«как галерные вёсла скрипучи недели»… — так и мое чувство. Так долго собирать по крохам, так долго и мучительно узнавать. От всех, от всего брать только зернышки, почти не иметь прямых контактов с Вами. Но мне кажется, я Вас немного узнала.

А иногда мне не хватает только физического знания Вас, — остальное я узнала. Странно, я ни разу Вас не касалась. Просто рукой. Ни разу. Я хочу узнать Вас как себя. А может узнать себя в Вас? Я не знаю, что можно сказать Вам. Думаю, что всё можно сказать Вам. Только Вам я хочу рассказать всё. Хочу спросить обо всем. Можно?

 

Я еще не знаю, как это возможно. Я вообще первый раз делаю такое. Мне не стыдно. Мне страшно, что Вы не ответите.

Пожалуйста, попробуйте.

Вы же Поэт, а у поэтов с воображением без проблем.

Нарисуйте меня, сочините — я не могу отказаться от  инкогнито, но я могу искренне рассказать о себе. Я хочу, мне нужно, чтобы Вы меня узнали. Нет, не в реальной жизни. Я буду узнавать Вас, а Вы меня. Не подумайте, а вернее пусть Ваша жена не думает, что я хочу Вас отбить у нее. Я знаю, что вы счастливая пара. Если она сможет терпеть мои письма к Вам, я еще больше буду ее уважать. Не я, а она Ваша жена, и если она запретит мне Вам писать или Вам мне отвечать — пусть так и будет. Я не буду противиться ее решению. У меня нет никаких оснований чего-либо ожидать от Вас. Только одно может извинить мою назойливость — любовь, которой всегда недостаточно.

Мне очень трудно. Я не знаю как и о чем писать такому человеку, как Вы.

Я не знаю зачем я Вам навязываюсь.

Простите.

 

 У меня есть муж и ребенок, у меня есть всё, что нужно для счастливой жизни. У меня нет только этой интонации героической серьезности, которая есть у Вас. Еще раз извините. Но, в очень слабой надежде я даю № тел/факс 069/ …………….., по которому Вы мне могли бы отправить ответ.

 

По традиции подписываюсь — Татьяна».

 

 

____________________

В нем поднялись сразу трое.

Зверь, почуявший запах живой крови, мужчина, слишком озабоченный собой, чтобы не заподозрить издевательской шутки, и эстет, возмутившийся недопустимой погрешностью в первой же строчке только что прочитанного письма.

Опережая стыд, заговорил эстет:

«Боже мой, да разве ж можно! Разве ж можно пропускать это волшебное русское «к», которое так нежно, так заботливо поставил Пушкин: «Я к Вам пишу». Именно «к Вам», а не «Вам». В году, товарищи, заниматься надо… тогда сессия — всегда праздник! Не понаслышке — «я вам пишу», а знать надо…

ч-черт!..» — пробежало едкой скорописью в голове.

Чуть остудило.

— Что?… —

— Ты не о том, милый! —

Он понял, что произнес всю эту позорную дребедень вслух.

Но стыд опять не поспел за малодушием.

В нем, — теперь уже осознанно, вслух, — заговорил мужчина, озабоченный собой:

— Это кто ж меня разыграть хочет, а? —

Потом они долго говорили с подругой, старались вообразить, кто она такая, эта «Татьяна-я-Вам-пишу». Лишь одна очевидность глядела в глаза: «Она» — не чья-то выдумка, не путаница, не неправильно набранный номер. Потому что «она» цитировала его стихи. Посыпались воспоминания о влюбленной в него еще в первые годы эмиграции женщине по имени ………, которая хорошо знала его поэзию, которая долго посещала их франкфуртский дом, а потом от безнадёги сподличала и скрылась навсегда в душном облаке собственного позора.

 

Глаза подруги сияли, потому что это была не нормальная, а ненормальная жена. Она, видите ли, желает ему любви, она, видите ли, вообще считает, что любовь — это когда желают счастья и полноты не себе, а тому, которого любят!

Бр-р-ре-ед!

У кого угодно спросите…

Разговор перещупывал всевозможные догадки.

Суп остыл.

Что-то красное обжигало изнутри его лицо, шею, даже спину.

Потому что говорил в нем только эстет и мужчина, а тигр молчал, приняв стойку.

Молчал и принюхивался к подрагивавшим в руке, то есть… в лапе, листам.

В примитивном кошачьем мозгу толпились целых две мысли.

Первая — овладеть жертвой, которую он безошибочно почуял за толкотней буквочек на листах.

Вторая — обмануть подругу, с которой он счастлив вот уже 15 лет, но которой по-прежнему не верит, потому что нельзя же, в самом деле, доверять в женщине ничем не обоснованному бреду благородства и великодушия!

Даже если это не нормальная, а ненормальная жена.

Звериным чутьём тигр «знал», что всё равно надо обманывать. Даже в распахнутости её безлукавого доверия он искал признаки скрытой напряженности.

Искал досаду и озлобленность… или хоть раздражение…

Искал и не находил.

Не находил, но всё равно старался сдержать напускной шутливостью рык проснувшейся утробы.

Зверь обманывал и плотоядно принюхивался, а человек горел от стыда.

 

Он надолго оставил листки без внимания, как бы забыл их на обеденном столе. Потом потихоньку перенес в кабинет и положил у пишущей машинки.

До самого вечера он внутренне бродил вокруг подраненной добычи.

 

Тигр обдумывал стратегию охоты…

 

Но увы… что-то человеческое в нем всё-таки было.

Он с нежностью воображал эту незнакомку, потому что она читала и знала его стихи, потому что, оказывается, она даже имела его книжечку.

Как минимум, — одну, из которой прозвучала та строчка: «как галерные весла скрипучи недели». Но нечто еще более драгоценное волновало и смущало его, оживляя израненную и давным-давно упрятанную от жизни человечность: «она»… Она… расслышала в его голосе серьезность. Она посмела угадать и даже полюбить именно то, что он носил и знал в себе, как божий дар, чего стыдился больше всего на свете, чем тайно жил и творил, в чем чаял грядущее своё бессмертие.

«…угадать и даже полюбить…»

Глупый был тигр — самоуверенный и доверчивый.

Он сразу поверил в искренность этой любви, но продолжал обдумывать стратегию охоты, не обращая внимания на то, что лапы его превращаются в руки, а звериный нюх переходит в тонкое человеческое обоняние.

Ровно в 0.00 часов 7 июня, то есть уже следующего дня своей непроизвольно счастливой жизни, он сел за стол, включил машинку и процедил сквозь зубы, которые по-прежнему представлялись ему клыками:

— Ну что ж, жизнь… давай поговорим еще раз! —

 

____________________________

 

…июня 1998, Верона

 

                                        

 

 

 

«Письмо Татьяны предо мною:

Его я свято берегу.

Читаю с тайною тоскою

И начитаться не могу.

Кто ей внушил и эту нежность,

И слов любезную небрежность?

Кто ей внушил умильный вздор,

Безумный сердца разговор,

И увлекательный, и вредный?

Я не могу понять…

 

Здравствуйте, милая моя Татьяна!

 

В руках у меня Ваше письмо, и я понимаю, что стою перед таким событием, какие в жизни человека либо вовcе не случаются, либо случаются один раз.

Благодарность моя не может быть выражена на словах… да и не должна она выражаться словами. Пушкину было легче. Он восхищался гениальной своей выдумкой, но письмо, которое столь заворожило его же породившее воображение, было адресовано не Пушкину. А я нахожу себя перед подлинным письмом, и адресовано это письмо мне. Испытание огромно. Себялюбец в такой момент «познаёт цену самому себе» и раздувается от ничем не обоснованной гордости. Я, мне кажется, уже пережил или почти пережил идиотизм простейшего себялюбия, и потому ныне познаю цену не себе, а Вам. Слишком знаю человеческий и, сверх того, женский эгоизм, слишком уже успел повидать жизнь в ее отвратительной борьбе за собственность: поэтому преклоняюсь перед Вашим мужеством и перед силой чувства, внушившего Вам «безумный сердца разговор»!

 

Что остается «несчастному» мне перед лицом такого чувства, такого мужества? Одно: «признанье так же без искусства»!

Признание это просто: моё сердце жаждет любви, сколь бы много ее ни вливалось в меня, сколь бы щедро мне ни дарила ее судьба. Особенно дорога мне любовь, связанная с пониманием, со взглядом подлинно проникновенным и проницающим, со способностью разделить мои мысли и чувства, а они — в моих стихах. Вы читаете мои стихи, и тем делаетесь для меня ещё значительней. Ведь и я собираю по крохам сочувствие, сопонимание. Собираю скаредно, крохоборно, хотя давно уже понял, что подлинное Знание дается только любви. И вот она, любовь. Она передо мной, готовая отдать себя без хитрости и лукавств, (инкогнито я не считаю лукавством, ибо понимаю всю травматичность Вашего положения), без требования гарантий и забегания вперед о собственном мелочном интересе. Это любовь без интересов, и потому это — Любовь !!! Она без труда познала то, что большинству окружающих меня представляется позой или чудачеством, а порой даже безумством. Любовь расслышала интонацию «героической серьезности». А между тем, вы не могли никак знать, что самый заклятый мой враг, с которым веду пожизненную борьбу, с которым не ведаю примирения, ни даже просто перемирия, есть ироническая несерьезность — трусливое и «трезвое» ничтожество, обрубающее  крылья мечте, сжигающее творческую молодость, превращающее  существо, которое обязано Богу Образом своим и Подобием, в озабоченного таракана.

Да, меня большинство терпеть не может. Но наверно тех, кого легко терпеть, трудно полюбить?!? Как вы думаете?

В годы молодые я страстно жаждал женской любви, беззаветности и самоотдания. Но окружающий женский мир трусливо разбегался при одном только появлении моем. То единственное признание в любви, которое из меня исторгла молодость, вызвало ужас у девушки, которой я имел наивность это признание сделать. Позже я понял, — меня полюбит только такая, которой откроется целый мир жизни в том «жутком», что отпугивает и разгонят других. Ведь любовь — это не то, что называет любовью большинство. «То»… сакраментальное «то», о чем токует большинство новобрачных на свете, не выдерживает испытания даже малым временем. Возможно, и Вы имеете этот печальный опыт. Только одно на свете есть Любовь, и это одно не имеет определений. О нём узнают тогда, когда оно приходит. И ошибки здесь быть не может!

Я действительно не представляю, кто же Вы… Татьяна! Перебрал всех знакомых и малознакомых, но к счастью не догадался. И не хочу!!!

Отсылаю это письмо в пустоту под номером 069/……………….

Пишите мне без страха и сомнений, (хотя какие могут быть сомнения после того, что вы уже написали!)

 

Пусть состоится этот «безумный сердца разговор», столь увлекательный для сердца, и такой «вредный» для пустой и никчемной повседневности.

Подписываюсь честно — Б

 

______________________

 

Перечитал.

Ничего тигриного.

Опечатки выправил — опять ничего.

Если б он не знал себя, то мог бы предположить даже благородство, даже… великодушие.

Но он не мог предполагать в себе ни того, ни другого, потому что слишком хорошо знал себя, свое хищное нутро, свою непобедимую жажду плоти, потребность обладать, доминировать.

Ему ничего не оставалось, как принять за чистую монету её «по традиции —Татьяна», согласившись адресоваться к фантому, присвоившему себе это освящённое Пушкиным русское имя.

Немножко глупо, конечно, да и для эстета как-то……

«Что если её Бертой зовут, — предавался он меланхолическим размышлениям, — а ты тут будешь какой-то «Татьяне» расшаркиваться………»

 

Но какая женщина!

Она даже читает стихи!

 

В долгой и счастливой жизни с ненормальной своею женой он усвоил, что стихи читает только она. Только одна она их так читает, чтобы раниться строками, запоминать… жить с ними, неожиданно произносить вслух.

 

За четыре итальянских года его замкнутый мир сузился до почти полного одиночества и нежной взаимности с древним латинским городом, куда его привезла подруга. Безблагодатная Германия мямлила где-то далеко за Альпами свою вынужденно разумную жизнь. Эмигрантское еврейство больше не забавляло веселой тарабарщиной. Никто здесь не приходил даже изредка в гости… в эти ненужные и бесполезные гости, которыми обезболивает и множит себя житейская пустота. Здесь уже не было слабодушных влюбленных с плохо пристёгнутыми к ним хамами-мужьями, не было навязчивых приятелей («в прошлом поэтов»), не было набитой пустяками взаимных обид московской «аристократии», пожизненно искривленной  консерваторским сколиозом.

Здесь не было никого и ничего. Здесь была только поэзия. Он давно махнул рукой на бесполезные свои притязания к женственности, а ненормальная жена всё ещё страдала его одиночеством, считала людей ничтожными, а женщин безумными за то, что они не в силах полюбить его с тою же безоглядною силой, с какой любила она. Женщина его жизни тихо билась в своем бреду, потому что это же ведь чистый бред — страдать оттого, что в твоего мужа не влюбляются все те, кого избирает его ненасытное плотоядие.

Она не покладая рук работала, а он, лишь условно комплексуя о паразитарности своего существования («мужик, а денег в дом не приносит!»), бездельничал, неутомимо извлекая из своего безделия стихи.

 

Их жизнь текла счастливо и ровно, — медленная могучая река, полная смысла осознанных предназначений.

 

И вот теперь оба они встрепенулись от предчувствий. Если это был не розыгрыш, (чисто риторическая, впрочем, оговорка!) то в их жизнь входило что-то… что-то восхитительное… Разверзался «Онегин». Себя, наконец, обнажала глубина женственности, столь долго жданная ими обоими, (им — ещё раз для себя, а ею — ещё раз для него).

 

Он вставил листы в факс и набрал номер.

Письмо ушло в электронное никуда и возвратилось вновь, не неся на себе никаких следов соприкосновения с жизнью.

Анонимность сомкнулась, оставив его наедине с чувством собственной подлости.

Жалкие остатки добропорядочности копошились в нём фальшивыми упованиями на безответность.

Но тигр в высокой траве молчал и страстно принюхивался в ожидании нового движения слабеющей добычи.

 

_________________________

…июня 1998

 

 

«Спасибо! Это так неожиданно! Это так хорошо! Но я недостойна таких восхвалений. Я не такая, как Вам представляюсь. Я не пушкинская Татьяна. Это горькое признание, но верное. Но всё равно, всё равно… я могу сказать теперь, как жадно я ждала этого ответа. Как сочиняла его себе! Я Вас не знала таким. Теперь знаю. Примите мою нежную благодарность и восхищение Вами. Я слишком взволнована и не могу пока собрать свои чувства. Есть восторг и окрыленность. Есть надежда. Спасибо. И не волнуйтесь. Я поняла, и не преступлю.

И дальше буду оставаться инкогнито.

Как странно всё это. Вас мало любили. Как могло быть так? Я не знаю, трудно ли любить такого как Вы. Уже не смогу узнать. Я уже люблю и не знаю, как это трудно. А терпеть Вас, действительно, очень многие не могут. Это, — как антисемитизм. От зависти. Много я о Вас наслышана, и могу сделать простой вывод — с Вами неуютно. Всем весело, а Вы мрачнеете, и говорите совсем не о том. Но так должно быть у поэта. И так должно быть у толпы. Все очень правильно.

 

…«Порвав когтистые туманы»…

 

Вы прорываете пустоту. Это похоже на хирургическую операцию на глазе. До операции всё было “о.k”. После операции уже не всё так. Со мной это-то и случилось! Ведь если я Вам расскажу, кто я и что я была, Вы в ужасе должны будете сказать, что я дрянная женщина. Но это только недавно стало меня беспокоить. Я прожила половину жизни вовсе не благородной девицей. И никаких проблем. Только обычные житейские.

Мне впервые в жизни по-настоящему стыдно. Вероятно, из-за Вашего письма. От тех слов, которыми Вы меня так щедро обласкали.

 

…«Вашей перчаткой лишь буду обласкан»…

 

Во мне от всего — одно хорошее — любовь к стихам. Только и это — благодаря Вам и бабушке. Но бабушка была давно и могла дать только то, что ребёнок мог взять. Остальное — немытое окно. Это от невысказанной любви я была такая смелая. Просто она меня измучила. А теперь надо ответить за свои слова. Если смогу посметь сказать правду о себе и своей жизни, то… и в этом будет только Ваша заслуга. Если посмею?!

До Вас я не испытывала комплексов. Только по самому малому счету. Сейчас я просто не могу без отвращения смотреть на себя. Это так должно быть?

Расскажите, что Вы любите, что читаете, что пишете. Как проходит день у Вас. Мне нужно знать о Вас больше. Я прочту те книги, которые читали Вы. Посмотрю фильмы, которые видели Вы. Это так нужно мне. Не пропускайте ничего, что для Вас важно. Пусть я не смогу понять всё, но буду стараться.

В душе всё, как в сломанном компьютере. Все программы смешались, — говорят на всех языках одновременно. И выразить не могу. Вот беда!

Надо успокоиться. Извините. Так сердце теснит, что только плакать или смеяться — не знаю.

Пишите, пожалуйста, пишите. Не оставляйте меня без этого живого напитка.  И если смогу найти в себе силы для выражения моих чувств, моих проблем, я буду Вам их пересказывать. Если от меня не сразу будут приходить ответы, не обижайтесь. Значит не было возможности.

 

С благодарностью, Ваша Татьяна».

 

___________________________

 

Это пришло через неделю.

И вновь его ненормальная жена принесла ему факсовое послание в искрах сияющих глаз.

Мужчина снаружи от неожиданности развязно смутился, а зверь внутри раздул ноздри и повел хвостом.

Он положил листок на стол и несколько раз прошелся по кабинету.

Потом резко сел к столу и прочитал.

Его сладко кольнуло в самое сердце новыми цитатами.

Боже, неужели она и вправду любит мои стихи?

Какая-то бабушка. Причем тут бабушка?

Смешная! Она воображает меня в обществе. Воображает грустным в веселой компании, а ведь еще Михаил Юрьевич предупреждал: «Грусть в обществе смешна…»

Но кто же она такая, наконец!

Он стал перебирать считанные свои компанейства за последние шесть лет.

Но припомнил только одну послеконцертную бражку.

Саша Клёнов…..

Ах, Саша, Саша!

Ему вспомнился концерт в Майнце, куда они с женой поехали специально, чтобы еще раз услышать Клёнова, еще раз умереть в его Рахманинове и Скрябине.

Потом — обратно  во Франкфурт, к Саше домой.

Какая-то толкотня в маленькой эмигрантской квартирке, — тосты, крики, смех.

Он выпил и тут же стал центром довольно-таки бестолкового сообщества. Красивая жена у Саши — манекенщица.

Не только ноги, но и руки…какие руки!

Через полгода она придёт к нему домой.

В первый и последний раз.

Придёт, сама не зная за чем.

Придёт по влюбленности и страху.

Страх победит.

Как всегда.

Он вспомнил, что внушает женщинам страх, но почти не задержался на этой древней мысли.

До того ли, когда перед тобой разверзается «Онегин»!

Жадно перечитывал: «Я не знаю, трудно ли любить такого как Вы. Уже не смогу узнать. Я уже люблю и не знаю, как это трудно. Примите мою нежную благодарность и восхищение Вами. Я поняла и не преступлю. И дальше останусь инкогнито».

О, милая моя… преступишь!

Ты преступишь, потому что я так хочу!

Потому что я только этого и хочу!

Ах глупые мои…пугливые… маленькие! Разве знаете вы, сколь много теряете, не преступая?! Сколько золотого дождя не пролилось на ваши бестолковые головки?

«Пусть я не смогу понять всё, но буду стараться».

Конечно ты не поймешь всего! Куда ж тебе?!

… да… что это она тут про компъютер? Господи, какая пошлость!

А ведь, в сущности, недурно пишет!

Он так и не смог раскопать в памяти ничего, хоть примерно наводящего на след.

Этот день он отпустил на покаяние.

Завтра… завтра — ответ.

А сегодня, то есть, сейчас же он дал письмо своей подруге.

Почти заставил прочитать.

А чем еще ему обманывать?

Только полнейшей искренностью!

 

_________________________

 

 

…июня 1998, Верона

 

«Здравствуйте, моя милая и близкая!

 

А вы и не представляетесь мне пушкинской Татьяной. Татьяна Ларина навеки сотворена Пушкиным, им воспета, им идеализирована, им нежно и преданно возлюблена. В том-то и чудо духовной жизни, что Вы не Ларина, но что возможно это трогательное сходство, что вообще  возможно в мире это несравненное событие — любовь. В ней, — в своей любви, — Вы творите себя и творите меня. Поэтому не опасайтесь, что я Вас неоправданно идеализирую и напрасно восхваляю. Именно в идеализации и познается настоящий человек. Это обыденность ищет реализма, а дух и душа обитают в идеальном. Но чтобы отворилось идеальное, нужна любовь. Она и только она знает правду о любимом, а значит, — о человеке. То, что дается знанию любви, того никак иначе не познаешь. То, что Вы теперь делаете Вашей душой, есть непомерная и с мирской точки зрения непозволительная идеализация. Вы ИДЕАЛИЗИРУЕТЕ меня! Но я не останавливаю Вас, не пресекаю, потому что знаю, — именно так Вы познаёте и познаете самого подлинного, самого настоящего, самого ценного Б. Л-Б. Истинно сказано: «Человек выше, чем даже самый низкий из его поступков!» Этим утверждено, что истинный человек, — в своем лучшем, а не в худшем, в самом высшем, на что способен, а не в самом низшем, до чего может пасть. Да, человек —грешное существо. Но Вы теперь познаёте и творите меня не из грехов моих и пороков, коих, увы! немало, а из моих стихов, то есть из мыслей и переживаний моих, из предстояния перед судьбой и смертью, из тоски о невозможности совершенства, из протеста против мира сего и воззвания к миру иному, которого ищет и лишь духовно-символически, лишь предчувственно и сновидчески достигает душа.

Многие, о… многие в жизни познавали и познали меня по оттопыренному уху, по ранней лысине и избыточному весу. Кто-то, очень жалкий и очень ревнивый, познавал меня так: «Ты ж смотри… этот жирный! Даже машину водить не умеет! За бабой своей на заднем сидении отсиживается!» Да что ж ему, бедному, делать-то было, когда собственная его жена уже влюбилась и барахталась в трясине непозволительной идеализации Б.Л-Б.

Ну ладно, — на «жирного» согласен!

Некто, давным давно, познала меня так: «Ну-у-у-у-у… это ж Б. Тут… где залезешь там и слезешь!» Не одобряла, видно, моей резкости и категорического нежелания тащить на себе нищету мирскую, которой «нормальные» женщины так любят навьючить своих сговорчивых мужей.

Что ж… согласен и на «где залезешь, там и слезешь»!

Да, я прорываю пустоту.

Но я еще и иду сквозь пустоту, и обдираю об нее душу, а это очень больно, поверьте!

Вы говорите: «операция на глазе».  Вот именно! Но эту операцию жизнь проделала надо мной с самого начала. Любимый мой поэт, Г. Иванов, сказал:

«Меня сгубил талант двойного зренья,

Но даже черви им, увы, пренебрегли».

 

Так что не смущайтесь, идеализируйте меня, и не возбраняйте мне идеализировать Вас, ибо так я познаю Вас по Вашему чувству, по Вашей способности его в себе зачать, питать и, что уж совсем не по жизни, — изречь!

Очень понятно, что до меня Вы не испытывали комплексов. Это оттого, что Вы никогда не думали о себе так высоко, как высоко ощутили себя в своем чувстве ко мне. Это до него, до чувства Вашего, у Вас не было комплексов. Приземленности или недостоинства стыдиться можно только пережив в себе высоту и достоинство. Эту высоту и это достоинство дает Вам Ваше чувство, ибо любовь есть самая большая высота и самое высокое человеческое достоинство. Она, собственно, и сотворяет человека. До любви человек есть лишь возможность… лишь потенциал. Ужасно, что большинству так и не удаётся выйти из своей потенциальности, сотворить свою человечность — полюбить. На пиру у Симона-фарисея, когда Мария Магдалина прильнула к ногам Христа, возмущенные старцы завопили: «Как можешь ты блудницу допускать до чистоты твоей?» Иисус же отвечал им так: «Ей простится многое, ибо она возлюбила много!»

Не перестанет человек, ставший в любви Человеком, грязь и дрянь свою мыкать, но любовь возвысит его, и от Бога ему простится многое!

Не теряйте же Вашей смелости, она восхитительна и она плодотворна, целебна для души. Пусть это чудо упало на мою «недостойную», но чем-то избранную голову, — я ныне имею трудность быть  достоин чуда. А ведь это, знаете ли, трудность великая.

 

Любовь к стихам, — это не просто «одно хорошее от всего»… это очень тонкий очень аристократический нерв, очень высокий род чувствительности. Если Ваша бабушка смогла оживить в Вас этот нерв, то Вы весьма, весьма богаты внутренне. А немытое окно, — промывайте его, очищайте душу от грязи. Читайте стихи, избирайте в них любимое, живите с этим любимым и питайтесь им. Вот Вам Тютчев:

 

«Лишь жить в себе самом умей —

Есть целый мир в душе твоей

Таинственно-волшебных дум;

Их заглушит наружный шум,

Дневные разгонят лучи, —

Внимай их пенью — и молчи!..»

 

Вам же можно и не только молчать. Вам можно и заговорить со мною. Это необозримое богатство. Для Вас. И для меня. Думаю, вы уже убедились, сколь «богата» наша обычная «жизнь» такими сокровищами.

А лгать не стану. Есть… есть и немножко мужского в моих чувствах, приятно, что мысль обо мне способна теснить Вам сердце.

Любовь — это озеро полноты, чудесное зеркало, которое судьба подносит любимому, и в этом зеркале он может узнать себя лучшего, себя высшего и достойнейшего.

Любовь — величайший из даров!

Судя по тому, что Вы цитируете стихи исключительно из первой моей книжки —«Пожизненный дневник», Вы, возможно, и не подозреваете о существовании второй!? Хочу сообщить Вам, что второй том моих стихов —«Вердикт», продается во Франкфурте. Поинтересуйтесь в русском магазине «Петербург». Там, возможно, завалялся один томик. А кроме того и на русской полке магазина «Huggenduеbbel», на Zeil, из четырех экземпляров до недавнего времени застоялся один.

А… вспомнил, еще есть на Keiserstrasse 51 (если не ошибаюсь номером) магазин “International Buchhandlung». Там я тоже поставил на продажу по одному экземпляру первого и второго томов. Во всяком случае, хочу, чтоб Вы знали, что такой сборник есть. Он вышел в свет в Санкт-Петербурге в 1996 году. (Комично, что продается он в Германии в русском магазине «Петербург», где торгуют крупами, сельдью и овощами в банках).

Если не найдете, подумаем, как мне передать Вам его без ущерба для Вашего милого инкогнито.

 

Ну, уж я с три короба наболтал. О чем пишу, чем живу, — это разговор длинный. Всего не уместить в одном письме.

 

Благодарю Вас сердечно и… и до следующего письма!

 

Ваш Б.»

_________________________

 

 

 

Не сказать, чтобы он был доволен написанным. Мохнатость мохнатостью, а нерастраченное его нутро пробовало и никак не могло до конца обнаружить, выразить, выкрикнуть всё то сдавленное человеческое, чего он уже давно не надеялся…….

Вы возразите, быть может, — а как же женщина жизни?

Да в том-то и несчастье поэта, что он тайно желает быть узнан и обожаем целым миром.

И снова ушли листы в электронное брюхо факса.

Ушли и вернулись.

Он держал в руке собственное письмо, как будто и не отсылал его никуда. Чудны времена твои, Господи!

Латинский июнь, ещё недавно бывший всего лишь назойливо жарким, вдруг налег на него всей тяжестью нетерпения.

Всегдашнее равнодушие к факсу перешло в неприязнь.

Он стал теперь подозревать электронику во враждебности, в злостном замалчивании.

 

Их жизнь обогатилась напряжением новой темы. Они обсуждали загадочную Татьяну, гадали надвое, кто ж это такая могла бы быть. Его подруга говорила о «ней» мечтательно и нежно. Она вспоминала собственную свою любовную лихорадку, которая 15 лет назад чуть не укокошила ее, пока оба они разбирались с бывшими своими женами-мужьями. Сам он говорил о незнакомке смущенно-сухо, охотно поддерживая, но никогда не начиная разговор.

У летнего тигра открылся летний жар.

Зверь начинал чувствовать себя преступником.

___________________________

 

…июня 1998

 

«Вот случилось счастье. Вы мне пишете! Вы пишете мне и называете меня «моя милая близкая». От одного этого обращения я теряюсь и прихожу в неописуемый восторг. И правда, что я не Татьяна, но спасибо Вам «и сердцем и рукой, что Вы меня не зная, так любите».

 

Но, пожалуйста, не идеализируйте меня. Мне от этого только тяжелее. Вы пишете, что грешное существо — человек. Но существо дела в том, что я только сейчас всерьез обратила внимание на свою грешность. А в Вас я вообще ничего грешного не вижу. Мне невыносимо слышать, что Вам больно. Так не должно быть. Вас должна ласкать и жизнь и люди, (даже если ухо чуть-чуть торчит). Г. Иванов — Ваш  любимый поэт, а я ничего о нем не знаю. Надо сказать, я не совсем всё понимаю в Вашем письме. Всё это так необычно и полно восхитительных тайн. Так замечательно легко почувствовать себя вдруг поднятой над миром! Спасибо Вам. Вы человек верующий, и очень возвышенный. Я же — человек неверующий и довольно приземленный. Жизнь меня убедила в том, что женщина может обойтись общими сведениями, парой книг, знанием иностранного языка и умением обращаться с мужчинами. Вы правы, что любовь — высота, но только в тех случаях, когда она обращена на предмет возвышенный. Вы вот говорите, что любовь — это зеркало. Вам легко себя там найти — возвышенного и достойнейшего. А мне, с моими грехами… — только глаза колет. Я называю словом «грехи» всю свою жизнь. Так нелепо всё прожитое, там столько всякого…

 

А у любви действительно «как у пташки крылья», если Ваше сердце тронуто моей любовью… Как много можно было бы сказать Вам как мужчине. Но, — молчи женщина! О подбородке, о плечах, о руках, о движении, полном достоинства. Простите.

 

…«Лишь жить в самом себе умей»…

 

 

С Тютчевым я знакома благодаря аристократической моей бабушке. О ней я хочу рассказать отдельно. Не сейчас. Позже. Она была сокровищем, не «обычной жизнью».

 

Вы недооценили мою въедливость в Вас. Второй сборник Ваших стихов у меня тоже есть. И адреса мне знакомы (и не только те, что Вы назвали) У меня есть Ваша графика «HOMO ЕROTIKUS», (кстати, почему через «K»?)

У меня есть Ваша кассета, где Вы поете и превращаете меня в сластолюбивую (не знаю как сказать) вакханку.

 

О, как я Вас чувствую! Как знаю Вашу вкрадчивую нежность, редкие вспышки страсти. Какая бездна открыта мне!

 

Моя Гранбуленька всегда предостерегала моего отца о том, что «в этой девочке бесёнок сидит». Он плохо ее понимал. Увы.

 

Я, надо признаться, не очень хорошо еще ознакомилась со вторым Вашим сборником. Это немного другая поэзия. У меня еще не наработан ключ к этим стихам. Так же, как в Вашем письме, в Ваших новых стихах есть темы, которые мне не поддаются. Видимо, нет подходящей программы в душе. Для Вас это не должно быть оскорбительным. Это мой дефект.

 

Пока мне понравился очень стих «Перекрёсток моей Германии», и эти маленькие стихи: «Разомкнутые звенья». Но я еще не всё могу оценить и увидеть. Там так много стихов.

 

Вы человек титанических сил и дарований! Как можно не любить Вас? Как можно сметь смеяться над Вами? Кто этот….. который Вас обозвал жирным? На что он руку поднимал…

 

Поэтов надо ограждать от жизни, заботиться об их покое. Что сталось бы с русской поэзией, если бы поэты занимались бизнесом? Кому нужен еще один преуспевающий бульдог? Пусть их!

 

Пожалуйста, объясните эти строчки, которые Вы цитируете — Г. Иванова. Я жду разговора длинного и сама себя окорачиваю. Всё хочу продлить — маленькими ложечками. Может, оттого, что боюсь голову потерять?

 

Ваша Татьяна»

 

____________________________

 

Всего неделя прошла, и вот он вновь ощутил себя в ласкающих водах любви, восторга и целого множества наивных глупостей, слаще и правдивей которых для него ничего не было и не могло быть, ибо отдавая себе отчет в страстной преувеличенности речей этой явно «безумной» влюбленной, он знал, что всё это правда. Правда женской любви и правда его собственной неизмеренности.

Кто подлинно измерил его?

Кто мог бы сказать, что хоть приблизительно догадывается обо всем том великом, что носит в себе этот летний тигр?

Женщина его жизни?

Да, она догадывалась.

Она, быть может, и знала даже.

Но она любит, а любви легко знать.

Окружающий мир?…

Ненавидит и боится.

Значит тоже знает.

Ненависть и страх есть знание наоборот.

…………………………………любовь наоборот.

Ненависть, вероятно, даже точнее знает, чем любовь, но это знание есть смерть, знание ради причинения смерти, ради угашения. А он мечтал о жизни, о знании всеобщем и адекватном, но не убивающем, а живящем. Он, (какая тривиальность!) мечтал о знании-любви.

Все мечтают о знании-любви.

Почти никому оно не даруется.

Люди несчастны.

Обобраны.

Люди бедны.

«Бедные люди — пример тавтологии», — так говорит его любимый поэт.

 

Но теперь перед ним разверзался «Онегин».

Его звало, ему обещалось богатство немеренное.

И это ему! Ему, который всё уже имел, который, просыпался среди утренней полутьмы и видел, что даже спящими глазами женщина его жизни смотрит на него, слегка щурясь, как смотрят на высокую гору в солнечный день.

Нет!

Нет правды не земле!

Нет справедливости!

Нет равенства даров!

Одна сплошная незаслуженность…  и всё равно голод, вечный голод души, которой — сколько ни дари — всё мало, потому что она утратила Рай.

Вот он и жаждал Рая.

Но она… как, откуда?

Где раскопала она всего его?

Даже «HOMO EROTIKUS», который и появился-то во Франкфурте четырьмя экземплярами только.

Даже кассету с его записями, которую он, правда, несколько раз переписывал, но дарил только самым близким знакомым.

Вот так Татьяна!

«Вы поёте и превращаете меня в сластолюбивую вакханку».

А знаешь ли ты, девочка, какая сладость — петь?

О-о-о… всего себя ощутить в гортани, остаться одной гортанью и медленно истекать из себя самого, ложась неприкасаемой наготою души на сладчайшие облака гармоний.

Это и есть жить в себе самом…

Ты чувствуешь мою вкрадчивую нежность?…

Ты знаешь редкие вспышки моей страсти?…

Господи, да что ж это за штука такая, любовь?

Ей что, прямо оттуда — сверху — выдают пакет технической документации на возлюбленного?

Ты хочешь длинного разговора?

Тебе хочется продлить мою «вкрадчивую нежность»?

 

Уронив связь мыслей, он, вдруг, припомнил свою незадачливую «вокальную карьеру» — постыдное свадебное прошлое, длившееся добрых десять лет — барабаны, из которых он выколачивал прожиточный минимум; привычную тошноту с которой приходилось брать в рот все несусветные мерзости советской эстрады, все эти «миллионы алых роз», «арлекино», всех этих «лещенко-пугачево-леонтьевых», которых надо было «исполнять» вперемежку с «глесиасом» и «челентаной»  во ублажение пьяной рвани за её же рваные гроши.

Его спасла водка.

Спасла и обобрала.

Дикое какое-то «безалкогольное постановление», — и он остался без работы.

без кавычек)

Кому ж на ум пойдет заказывать музыку, когда пойло урезали.

Не напьешься, не споёшь!

Потом, вдруг, чудо — тихий и серьезный Дом ученых. Случайное знакомство, приглашение в состав и два года почти студийной работы. Сбывшаяся мечта об одной-единственной кассете, на которую он напел хотя бы самое интимное. Учился он по записям Фитцжералд, а попробуй-ка угнаться густым баритоном за непогрешимой интонацией этой гениальной женщины!

Потом всё рухнуло в эмиграционный унитаз, но кассета осталась. Он даже смог проторить ею тропинку на «Радио Хессен». Один раз ему посчастливилось спеть с отличной немецкой подделкой под американский свинг.

Один раз. (Теперь считают за «два» — первый и последний.)

Ну, немцы…

…..их вынужденный разум…

Разумом разве полюбишь?

Нет… дважды любить «одно и то же» — на это вынужденный разум санкции не даёт.

Так что больше не приглашали.

Вот и вся «карьера»!

А ведь любили его голос. Любили когда-то, где-то… в другой жизни, где женщины умели слушать не только ушами, а всем телом.

…… «сластолюбивые вакханки»……….

 

_______________________________

 

 

…июня 1998, Верона

 

«Здравствуйте… здравствуйте, Татьяна!

 

Здравствуйте снова в бесприютном мировом пространстве, где покаранные наши души страстно жаждут слияния и так мало, так мучительно мало находят отзыва себе.

Да, Вы — моя милая и близкая!

И я хочу еще и еще повторять это, напоминая себе об удивительном и незаслуженном (заслуженном!!!), что дарит мне жизнь, в которую смогли так смело и волшебно войти Вы с Вашей любовью и преданностью моим писаниям, моим деяниям.

Когда б Вы знали, как пуста и отвратительна вокруг жизненная возня! (но может быть, вы знаете?).Когда б Вы представить себе могли, как накипает ярость и отчаяние в этой серой безвоздушности! (но может быть, вы представляете?) Они ничего не хотят…  ни жить, ни чувствовать, ни понимать. Они хотят только жрать!! Скажи им о судьбе, скажи им о смерти близкой, (а она нам всем близка!), поведай им о несбывшемся, которого в их поганом прозябании больше, чем песка в пустынях, — на всё посмеются или тупо икнут вечно обожранным и вечно голодным своим брюхом.

Вы говорите, — жизнь убедила Вас, что женщина «может обойтись общими сведениями, парой книг, знанием иностранного языка и умением обращаться с мужчинами». Но что ж это за «жизнь», в которой можно обойтись столь малым, и что это за «мужчины», которым не требуется большего?

Не-е-е-т, милая, это вот теперь жизнь учит Вас! Учит тому, насколько недостаточно всего этого постыдного минимума, учит чудесам, учит миру Божию, ибо любовь от Бога и вводит любящего в мир Божиих обетований. Со всем в жизни расстанется человек, только с любовью расстаться не сможет, не пожелает… не сумеет.(это всё бред….бред надежд, Таня….)

Вы мне писали, что есть у Вас «всё, что нужно для счастливой жизни».

И видите… не хватило Вам этого «всего»! Вот то-то и есть наука жизни, открывание ее глубин, откровение ее тайн, постижение ее чудес. Да, это непросто, для этого нужна смелость, смелость сначала признаться себе, а потом произнести вслух:

«…вообрази, я здесь одна,

Никто меня не понимает,

Рассудок мой изнемогает

И молча гибнуть я должна!»

 

А потом набраться духу, зажмуриться и добавить:

 

«Кто ты, мой ангел ли хранитель,

Или коварный искуситель,

Мои сомненья разреши?

Быть может это всё пустое,

Обман неопытной души,

И суждено совсем иное…

Но так и быть, судьбу мою

Отныне я тебе вручаю.

Перед тобою слезы лью,

Твоей защиты умоляю…»

 

Нет… я, кажется, зарапортовался и перепутал строфы Онегинские, но всё равно, всё равно, Татьяна, — чтобы познать чудеса жизни, чтобы отворить глубины ее сокровенные, нужна смелость и сила духа. Хорошо, что у Вас ее оказалось достаточно! Достаточно, чтобы написать «письмо Татьяны». И если зеркало любви, в котором Вы теперь себя созерцаете, дает Вам муку о собственных грехах, то и это есть подлинное чудо, ибо что ж это такое, как не чудо, когда человек видит свои грехи среди непроглядной пошлости жизни, которая вся есть грех, которая готова всё принять и переварить как «нормальное», которая спокойно записывает в нормальное и приемлемое то, что ненормально и неприемлемо.

 

В одном Вы ошибаетесь. Вы пишете: «…любовь — высота, но только в тех случаях, когда она обращена на предмет возвышенный».

Нет, Татьяна, любовь возвышенна всегда!

Любовь — это такое, которое само возвышает и жизнь, и любящего, и возлюбленного! Любовь — не секс, хотя она жаждет и физического слияния, любовь — не инстинкт собственности, хотя она предполагает страстное желание обладания. Любовь — это открытие духовной тайны о любимом, возвышение его и себя до тайны этой, а иногда и раскрытие ему его собственной тайны, ибо часто люди и не подозревают о сокровище духа, дремлющем в них. Это вхождение в мир Божий, мир чувств бескорыстных и жертвенных. Любовь — это желание отдать себя, это подание жизни. Любовь — это служение. Даже тогда, когда нету в ней ни секса, ни обладания, ни просто личного живого контакта. Любовь реализует всё, соединяет разъединённое, отменяет грани и границы физического мира властью всеединств мира духовного. Любовь есть вообще не физическое, а духовное. Если то чувство, которое Вы испытываете, (или думаете, что испытываете ко мне), есть подлинно любовь, — тогда она обязательно окажет себя образом духовным. Только это и есть любовь. Всё остальное, — ошибочные толкования, неправильное употребление слова, ибо ни секс, сколь бы ни был он яростен и змеин в своей неутомимой изобретательности, ни обладание, сколь бы ни было оно полным и «абсолютным» в своей тиранической ненасытности, — ни  что это не есть любовь. Человеческое невежство… человеческое убожество именует любовью всё что угодно, но  слишком мало представляет себе, что такое любовь. Любовь не имеет возвышенного предмета. Любовь творит возвышенный предмет.

Данте, восхищённо идеализировавший свою Беатриче, так говорил:

 

«Глаза любимой излучают свет
Настолько благородный, что пред ними
Предметы все становятся иными
И описать нельзя такой предмет».

 

Любовь и к последнему из людей, к самому низкому и ничтожному, самому посредственному или никчёмному, самому даже темному и адскому, делает его возвышенней, ибо любовь возвышает, — такова ее духовная природа. И независимо от того, сколь возвышен человек, которого полюбили, он делается еще возвышенней в свете излучаемой на него любови. Так что и я, даже если Вы и считаете меня «очень возвышенным», становлюсь возвышенней в Вашей любви ко мне. Вы делаете меня возвышенней, преображаете своим чувством. И да будет так, e cosi sia, and let it be, und moege es sein!!!

 

Да свершится идеализация! Да сбудется возвышение и преображение! Даже если речь идёт о моем подбородке, в котором нет ничего особенного, даже если — о моих плечах, которые как у всех, даже если — о моих руках, которыми я весьма мало удовлетворен, даже если — о моих движениях, которые ничем не выделяют меня из толпы. И не надо просить у меня прощения. В любви не за что просить прощения. Пусть просят друг у друга прощения те, кто не умеет любить!

 

Действительно, я недооценил Вашу, как Вы ее неудачно назвали, «въедливость» в меня. Поражен… поражен и восхищен тем, что Вы, оказывается, нашли и вторую мою книгу стихов. И уж вовсе потрясён, что Вы разыскали «HOMO EROTIKUS»!!! Въедливость — штука ужасная, но за такую «въедливость» поэт и художник только возблагодарить судьбу может. О такой «въедливости» нам, несчастным, которые не Лючано Паваротти чета, только мечтать можно.

(Шучу,шучу — гениальность мою чувствую и осознаю совершенно отчетливо!),

 /это тоже была шутка!/.

Так что благодарю за «въедливость» и верю, что Вы сможете въесться в меня еще гораздо глубже и расслышать всё то, чего пока не успели или не сумели. Для меня очень важно Ваше замечание, «немного другая поэзия». Это говорит мне, что я не просто живу лирической жизнью, но совершаю некий путь, новые станции которого не похожи на прежние. Связано же это, по всей вероятности, с религиозным моим движением, которое совершается в последние годы. Я ведь тоже был неверующим… да еще каким! Циником был, можно сказать, теоретическим, то есть на фрейдистско-«философской» базе. Смешно, что когда-то столь поверхностная вещь как фрейдизм, могла представляться мне философией.

А потом произошла великая встреча моей жизни. Встреча с духовным учителем, гениальным русским христианским философом Николаем Александровичем Бердяевым. В книгах его я прочитал историю и тайную правду моей души, а с тех пор уже и не расставался с Богом и религиозной философией. Теперь и сам стал писать в этом направлении. Мне кажется, я могу сказать что-то человечески важное, что-то очень нужное моим современникам, которые страшно иссушены и обезжизнены атеизмом.

 

Прошу Вас, Татьяна, не употреблять такие выражения, как — «нет подходящей программы в душе». В человеческой душе нет ничего от компъютера, ничего математического. Компъютер есть порождение мира бездушного, мира падшего, в котором человек вынужден опираться на машину, а в грешной слабости своей и самого себя начинает видеть и понимать как машину. Компъютер, при всей его кажущейся универсальной коммуникативности, есть губитель человеческого общения, душитель человечности. Необходимо сопротивление, духовный иммунитет, чтобы не сделался человек рабом информатики…компъютерным мутантом. Увы! Слишком часто теперь можно встретить урода этого рода (как каламбур не планировалось!). Вашу же душу… ну уж никак не хотелось бы мне видеть набором компьютерных программ. Понимаю, что выразились Вы фигурально, но даже и фигуральность такая мне нестерпима. Пожалуйста, откажитесь в общении со мной от компъютерной «символики»!

 

Вы спрашиваете, отчего «К», а не «С» в «HOMO EROTIKUS». Ответ очень прост: оттого, что буква «К» в избранном мною стиле заглавного шрифта, который называется «Арнольд Бёклин», настолько неизмеримо изящней чем «С», что если хоть один из романо-германских языков давал мне возможность избрать «К», то я не мог этого не сделать. Немецкий же язык счастливо предоставил мне такую возможность. Не скрою, — «арифметическая логика» тупого грамматического закона какое-то время боролась во мне с решением художественным. Но я заразу эту в себе выздоровил и сознательно пошел на грамматическое противоречие, написав все тексты в книге по-английски, а озаглавив ее по-немецки. Кстати, — и это весьма досадно, — не удалось избежать в текстах опечаток. Я не уследил при всех моих проверках, а итальянцам-то английский ведь не родной… К сожалению, перфекция в этом мире — лишь степень приближения, хотя здесь скрыта и глубокая религиозная радость… радость и упование: если б этот мир мог достичь безупречной перфектности, он был бы вечен, а хуже этого ничего и помыслить нельзя, ибо мир, в котором торжествует смерть, вражда и разъединенность близких душ, можно принять лишь как мир падший и временный, как мир покарания и искупления греха. Этот мир религиозно терпим лишь как путь и надежда на Преображение в грядущем Царстве Божием. Люди, которым мир этот представляется вполне удовлетворительным, есть люди мелкие и, как Вы сами выразились, приземленные, слишком мало чуткие к мировому страданию, слишком лишенные воображения. Глубина жизни открывается в ее трагедии, а трагедия жизни касается своим обжигающим дыханием каждого из нас.

 

Господи,… да где ж Вы ухитрились кассету-то мою откопать??!??!! Это и совсем уму не поддается! Разве только, я сам Вам ее подарил.

 Хотя кому — Вам — ?

Нет-нет… это не провокация! У меня нет мысли выпытать Вас о Вас, верьте мне. Если честно, то я даже опасаюсь определенности. Пусть продлится очарование тумана!

Представляю себе эффект слуховой! Можно сказать, что моё пение — запрещенный прием в обращении с женщиной (впрочем, опыт показывает, что женщины одобряют только запрещенные приемы). Ах, что за жизнь перевернутая!! Юношей я верил в чистоту и высоту общения с женщиной. Слишком долго, слишком упрямо верил. За эту веру я расплатился жестокими страданиями тела, жадно требовавшего карнальных безумств, но вечно скованного робостью и опасением запятнать. Что за жизнь и что за мир, в котором чистота становится казнью лютой? Видимо, в пении изошла моя невыплеснутая чувственность… чувственность постыдная, непомерная… чувственность, которая годами казнила меня, и которую я казнил годами самозапретов. Ну, видно — казнил, казнил, да всю не выказнил. Что-то и осталось «на трубе».

Зато веры в возможность высокого общения с женщиной не потерял. А ныне вот она мне помогает говорить с Вами. Только не стоит называть бездной то, что открывается Вам в Ваших чувственных интуициях обо мне. Это ли подлинно бездна?! Нет… бездна в духе, бездна в творчестве, и если действительно мыслима какая-то бездна или хотя бы глубина во мне, то она в моих стихах. А мое пение, как и мое рисование, — это лишь память о неистовствах плоти, неистовствах воображения и немножко о неистовствах позднего разнуздания, которое наступило… наступило-таки, в конце концов.

 

А тот, который «руку поднимал»,…что ж, его и понять можно.

Он отчаянно замахивался на «коварного искусителя» своей жены. (Хотя… какой из меня искуситель, да ещё и коварный!) Счастье, что руку-то не с топором поднимал. Можно… можно понять! Чуял, гусь, что «искушение» происходит самого страшного рода: не простая и краткомгновенная постельная перипетийка, а отнятие души. Ощущал, чем рискует. Только зря беспокоился, потому что его-то, собственно, интересует наличие тела жены в постели, а не жизнь души в теле жены. Если я правильно понял ту несчастную, она и души своей ему никогда не вверяла, и телесно порывать с ним никогда не собиралась. Очень труслива была. Ну, да и Бог с ними. Хотя, конечно, грех душегубства на мне остается. А самое страшное, что я в глубине души моей не расстался еще с удовлетворением от такого поедания душ. Это грех тяжкий. Называется он — гордыня. Один из тягчайших грехов, между прочим!

 

Что до Георгия Иванова, то винюсь, переврал я строчки его! Подзабыл, и автоматически свою поэтику применил. Вот как они:

 

«Мне исковеркал жизнь талант двойного зренья,

Но даже черви им, увы, пренебрегли».

 

Смысл же этих вещих строк, надеюсь, немного приоткроется Вам, Татьяна, из нескольких страничек другого гениального человека, русского религиозного мыслителя Льва Шестова. Это современник Николая Бердяева, работавший в России и позже в эмиграции. Шестов и Бердяев были друзьями, хотя и оставались во многом идейными противниками. Рядом с ними где-то в Париже жил в те годы и Георгий Иванов. Жил и скорее всего их книг не читал, потому что был типичным поэтом, то есть  вел беспорядочную и отнюдь не «философскую» жизнь. А вот сказал слова пророческие. Это особенно поражает, когда прочитаешь Шестова, который на своём философском языке сказал то же самое.

Постарайтесь вникнуть в эти странички, Татьяна. В них ответ на вопрос, что такое «двойное зренье» и откуда оно берется. Конечно, было б замечательно, если б Вы совладали со всей главой этой книги Льва Шестова. Но, может быть, это Вам трудно, а, возможно, и рано еще. Называется книга «На весах Иова».

 

Георгий Иванов, один из чистейших и высочайших поэтов России, скончался во Франции в 1958 году, когда мне было восемь лет и я совсем не думал о том, что стану поэтом и конечно же не представлял, что мне в жизни суждено духовно встретиться и соединиться навеки со столь родной и похожей душой как Иванов. Теперь он издан в России и, надеюсь, любим.

Все мы, что псы голодые, любви ищем. Ищем и после смерти. Может быть, именно после смерти. Страшно ведь там и холодно, — в смерти!

 

Прощаюсь с Вами, моя милая и такая щедрая чувствами…

 

Пишите, ваш Б. (Фр. Майн)

 

  1. P. S. Вы желали разговора длинного. Надеюсь, оказался он не слишком длинным? А потом ведь еще три важные странички следуют. Это тоже разговор!!!

 

Итак, немножко из Льва Шестова:

 

ОТКРОВЕНИЯ СМЕРТИ

«Кто знает, — может, жизнь есть смерть, а смерть есть жизнь», — говорит Эврипид. Платон в одном из своих диалогов заставляет самого Сократа, мудрейшего из людей и как раз того, что создал теорию о понятиях и первый увидел в отчетливости и ясности наших суждений основной признак их истинности, повторить эти слова. Вообще у Платона Сократ почти всегда, когда заходит речь о смерти, говорит то же или почти то же, что Эврипид: никто не знает, не есть ли жизнь — смерть и не есть ли смерть — жизнь. Мудрейшие из людей еще с древнейших времен живут в таком загадочном безумии незнания. Только посредственные люди твердо знают, что такое жизнь, что такое смерть…

Как случилось, как могло случиться, что мудрейшие теряются там, где обыкновенные люди не находят никаких трудностей? И почему трудности — выпадают на долю наиболее одаренных людей? Что может быть ужаснее, чем не знать, жив ли ты или мертв! «Справедливость» требовала бы, чтоб такое знание или незнание было бы уделом равно всех людей. Да что справедливость! Сама логика того требует; бессмысленно и нелепо, чтобы одним людям было дано, а другим не было дано отличать жизнь от смерти. Ибо отличающие и не отличающие — уже совершенно различные существа, которых мы не вправе объединять в одном понятии — «человек». Кто твердо знает, что такое жизнь, что такое смерть, — тот человек. Кто этого не знает, кто хоть изредка, на мгновение теряет из виду грань, отделяющую жизнь от смерти, тот уже перестал быть человеком и превратился… во что он превратился? Где тот Эдип, которому суждено разгадать эту загадку из загадок, проникнуть в эту великую тайну?

Нужно, однако, прибавить: «по природе» все люди умеют отличать жизнь от смерти, и отличают легко, безошибочно. Неуменье приходит — к тем, кто на это обречен, — лишь с течением времени и, если не все обманывает, всегда вдруг, внезапно, неизвестно откуда. А потом вот еще: это «неуменье» отнюдь не вседа присуще и тем, кому оно дано. Оно является только иногда, на время и так же внезапно и неожиданно исчезает, как и появляется. И Эврипид, и Сократ, и все те, на которых было возложено священное бремя последнего незнания, обычно, подобно всем другим людям, твердо знали, что такое жизнь и что такое смерть. Но в исключительные минуты они чувствовали, что их обычное знание, то знание, которое роднило и сближало их с остальными, столь похожими на них существами, и таким образом связывало их со всем миром, покидает их. То, что все знают, что все признают, что и они сами не так давно знали и что во всеобщем признании находило себе подтверждение и последнее оправдание, — это они не могут назвать своим знанием. У них есть другое знание, не признанное, не оправданное, не могущее быть оправданным. И точно, разве можно надеяться добыть когда-нибудь общее признание для утверждения Эврипида? Разве не ясно всякому, что жизнь есть жизнь, а смерть — есть смерть и что смешивать жизнь со смертью и смерть с жизнью может либо безумие, либо злая воля, поставившая себе задачей во что бы то ни стало опрокинуть все очевидности и внести смятение и смуту в умы?

Как же посмел Эврипид произнести, а Платон повторить пред лицом всего мира эти вызывающие слова? И почему история, истребляющая все бесполезное и бессмысленное, сохранила нам их? Скажут, простая случайность: иной раз рыбья кость и ничтожная раковина сохраняются тысячелетиями. Сущность в том, что хоть упомянутые слова и сохранились, но они не сыграли никакой роли в истории духовного развития человечества. История превратила их в окаменелости, свидетельствующие о прошлом, но мертвые для будущего, — и этим навсегда и бесповоротно осудила их. Такое заключение как бы само собой напрашивается. И в самом деле: не разрушать же из-за одного или нескольких изречений поэтов и философов общие законы человеческого развития и даже основные принципы нашего мышления!..

Может быть, представят и другое «возражение». Может быть, напомнят, что в одной мудрой книге сказано: кто хочет знать, что было и что будет, что под землей и что над небом, тому бы лучше совсем на свет не рождаться. Но я отвечу, что в той же книге рассказано, что ангел смерти, слетающий к человеку, чтоб разлучить его душу с телом, весь сплошь покрыт глазами. Почему так, зачем понадобилось ангелу столько глаз, — ему, который все видел на небе и которому на земле и разглядывать нечего? И вот я думаю, что эти глаза у него не для себя. Бывает так, что ангел смерти, явившись за душой, убеждается, что он пришел слишком рано, что не наступил еще человеку срок покинуть землю. Он не трогает его души, даже не показывается ей, но, прежде чем удалиться, незаметно оставляет человеку еще два глаза из бесчисленных собственных глаз. И тогда человек внезапно начинает видеть сверх того, что видят все и что он сам видит своими старыми глазами, что-то совсем новое. И видит новое по-новому, как видят не люди, а существа «иных миров», так, что оно не «необходимо», а «свободно» есть, т. е. одновременно есть и его тут же нет, что оно является, когда исчезает, и исчезает, когда является. Прежние природные «как у всех» глаза свидетельствуют об этом «новом» прямо противоположное тому, что видят глаза, оставленные ангелом. А так как остальные органы восприятия и даже сам разум наш согласован с обычным зрением и весь, личный и коллективный, «опыт» человека тоже согласован с обычным зрением, то новые видения кажутся незаконными, нелепыми, фантастическими, просто призраками или галлюцинациями расстроенного воображения. Кажется, что еще немного и уже наступит безумие, не то поэтическое, вдохновенное безумие, о котором трактуют даже в учебниках по эстетике и философии и которое под именем эроса, мании или экстаза уже описано и оправдано кем нужно и где нужно, а то безумие, за которое сажают в желтый дом. И тогда начинается борьба между двумя зрениями — естественным и неестественным, — борьба, исход которой так же, кажется, проблематичен и таинствен, как и ее начало…»

 

_______________________

 

 

Интуиция хищника подсказывала ему, что он перегибает.

Не так… не так баб привораживают!

Что ей, в сущности, до ангела смерти, до второго зренья?

Что ей — Гекуба, что она — Гекубе…

Нет…. никудышный это был хищник!

Человеческое, даже не вспотев, брало верх над звериным, толкало в серьезный разговор.

Оно в нём всегда брало верх.

……………наводил страх на женщин…….(вновь эта древняя мысль)……

Ему опять, — в который уж  раз, — было совестно просто по-мужски пользоваться этой ослепшей от страсти барышней? Он чувствовал, что она влюблена до слепоты, но вместо того, чтобы распалять ее, как будто остужал, чуть заметно отступал назад и вверх, не веря, что она станет за ним карабкаться.

Не веря, и всею душой надеясь на это.

А потом… к чему спешить?

Не вдоволь ли ему его счастливой жизни с лучезарной подругой?

Не есть ли уже в ней, — в этой жизни, — всё, о чем может мечтать человек, мужчина… даже зверь.

Нет, всё-таки… зверь мог бы и пожаловаться.

В сильной и теплой чувственности его ненормальной жены было чуть слишком благородно-человеческого. Ей чуть-чуть недоставало соблазнительной животости.

С ней нельзя было даже мысленно изваляться в грязи.

А ведь зверь живет в грязи.

Вот только был ли он сам достаточно зверем? Всю свою жизнь он отступал перед перспективой грязных наслаждений… отступал, храня в себе высоту и ненавидя себя за стерильность. Он хотел… хотел быть зверем. Он знал, что по гороскопу он — зверь.

Хотел… знал… но мог ли?

Возможно ему и теперь казалось, что перед ним разверзается «Онегин», только потому, что сам он был…всегда, т.е. с самого начала, сразу был уже остывшим Онегиным?

И вот — Татьяна.

И ты опять, как и полагается Онегину, начинаешь с «признаний также без искусства», употребляя на это всё искусство своего преувеличенного многословия?

Не для того ли ты и «HOMO EROTIKUS» сотворил, чтобы только выпятить на всеобщий срам свою полную звериную несостоятельность, чтобы выкрикнуть на весь мир: «Смотрите, вот каким я хочу быть! Хочу и не могу…»

 …..хищная интуиция…………………..

………………зверь живет в грязи… ………………………………………….

………………………………баб привораживают………………………………………….                                         

……….                   ………….грязные наслаждения……………………

 

Ничтожество!

Ты никогда не станешь настоящим мужчиной!

Уже никогда!

 

__________________________

 

…июля 1998

 

«Здравствуйте, мой долгожданный!

 

Мне иногда кажется, что случилось невероятное. И нет сил удержать правду внутри себя. Так бы выплеснула на весь этот серый муравейник. Но…

 

…«молчи, скрывайся и таи»…

 

Знаю, представляю — и смерть бывает мне близка. Только подходит каждый раз с новым выражением. То оскалом устрашит, то улыбкой бессмертия обнадежит, а то тоской по небесам обетованным. И несбывшееся молчит тут же у края окна. И осточертело хихиканье и очень умная ирония по всякому поводу. Как я Вас угадала сразу! Какое счастье, что можно говорить серьезно обо всем.

 

Вас так удивляет мой взгляд на жизнь женщины? Да почему? Взгляните вокруг. Что хочет мужеподобное человечество от себя и женщины? Да, жизнь учит, только поздно. Вру, конечно, не поздно. Только очень больно и обидно. Извините, женское…. вырвалось.

 

А Ваши слова о любви, действительно восхитительно возвышают. Только чем могу Вам услужить, чем порадовать? Мне нечем с Вами поделиться, кроме моих чувств, моих переживаний, моей жизни.

 

Вот хорошая мысль! расскажу Вам свою жизнь. Чтобы Вам не так скучно было мои письма читать. Во всякой жизни есть что-то интересное. Есть сложное. Есть вещи, которые требуют оценки, или просто нового взгляда. А Ваш взгляд мне дороже и нужнее всего на свете. И Вы не в шутку гениальны. Невозможно поверить, что Вы были фрейдистом. Большинство моих знакомых только и делают, что в эту щель подсматривают. А разговор о Боге у них носит отчетливо вульгарный тон. Первый раз слышу такие речи! Вы меня вдохновляете. Правда. Я не знаю, сумею ли прочесть эту книгу, но знаю, что буду пробовать. И от «программ» откажусь. Спасибо. Насчет «К» всё понятно. Вы — эстет и в рисунках и в шрифтах. Вообще хочу сказать, что книга очень хороша. Именно, как книга. На провокационные вопросы и замечания буду либо не отвечать совсем, либо с предварительным обдумыванием. Терпите. Но будьте осторожны в своих оценках моих чувств. В конце концов, — это мои чувства. Не судите себя за щедрость дарований. Всё нужно. И без Вашего голоса и музыкальности Ваши стихи стали бы суше, мертвее. А без Ваших рисунков эрос остался бы сексом (это не разнузданно, это уже sublime).

 

Ваш рассказ о том, кто «руку поднимал» заканчивается грехом — гордыня. Непонятно. Каждому хочется быть любимым. Тогда, я такая же гордячка, как и Вы. У меня это с детства было. Значит и грешна в этом. Я Вам верю, даже тогда, когда ничего толком разобрать не могу. И верю, что Вы, только Вы можете мне помочь, и научить. Лучше сказать, что только от Вас я приму всё…

 

И прошу Вас, не отчаивайтесь! Будет любовь и здесь, при жизни. Я в этом убеждена. Ведь я не одна стихи читаю. И Георгия Иванова найду и прочту. И Льва Шестова и Бердяева. Только не говорите о том  как «там» холодно и страшно. Я люблю Вас!

 *     *     *

Взгляни, милая, какой облак величественный!

Мне очень весело. Слово какое смешное! А Гранбуль я сейчас поправлю, я ведь уже и писать умею — умная девочка!

— A propos, grand’maman, — не облак, а облако!

— Милая, во-первых, если ты надумала учить меня русскому языку, изволь говорить по-русски. Во-вторых, чем тебе не понравился «облак»?

— А мы уже вчера писали предложение «Облако белое» — очень гордо отвечаю.

— В школе учат вещам обязательным и простым. А вещам сложным надо учиться у поэтов. Вслушайся! В слове «облак» — есть образ неба, простора, летучести. Теперь послушай, что говорит тебе слово облако — слышишь круглость, законченность? А вдохновение? — нет! А теперь взгляни на этот облак!

У этой женщины была особая повадка. Никогда в жизни я более не встречала ни таких манер, ни таких оборотов речи. Так, должно быть, вели себя царицы. Во взгляде покой и достоинство. Мне повезло, но ненадолго. Моя милая Гранбуль недолго была со мной. Я была ее любимицей. Из трех внучек, она всерьез переживала только обо мне. Она говорила, что я нарциссичка. Но тогда, в детстве, это не было для меня понятно. Надо признаться, что и в юности и позже, это меня не беспокоило.

Гранбуль родилась в начале века и была урожденной княгиней Г-ой. Мне мало, что известно о ее детстве и юности. Так жизнь устроена, что когда мы понимаем, наконец, что потеряли, уже не у кого спросить о самых любимых. Знаю, что училась в Смольном институте. Знаю, что был у нее возлюбленный. Скорее всего, она была помолвлена с ним, или собиралась объявить о помолвке. Знаю, что звали его Петр Алексеевич. У Гранбуль была не то тетрадь, не то альбом, в котором были записаны стихи, пометки о днях рождения. Там же, в альбоме, она сама делала рисунки — не сказать хороши ли они были. Там был портрет молодого человека с «ненашей внешностью». Мама говорила, что это и есть Петр Алексеевич N…

Все это было до 17 года. Потом наступил 1919 год. В этом году моя бабушка, княгиня Г-а, познакомилась с моим дедушкой, Петром Крепиным, мужиком из деревни Вёсельная, что под Ростовом. К 1919 году мой дед определил себя окончательно большевиком, и с яростью вступил в борьбу за светлое коммунистическое будущее. Уже к концу 19 года стал начальником отряда «сотни» (не знаю что это, но так помню). Молодой, белозубый, с кудрявыми локонами на лбу из-под папахи, брови вразлет, усы выше носа. Лихой! Я эту фотографию в детстве с умилением рассматривала, и очень гордилась своим большевистским предком. А он в 19 году очищал города и села от буржуазной нечисти. И как-то, в холодную осеннюю непогоду, за городом Саратовом командовал расстрелом этой самой нечисти. А когда дело было закончено, подъехал на лихом коне (как на фото) оглядеть всех ли отстрелили. Совсем юная девушка была облита кровью, но глаза были открыты. В ней было три пули и все три несмертельные.

И прочел мой славный боевой дедушка свою судьбу в этих глазах.

— Дважды не расстреливают! — для убедительности сказал начальник

лихих казаков. Приказал положить недостреленную в повозку и отвезти в госпиталь.

 

А глаза запомнил. Каждый день ходил к ней, еду носил, на врачей да сестер покрикивал, что плохо ухаживают. Документы изготовил. Теперь она стала просто Елизаветой Стреляной. Так, по мнению моего деда, она себя очистила от буржуазной заразы — кровью. И фамилия тому свидетель. Сам выбирал. Видать, не без пафаоса. Не знаю как сложилось бы у них, если бы не тиф. Только случилось так, что когда моя Гранбуль стала выздоравливать, эпидемия тифа поразила госпиталь. Лихой казак, подкрепленный любовью, вывез Елизавету из госпиталя к себе на квартиру, и там уже, вместе с хозяйкой квартиры, ухаживал за больной. Да так усердствовал, что сам ослабел, и заразился тифом.

Елизавета, помня добро (к этому времени она была уже почти здорова), начала его выхаживать. И выходила. Когда они стали мужем и женой?…Только в 1920 году родился у них сын, который был назван по отцу Петром. Война закончилась. Строили социализм. В разных местах страны задерживались недолго. А в 1937 году родилась у них девочка, которую назвали Лидией. Лидия была слабого здоровья, нужно было устроить оседлую жизнь. Они осели на Украине, и до начала войны проживали в Днепропетровске. Потом оба Петра, отец (дед) и сын, ушли на войну, а Гранбуль с Лидией уехала за Урал, вместе с домработницей — молодой украинкой Ганей.

 

Лихой казак и в свои 45 лет воевал, как молодой. Приехал один раз за всю войну к своей жене. Приехал со страшным известием. Сын Петр погиб. Он подорвался на мине. Они вдвоем это перегоревали и он уехал довоёвывать. После войны Гранбуль получила письмо от деда о том, что он ее ждет в столичном городе. Началась мирная жизнь. Не знаю, что делал мой дед, но был, видимо, человек с хорошим положением.

 

Гранбуленька, с дочкой и Ганей, вошли в подъезд старинного дома, в столичном городе. Не знаю, может ей это напомнило ее дореволюционную жизнь, только она потеряла сознание, и шофер, который ее привез с вокзала, начал звать на помощь. Лидочка перепугалась. Мама рассказывала мне, что тогда решила, что Гранбуль умерла. Всё обошлось. Они вошли в просторную квартиру, во втором этаже. На полу лежал затейливый паркет. Из окон были видны монастырские башни. Мама рассказывала, что первое время никак не могла привыкнуть к паркету и новой обстановке. У нее всё время было ощущение, что она в музее, и ничего трогать нельзя…

 

*     *      *

 

Вот, — начинаю свою историю с моей любимой Гранбуль и мамы. Если Вам не лень, то может и Вы мне понемногу о себе расскажете.

А странички Шестова  я прочту еще раз и тогда отпишусь.

 

Жду с нетерпением Ваших писем, и напоминаю вам Ваши же строчки

 

 «НА СЛЕПУЮ ВЕРУ

В ВЕЧНУЮ ВЕСНУ»

 

 Ваша Татьяна

 

  1. P. S. Пожалуйста, отправляйте Ваши письма в дневное время (с 9 до 21). Этот факс не мой. Там немцы живут. Спасибо».

 

______________________________

 

…июля 1998

 

«Как будто влетает большая птица…

 

Да, Татьяна… ваше письмо производит именно такое впечатление. Кажется, птице тесно и неуютно, и когда она пробует расправить крылья, в комнате действительно делается тесно. И думаешь — зачем, зачем она прилетела? Но потом оказывается, что это хорошо, что она прилетела, даже если и поцарапает, даже если и ударит от испуга крылом.

В воображении моём я вижу чайку.

Знаете, есть большие чайки, размерами подобные орлам.

Люблю я чаек глядеть! Они в Вероне зимуют, улетая с Адриатики на нашу тихую речку. В стихах моих чайки часто пролетают. Что за волшебные птицы! Когда-то в прошлой жизни, тоскуя (обычное для меня состояние) в холле гостинницы «Ялта», куда забросила меня чудесная выдумка судьбы, я так сложил:

Чайка, чайка… не кружись,

опустись на нашу стену!

Перепутан верх и низ,

кипарисовая пена

 

так темна, так крут подъем,

заблужденья так безбрежны,

что желанье неизбежно

хоть побыть с тобой вдвоем.

 

Что значат Ваши нетерпеливые слова: «Но будьте осторожны в своих оценках моих чувств. В конце концов, — это мои чувства». Я поймал, кажется, даже нотку раздражения. Вы так сильно не хотите, чтоб я Вас идеализировал? Вы хотите оставить за собой право на женственность? Вы опасаетесь, что я воображу Вас слишком бестелесной? Если этого боитесь Вы, то не бойтесь! Вы не растаете для меня в облаке чистой идеальности. Из Вас с таким напором «вырывается женское», что …………..

Нет, не надо извиняться за вырвавшееся женское. Ну, хотя бы потому, что вырываясь и врываясь, оно встречает на своем пути не только человеческое, но также и мужское. Я ведь от мужчины бы таких писем не принял. Тут всё дело именно в том, что Вы — женщина! Во всяком случае, меня, например, совсем, (ну, почти совсем…) не смущает Ваше, Татьяна, замечание, что стихи мои без моего голоса и музыкальности были бы суше, мертвее, хотя как поэта оно меня весьма б удручать должно было. Что ж это за стихи, ежели их читают обволокнувшись в эротику голоса? Хорошенькое ж дело в таком случае, (должен был бы я возмутиться!). Но не возмущаюсь, ибо знаю, что о поэзии ли моей, о голосе ли, или весьма сомнительных в смысле «sublime» рисунках, — речь ведь прежде всего о чувстве Вашем ко мне. Если правда, любите, — так уж принимаете целиком и безраздельно. И тут было б делом глупейшим начать Вам вычитывать за неуместные параллели и несерьезность дедукций. Говорят: «любое время года надо благодарно принимать». А уж весну любви священную!… Судя по нервному биению крыльев, Вы, Татьяна, теперь совершаетесь как женщина и сами с удивлением наблюдаете это. Может быть, даже с испугом. Ведь женщина совершается тогда, когда полюбила. Не ранее! Ни в связях, ни в замужестве, ни даже в родах. В любви одной.

А стихи мои, возможно, Вам откроются позже. Не кипите, не кипите!! Я не то хочу сказать, что они для Вас ныне закрыты. Раз Вы их читаете и любите, значит есть в них что-то сокровенное, что вашему сердцу говорит. Но есть там и такое, чего Вы пока понимать не должны. Может и я даже не должен, хотя и проговариваю эти слова и записываю их столбцами.

Вы молоды, Татьяна, молоды! Не знаю, сколько Вам лет, но знаю, что «улыбкой бессмертия» смерть не обнадежит. Значит она еще не давила Вас  подлинной кошмарной близостью. И пусть так будет подольше.

 

«Талант двойного зренья» — это штука страшная. Он коверкает земную жизнь человека. «Талант» этот дается для пророчества. Он дается, чтобы не спать, чтобы вечно бодрствовать над сознанием тщеты жизни, чтобы искать ответ на вопрос «зачем?», «для чего всё?», чтобы, может быть, найти этот ответ. Всякому дается по силам его. Но не все равны силами.

Вам есть, Татьяна, чем поделиться со мной. Вы мне дарованы чьей-то щедрой рукой. Ваши чувства, Ваши переживания, Ваша жизнь, — это очень много, так что не озадачивайте себя несуществующими проблемами! «Чем услужить, чем порадовать, чем поделиться», — всем!

 

Теперь о грехе гордыни. Это воистину грех смертный. В сегодняшнем мире, (а может быть, и не только в сегодняшнем!!), гордыня есть самая ядовитая из дьявольских прелестей. (Я употребляю слово прелесть не в привычном слуху повседневном значении, а в значении религиозном, означающем прельщение, соблазн). Каждому хочется быть любимым, — говорите Вы. И это истинно греховное, ибо здесь-то и пролезает, как раз, эгоцентрическое направление сознания, себялюбие, поразившее грешного человека и исказившее мир гримасой ненасытного «ЭГО».

 Любить, — вот единственно возвышающее стремление.

Желать быть любимым, (о, как это обо мне!))… не любя, то есть пожирать любовь, питаться человечиной в самом изощренном, самом изуверском виде, — это дьявольский происк. Он-то и приводит к тому, что люди пожирают друг друга. Они не желают любить, нет! Они желают быть любимы. И, пожалуй, не прочь вознаградить за это снисходительным участием… даже расположением, даже заботой. Они ищут подешевле купить драгоценность. А те редкие, что из глубины произносят священное: «Люблю тебя!», — те без раздумия отдают драгоценность. Но те, что отдают, — безмерно богатеют, а те, что покупают по дешевке, делаются дешевле собственной выгоды.

Безбожно и бесчеловечно гордое желание взять душу из самолюбия,низменно удовольствие доказать себе свои людоедские способности. Сожрать, облизнуться и еще требовать от жертвы благодарных глаз. Взять всё, не дав ничего равноценного взамен, украсть, а пуще получить как добровольно отданное. Остаться непотраченным душевно и духовно, проглотив и жизнь и душу любящую. Грех этот карается страшно. Он карается сердечным окаменением, иссыханием живого человеческого существа под коростой «каменного гостя». Гордецы холодны и бесчеловечны. Они ужасны в бесчувствии, в человеческом бессилии своем!

Таков бывал и я в ослеплении моей гордыни. О, ужас… я мог быть таким! И ту женщину, несчастный супруг которой на меня «руку поднимал», желал я обольстить без любви, без чувства. Желал проглотить одним только обаянием моим в угоду самолюбию. Да еще и не просто проглотить, не примитивно в постель уложить, а заставить на четвереньках приползти к ногам моим, разлиться по полу слезами и мольбами, поломать всю судьбу свою из одного только упования на мою склонность. В этом поистине инфернальном намереньи меня нисколько не оправдывает то обстоятельство, что ей и правда надо было переменить участь, порвать с удушливым своим окружением, пойти на свет возвышенного, (не возвышенного меня, но возвышенного мира, мира духовного).

Если Вы, Татьяна, так съели кого-то беззащитного и любящего, значит общий у нас с Вами грех, и каять нам его по гроб жизни нашей. Подумайте, как это страшно! Иные, не задумываясь, платят за любовь жизнью, а ящерица-Кармен самовлюблённо лелеет в себе Блоковское: «Ценою жизни ты мне заплатишь за любовь». Вы говорите, у Вас это с детства было. Ах, милая моя… ведь и у меня с детства! Вот и говори после этого о невинности детей, об их безгрешии ангельском. Настоящие дьяволята. Не может от грешной плоти произойти плоть безгрешная. В самый час зачатия земного получает она низменное наследие отцовых грехов. Мы все виновны, все грешны, и потому спасение наше только в Боге. В Боге мы — всё, без Бога — ничто!

Особенно важно понимать, что мы грешны в помышлениях наших. Они, — помышления, — есть жуткая изнанка нашей греховности. Перед Богом грешны не одни дела, но и помышления. Вот почему внешняя, так сказать, материальная «пристойность» нашей жизни ничего не стоит, если помысли наши темны. Макбет перед лицом своего преступления, еще им не реализованного, но уже замысленного, стенал:

 

«О звезды, с неба не струите света

в мир чёрный тёмных замыслов Макбета!»

 

И правда, человек должен быть себе самому страшен перед пропастью себялюбивой тьмы, толкающей его на преступления, на пожирание душ, которым не отдал он сердечного избрания. Для безбожника тут нет проблемы, потому и жизнь безбожная напоминает джунгли, а люди в этих джунглях — суть хищники или добыча.

Среди грехов и пороков наших гордыня есть самый страшный род саблезубости. Бойтесь ее Татьяна… бойтесь и борите в себе. Помните, как  напоминаю себе и я всякий день: лишь то в нас человеческое, что — Божие, а Божие всё от любви и милосердия, от сострадания и надежды, от Духа Святого, несущего нам дары благодатные. Совесть наша есть голос Божий внутри нас, и потому она всегда ведает наши греховные поползновения уже в зародыше, уже в побуждении темном болит и судит нас, карает самой болью, самим непокоем, неладом внутренним с самими собой.

Не подумайте, что я Вас поучаю! Нет… всего лишь делюсь опытом грехов собственных, понимания собственного и раскаяния, хотя и знаю, что до сих пор не сломил в себе грехи, знаю, что темен нутром. О… я один лишь знаю, — насколько! Вот почему никогда не слишком часто или слишком много думать о Боге, взывать к Нему о прощении, о просветлении. Сколько ни молись, — всё мало! Сколько ни кайся, — всё недостаточно!

Оттого и смерть стоит стражницей у стихов моих. Художество, (не искусство! искусство — порочный термин!) есть духовное созерцание совершенства и мука о своих грехах, ужас о своих несовершенствах. Бердяев писал с присущей ему духовной проницательностью: «Искусство связано больше с грехом чем с благодатью». Он пользовался термином искусство, который я теперь переосмысливаю и вижу необходимость заменить его термином — художество, ибо искусство происходит от искусности, от ремесла, от труда, художество же есть дар Божией благодати и не имеет трудовой природы. Это не материальное, это духовное. Не заработанное трудом, а дарованное от Бога. Художество — это дар зреть красоту. Но в мире падшем художество есть мука человека о своём уродстве, а ещё прославление совершенства Божия Творения, на фоне которого наша падшесть, наши грехи, наша виновность и обреченность смерти ещё страшней, ещё больней.

 

Да — «там холодно и страшно». Вы, Татьяна, так же остро чувствуете это как и я. Это чувствуют все, хотя большинство трусливо гонит от себя эти чувства, давит совесть, пробавляется такими пошлостями психо-физиологии, как фрейдизм, бестиализм… Но Вам того и знать не надобно. Вам, думаю, суждена теперь дорога прямее и труднее. Ведь всякая подлинная дорога есть дорога вверх. Всё остальное — топтание на месте. Дорога же вверх есть дорога внутрь себя, в глубины совести, в самопознание духовное. (смотрите «ПОЖИЗНЕННЫЙ ДНЕВНИК» с. 171).

Да, в смерти холодно и страшно. Смерть дыханием своим дает нам переживание последнего, безвыходного одиночества. Она грозит нам самой страшной бедой, — остаться навечно без Бога. Но любовь побеждает смерть. Из смерти извлечен будет человек силой Любви Божией и силой любви человеческой. Потому я склоняюсь в трепетании сердечном перед Вашими словами: «Только не говорите как там холодно и страшно. Я люблю Вас!» Нет на свете ничего более драгоценного чем «Я люблю Вас»… «я люблю тебя»…«я люблю»…Любовь исполняет человечность! Она не отменяет смерть, а именно побеждает её… побеждает надеждой на вечность.

 

«Мне странен вальса лёгкий звон

и душный облак над тобою!

Ты для меня — весенний сон,

сквозящий пылью снеговою…»

 

Я так благодарен Вам за то, что Вы мне верите. Ведь это вера ни за что, это вера любви.

Сколь много даровано мне, не по заслугам даровано!  

За что же?

 

И вот сразу же неблагодарность.

Ну конечно лень… конечно же, Татьяна, лень мне повествовать теперь мою жизнь нехитрую. Не о том, не о том ныне мысли мои. Но Вам повезло, — я имею уже написанную автобиографию. Могу, если захотите, слать вам ее частичками по несколько страниц. История  возникновения этой повестушки такая. Когда впервые я увидел на столе перед собой овировскую анкету для подачи на зарубежную визу, а было это в году 1988, в Киеве, меня охватила такая ярость, что я долго искал утраченную речь. А придя в себя, вдруг, сообразил, что передо мной уже готовый план памфлета. Надо было только не полениться достаточно развернуто и в меру литературно ответить на предложенные мне от щедрот КГБ вопросики. И я это сделал. Сделал со всей злобностью и литературной язвительностью, на какую был тогда способен. Я ответил на всё, — даже на подзаголовки… даже на рамку с написью «место для фотокарточки». Повесть так и называется — «АНКЕТА». Думаю, ныне она уже устарела литературно, но некоторых смешных подробностей не утратила. А если Вам интересна моя жизнь, мое происхождение, то вот и сможете познакомиться. Имена там кодированные, но догадаться будет нетрудно. Себя я обозначил вполне загадочно Анис Кевид-Бодун, а вот отчество сохранил подлинное. Смешное оно очень, это отчество……….

 

Ну что Вам еще сказать, Татьяна.

Я благодарю Вас глубоко и от всего сердца. Благодарю за сам факт Вашего существования, благодарю аристократическую струйку Вашего происхождения, делающую возможной это наше идеальное общение.

И обнимаю Ваш образ так крепко, чтобы кроме идеальности осталось в объятии этом что-то и для неудержимо рвущегося женского.

 

  1. P. S. Просьбу Вашу исполню и буду соблюдать расписание с учетом того, что факс «немой».

 

ДА, Я ТОЖЕ ГЛУПЫЙ И ТОЖЕ ВЕРЮ В ВЕЧНУЮ ВЕСНУ!

Ваш Б.»

____________________________

 

Он был смущён патетичностью собственной проповеди, в то время как женщина его жизни была восхищена рассказом Татьяны о Гранбуль. Его же рассказ этот, скорей, удивил. В ответном письме он ничего не сказал о своем удивлении, но не забыл как, прочитав — «урождённая княгиня Г-а», начал перебирать в уме известные ему княжеские фамилии старой России. Аббревиатура «Г-ой», «Г-а» наталкивала на три возможности: Горчакова, Голицына, Гагарина. Только на это его эрудиции и хватило. Как еврею и потомку евреев, носителю библейского родства по колену Левия, было ему всё это, в общем, безразлично. Левита четырехтысячелетней выдержки не смутишь происхождением от русских князей. Перед библейской древностью почти что весь свет — нувориш.

 

А все-таки хорошо, что была аристократическая прививка!

Кому теперь втемяшишь воздухоплавательную прелесть слова «облак»?!

После нобелевских лауреатов в ватниках русский поэтический язык стал напоминать крашеный забор с колючей проволокой и сомнительным многообразием всего того, что на нём начертано неусыхающей десницей дворовой российской премудрости.

А тут, вдруг, пробивалась какая-никакая струйка голубой крови.

Может она еще и красоту чувствует (?!).

Хотя, конечно, ожидать этого……

Во внутреннем диалоге с самим собой он понимал, что все его, «вдруг…», «может быть…», «хотя, конечно…» — не более чем снобическая риторика. Женщина, цитировавшая его стихи, имевшая «нахальство» понимать sublimity его эротической графики, — эта женщина, конечно же, чувствовала красоту. Может быть, даже любила… может быть, даже и его полюбила именно за эту внутреннюю красоту побуждений, с которой он ничего не мог поделать, как ни боролся … которая превратила его жизнь в схиму.

Опять — «может быть»….

Да-а-а, труднее всего верить.

 

А подруга его доверяла каждому слову этих писем, плакала над чувствами влюбленной, потрясенно молчала над жутким и спасительным мезальянсом каваллериста и недостреленной княгини, которая, казалось, и выжила только для того, чтобы подарить ее любимому летнему тигру эту фантастическую, эту неправдоподобную внучку……

…… эту «Татьяну–я–вам–пишу».

 

___________________________

…июля 1998

 

«Здравствуйте, мой дорогой человек!

 

Научите как отвечать на такие письма!? Ведь это нужно как-то всё в себе собрать, осмыслить, найти подходящее место в душе! Только по Льву Шестову можно написать целое сочинение!

Пойдем по порядку, и будем переживать неприятности по мере их поступления (Жванецкий). Я Вас видела на его концерте. Вас, и всю Вашу семью: бывшую и настоящуюю. И сделала вывод, что Вам так же нравится Жванецкий, как и мне. Но перейдем к Льву Шестову и таланту двойного зрения.

Прежде всего, я достала эту книгу, и прочла уже много больше страниц, чем те, что Вы мне послали.

«Только посредственные люди знают, что такое жизнь, что такое смерть»!? Абсурдно и замечательно одновременно. Впервые слышу такое. Впервые задала себе вопрос, что я знаю об этом и как знаю. Как посредственный человек, или как «вдохновенный» человек. Конечно же, ангел смерти ко мне не прилетал, и запасных глаз не оставлял, и, возможно, я никогда не смогу ответить на этот вопрос. Но есть одна вещь, которая меня натолкнула на открытие. Г-н Шестов пишет, что человека ранит мучительное чувство небытия. Вот это я сознаю с абсолютной очевидностью (на собственном опыте).

Отсюда, припомнив всех своих знакомых, я сделала вывод, что этим болеют абсолютно все, кроме абсолютно больных. Следовательно, каждому даны вторые глаза, даже, если они ничего не видят и, не слышат, и знать не хотят.

И вопрос стоит так: либо надо быть очень внимательным, либо должно повезти, чтобы кто-то очень умный и уже прозревший, подтолкнул тебя к этому открытию. Видимо, надо не бояться ставить себе абсурдные вопросы, и давать на них такие же абсурдные ответы. Да, с такими мыслями к обыденной жизни не подойдешь — она ощетинится, и ты окажешься в положении избранного идиота. Начнутся муки и т. д. и т. п.

 

… «И только без этого жить невозможно» …

 

И только с этой мукой ощутишь жизнь. Правда, что поэты платят дорогую цену за свое вдохновение.

Мужайтесь! …не пропадет Ваш скорбный труд!…

Но что делать нам, одноглазым? Быть птицами? Красиво. Всегда хотела летать. А за принципиальность Вашу, за сочувствие — спасибо. И за стих красивый. А ответ на Ваш вопрос — в Вашем же стихе:

 

… «заблужденья так безбрежны»…

 

А что я именно женщина для Вас, меня крайне радует.

И не скажу больше ничего.

Только не поняла, почему от мужчины Вы бы писем не приняли. А насчет стихов и музыкальности, Вы перемудрили. Всё проще. Чтобы писать красивые стихи, нужна высочайшая музыкальность. Это еще моя Гранбуль мне растолковала, когда я музыкой не хотела заниматься.

 

Да, Вы правы… крылья нервно дрожат.

Я совершаюсь как женщина… с испугом и восторгом. Пьяным, вседозволяющим восторгом. На секунду испугаюсь, и опять летаю.

Как можете Вы не понимать, что пишете? Несмотря на мою молодость, должна заметить, что Ваши стихи удивительно понятны и умны. Смерть ранит, но бывает и желанной, «как талант двойного зрения» — страшно, а хочется. Да и гордыня тут, как тут. В общем — очень хочется…..

Больше озадачивать себя не буду. Когда бы Вы знали, какая радость, и какое вдохновение охватывает меня, когда я получаю Ваши письма! И когда бы Вы ведали, как сложно во всем этом разобраться с наскока.

Да, я действительно безмерно разбогатела. Вся свечусь. Может я еще не всё понимаю, но Вас действительно должно любить. Было же время, когда поэтов на руках носили. Жаль, просто невыносимо жаль, что сейчас времена прозаические. Даже не прозаические, — газетные. Правда, гордыня та же. И мне, порой, хотелось взять чью-то душу, и самолюбие сладко облизывалось, глядя на очередную жертву.

И вот — я, в самом деле, ничего не могла дать взамен. Не про вас разговор. Мне кажется, что вы не умеете не давать. Из Вас, извините за выражение, всё прет, как из чернозема. Вас вполне хватит на сотню-другую возлюбленных и влюбленных. Вы их всех вдохновите и облагодетельствуете просто беседой, стихом и Бог еще знает чем. И не можете быть Вы холодны и бесчеловечны. У Вас это просто не получится. Разрешите поспорить?

Простите, Вы свои стихи когда-нибудь читали? Разве это пишет холодный и бесчеловечный человек? А в окраску Вашего голоса Вы когда-нибудь вслушивались? В нем столько чувственности и нежности. O’key, возможно Вы могли иметь мысли на этот счет, но Вы их не могли бы осуществить. Я бы еще сказала, что это подавленная сексуальность, в уме принявшая форму страстного порыва обладать всем. Нет. если Вы и горды, то совсем в другом роде. И если Вы себе представите ту женщину, о которой рассказали, распластанной у Ваших ног, Вы ведь содрогнетесь. Не так ли?

Я, конечно же, не Кармен-ящерица (об этом я должна еще подумать). Хотя грехи за мной есть, и я буду искать путей к Богу. С Вашей помощью. Без Вас не смогу. Насчет помыслов, я не совсем поняла. Мало ли какая чушь забежит в сознание —  через секунду и следа нет. Макбет совсем другое дело. Он вынашивает, планирует и весь, если можно так сказать, в процессе зла.

Да и отношения человеческие значительно сложнее, чем просто — любит-не-любит.

Преступление — это удел избранных, особо ограниченных людей (может даже болезнь? — не знаю), обычные люди строят свои отношения иногда на самых тонких привязанностях. Кстати, часто и на сострадании. Не всегда гладко выходит, но всё же. Попробую понаблюдать за своей совестью. Что  узнаю, — расскажу.

От Вас я всё приму — и поучение, и назидание. Потому и пишу, что хочу слышать.

И мне нравится Ваше разделение на искусство и художество. Это очень точно.

 

Дорога вверх… одиночество… страх… Бог… стихи… люблю… смерти нет… любовь…

…«Мне странен вальса лёгкий звон»…

 

О, как знаком мне этот романс! Его любила петь моя Гранбуленька.

Еще немного о ней (в благодарность за аристократическую струйку).

*      *       *

Мы остановились на том, что квартира предствлялась Лидочке музеем. Музей постепенно обжили. После войны в лавках можно было купить за бесценок старинные и дорогие вещи: мебель, какие-то невероятные зеркала и картины, бронза и хрусталь заполнили пять комнат. Всё было подобрано с явным желанием создать вид богатого дома начала столетия. Мама рассказывала, что Гранбуль в это время была сама на себя не похожа. В нее как будто другой человек вселился. Всегда скромная, привыкшая к самоограничениям и нечеловеческим условиям, она теперь всё стремилась успеть. Театры, выставки, музеи, кино, антикварные лавки — столичная жизнь в полном ее объеме. У Гранбуль появились красивые наряды, украшения и шляпы. Особенно поражали Лидочку шляпы. Она могла часами их разглядывать. В шкафах она находила целый мир загадочных вещей, и у нее возникало необоримое желание одеть своих кукол в такие же вещи. Из мелких лоскутов, кусочков кружев и тесьмы, она делала своим куклам удивительные платья и шляпы. Эта любовь к рукоделию и куклам осталась у нее на всю жизнь. А Гранбуленька завоевывала столицу. Скорее, она брала ее штурмом. Всё неисполненное, позабытое, обрезанное революцией и жизнью в рабочих городах — всё теперь рвалось реализоваться.

 

В доме появился проигрыватель, рояль и гости. В основном это была артистическая публика — шумная, необузданная и возбуждающая всех вокруг себя. Звучал рояль, смех, громкие голоса. Лидочку не пускали в зал, где собирались взрослые, и она через террасу подглядывала за происходящим. В недоумении она смотрела на свою мать. Гранбуль вдруг приобрела такой блеск и такую величественность, что Лидочку это даже пугало.

 

Дедушка уже давно вернулся из Германии, получив новое назначение. Этот новый пост съедал всё его время. В семье он появлялся раза два в неделю. Иногда сопровождал Гранбуль в театр. Иногда увозил ее и Лиду на дачу. Лидочку начали учить музыке, английскому и французскому языкам. Хотя по всем этим предметам были у нее учителя, Гранбуль сама с ней разбирала на рояле новые пьесы и учила французскому языку в живой речи. Она просто по нескольку часов в день говорила с ней по-французски. Как говорит мама, это была самая замечательная пора ее жизни. И для Гранбуленьки тоже.

Я часто думаю о моей необыкновенной Гранбуленьке. Какая судьба у этой женщины, родившейся в одной из самых знатных и богатых семей России?! Ужасы революции, потеря всего дорогого и близкого, расстрел, госпиталь, вши, тиф. Потом скитания по коммуналкам, война, эвакуация, потеря сына и наконец… столица. Человеческая жизнь, яркие интеллигентные люди, театры. Как, должно быть, была она хороша в эти годы! По фотографиям можно судить только приблизительно. В душу заглянуть нельзя. Но лицо ее, — на многих снимках такое одухотворенное и такое значительное, — таит в себе маленькую горчинку… то ли в изгибе губ, то ли в легкой морщинке между бровей. Бедная, родная моя Гранбуленька! Что еще ждет тебя впереди…

*      *       *

Вашу «Анкету» буду читать с огромным удовольствием. Начало и сама идея замечательно остроумны. Вы точно описали реакцию на этот «вопнующий документ», но еще лучше сама идея. И имя замечательное, и отчество, и все удивительно смешно. BRAVO!

 

Ох, как Вы неосторожны. Помилосердствуйте.

У меня и так головокружение от нахлынувших чувств. Нет, продолжайте, пусть неудержимо рвется женское. Пусть через расстояния моя рука коснется Вашей, и просто нежно ее пожмет.


Спасибо. И всего Вам доброго.

Обнимаю Вас.

Ваша Татьяна.

_________________________

 

4 августа 1998, Верона

«Ну, Татьяна, — вода, вода. Просто большая вода.

 

Не зря ж Ваша бабушка опасалась. Темперамент у Вас, однако ж! И всё сразу, с налету… и терпения нет, и мочи не собрать. Ну точь-в-точь — птица, из клетки вырвавшаяся, или вода разлившаяся. Куда ж? Всюду, а вот куда…?

Правильно понимаете, — «это нужно как-то всё в себе собрать, осмыслить, найти подходящее место в душе». Кстати, о месте в душе! Что ж, душа Ваша так не на месте? Неужели так пусто живете, так неполетно… так низко, что надобно моим словам некое место специальное в душе изыскивать? А Вы не трудитесь… просто в душу примите и всё! Пусть не станет в ней места для иных «вещей», пусть в ней воцарятся светлые сущности и рассеют тьму, прогонят скуку жизни, отринут скучных. Если Вы всё то, что я Вам говорю, в каком-то темном подвале собирать будете, тогда жизнь Ваша действительно станет адом. Она либо заставит Вас предать свое чувство, либо разорвет на куски противоречиями. Нет дела страшней, чем душа с перегородками. Это не путь… это тупик.

А чтоб Вам было не так несносно переполнение, — не спешите. Не летите в думах Ваших. В чувствах — можете! Чувствами Вашими я алчно питаюсь и их жду, без них скучаю. Чувствам Вашим отвечу всегда. Слишком я жаден до любви, чтобы хоть что-нибудь упустить. Но об этом — позже, а теперь — о мыслях. С мыслями нельзя в спешке… нельзя одной страстной смелостью, хотя нельзя и без нее. Мыслить — это значит именно осмыслить.  Иначе и начинать не стоит.

Хорошо, что Вы Шестова достали. Он Вам, может быть, и пригодится в будущем. А теперь Вы его пока отложите и еще разок задумайтесь над теми страничками, что я Вам слал. Из того, что «человека ранит мучительное чувство небытия», вовсе еще, однако, не следует, что каждому даны иные глаза. Когда человеку даны, когда в нем раскрылись иные глаза, тогда уж он не разбирает, «подходить ли с такими мыслями к обыденной жизни» или нет. Он тогда пленник и избранник данного ему второго зренья. Ему смешны постановки вопроса типа: «Видимо, надо не бояться ставить себе абсурдные вопросы, и давать на них абсурдные ответы». Это для одноглазых вопросы абсурдны. И ответы абсурдны для них же… для одноглазых. Для второго зрения абсурдность вопросов и ответов есть самая живая насущность, сама жизнь, единственно правдивая, единственно глубокая и настоящая. От мучительного чувства небытия одноглазые бегут опрометью во что угодно, в любую дребедень, во всяческие соблазны и опустошения: в потребление, в эротоманию, в похоть власти, в презренную жажду наживы. То есть, от мучительного чувства небытия большинство людей еще больше уходит в небытие, еще полней опустошает свое «бытие». Вы совсем не представляете себе, что означает открытие второго зренья, если полагаете, что глаза иные даны всем, но просто эти «все» ничего не видят, не слышат и знать не хотят. Когда открываются вещие зеницы этого самого второго зренья, тогда и не хотят, — а видят, и прячутся, — а слышат, и голову под подушку, — а знают. Второе зренье не оставляет душе выбора. Оно само избирает души, приговаривая их к видению. Второе зренье есть Божий дар, как и ангел смерти есть, на самом деле, Божий посланник, прояснитель, напоминатель, предостерегатель. Он приносит с собою то знание, от которого уже нет спасения, нет забвения, нет незнания.

«Не старайся более испытывать о множестве погибающих. Ибо они, получив свободу, презрели Всевышнего, пренебрегли закон Его и оставили пути Его. А еще и праведных Его попрали и говорили в сердце своем: “нет Бога”, хотя и знали, что они смертны» (3-я книга  пророка Ездры, гл. 8, ст. 55—58).

Ангел смерти есть страшное напоминание о конце, который может сделаться концом тотальным, если в сердце своем не верит человек  во Всевышнего! Ангел смерти приносит глаза для предвидения жизни вечной. А еще он отверзает уста пророческие, уста поэта, уста сновидца. Верьте мне, Татьяна, страшно глядеть на тех, которые говорят в сердце своем, — Бога нет! — хотя знают, что они смертны. Глаза другие — для  того, чтобы увидеть смерть так близко, так ужасающе интимно, так невыносимо вплотную, чтобы вопль потряс глубины твои и глубины тех несчастных, что говорят в сердце своем, — нету Бога. Где-то в письме Вашем затерялась фраза: «…пути к Богу я искать буду». Милая моя, неосторожная… не «буду», а уже теперь, уже вчера,…

 Вы страшно запаздываете. Не отлагать в благую перспективу, нет! Сейчас, немедленно, ибо коротка жизнь и смертна. Как справедливо заметил Михаил Булгаков: «Человек не просто смертен. Он внезапно смертен».

Умейте презреть обыденность, и пусть не страшит и не забоит Вас, что она ощетинится. Иглы дикообразьей ее щетины не достанут до Вас, если подлинно прозреете, если отверзнутся «вещие зеницы, как у испуганной орлицы». (Ха-ха! опять птица… ) Ангел смерти приносит глаза для пред-видения вечной жизни, которая может ускользнуть, растаять, как призрак, в душе неверующей. Все грешны мы, но всякому воздастся по вере его. Понимаете ли… не по грехам и даже не по добрым делам, а ПО ВЕРЕ!!!!!!

Не спешите проглатывать чтением, раскройте душу Вашу, спросите совесть Вашу. Она ответит Вам голосом Божиим. И будьте духовно внимательней. Если Лев Шестов говорит, что лишь некоторым спосылаются глаза иного зренья, (не «запасные» глаза), то стоит над этим призадуматься. Ваш вывод о наличии иного зренья у всех и всякого явно поспешен. Ваш ум скор, а должен стать основателен. Не спешите произносить Ваше «следовательно». Из него ничего не следует кроме одной, хоть и весьма многообещающей для чувств, порывистости Вашей.

В избранные же «идиоты» угодите Вы не прежде, чем станете подлинно думать, пристально глядеть и мудро умозаключать об окружающем Вас шевелящемся муравейнике.

 

Да, только «с мукой ощутишь жизнь»… только мукой познаешь глубину ее. Это так!

Что, спрашиваете Вы, делать одноглазым? Отвечаю, — не влюбляться в поэтов. Либо влюбляться и уж тогда, будьте добры, отворять другой глаз.

А пуще, скажу я Вам, — он (другой глаз) у Вас и так уже отворился. Меня одним глазом не то что полюбить… даже и заметить нельзя. Оттого и не везло мне в жизни на женское количество, что оно, это количество, одним-то глазком только и глядит. А одним глазком меня можно увидеть, разве что, как большое и непонятное препятствие. Так его, препятствие-то, всего лучше будет загодя обойти. Вот так и поступали женщины. Так поступили и некоторые, у которых случайно другой глаз на минутку раскрылся. Они его быстренько затворили и для верности пластырем подлости залепили, так что я снова стал для них нерезким объектом, непонятным препятствием, а их семейная помойка вновь зажурчала присяжной Адриатикой. Там и остались они «купаться», и да вознаградит их жизнь за это хотя бы пощадой. Пусть хоть навсегда заклеит им другой глаз клеем «УГУ», чтоб не отворился он у них, не дай Бог, снова, и не завыли б они в ужасе «У-у-у-г-г-г-у-у-у-у-у-у-у-у-у!» Страшен смертный крик безнадежно опоздавшего, который вдруг понял, что  всё уже поздно. Бойтесь этого, Татьяна! Не закрывайте другой глаз, уж если он волею Господней Вам отворен. Глядите в оба глаза, и да не изменит Вам острота зрения! Даже не во мне тут дело, хотя, конечно, горько пережить отречение от чувства … предательство от низости, от ползучей сиюминутной расчетливости, от глупых и самоубийственных потуг во что бы то ни стало сберечь провонявшее своё спокойствие. Это не о Вас …еще не о Вас …пока не о Вас! Даст Бог — и не будет о Вас. Но дело тут страшней …дело не во мне и не в моих разочарованиях. Дело тут о падении назад, в низ, от которого уже оторвалась душа. Хуже этого обратного падения и не вообразишь ничего. Пусть не произойдет это с Вами!

Пусть птица не сложит крылья!

 

Дорога ли цена моего вдохновения?

Не знаю …я ее плачу.

Плачу и баста!

 

Не понимаете, почему от мужчины бы я писем таких не принял? Ну, …откройте еще разок «HOMO EROTIKUS». Может ясней станет! От мужчин — уважение, почитание, внимательный и глубокий взгляд. А от женщины мне этого всего мало. Мало, Татьяна! От женщины, — ЛЮБОВЬ, только ЛЮБОВЬ! Чтоб «совершалась с испугом и восторгом», чтоб именно с «пьяным вседозволяющим восторгом». Чтоб только «на секунду пугалась» и снова летела. Ко мне. Не знаю, наверно сил много в себе нерозданных, нерастраченных чувствую. Хотя, конечно, и на женщину ныне гляжу уж не так, как прежде. Не бешеным оком голодного зверя, а спокойней и строже. Но, видно, алчное уснуло еще не совсем. Еще кипит под коркой магма нераздаренности нежной. Как это там у Вас: «вы их всех вдохновите и облагодетельствуете просто беседой, стихом и еще Бог знает чем». Да-да …вот именно «Бог знает чем».

Несмотря на Вашу молодость вот что скажу Вам, Татьяна, насчет «умности» и «понятности» моих стихов: «Только посредственные люди знают, что такое жизнь и что такое смерть». Говорю это Вам именно потому, что Вы — душа непосредственная. Вот именно не-посредственная, неопосредованная… Вы воспринимаете мои стихи так, как я их пишу, то есть непосредственно. Непосредственно вижу я перед собою улицу в тумане, непосредственно вижу небо без дна и осень без надежды. И как тот незатейливый акын, — что вижу, то и пою. Когда я вижу перед собою серый промозглый лик собственной апатии, собственного ничтожества и бессилия, я пою апатию, пою ничтожество, пою бессилие. Пою и пью — как заслуженный яд.

Но божественная загадка поэзии в том, что даром данная нам непосредственность имеет тайные ходы и опосредования, имеет многодонность, которая, в конечном счете, и есть бездонность. И часто …о, милая моя и нетерпеливая, — очень часто я открываю в давно уже написанном смыслы и содержания, которые были мне абсолютно закрыты в тот миг сердечной непосредственности, когда слагались стихи. Взрослея и неизбежно мудрея, я с изумлением, порой, наблюдаю, как раскрываются в моих старых стихах новые горизонты. И тогда я бормочу: «Ах вот, оказывается, что я сказал!» И привычная понятность, привычная «умность» предстает лишь незрелым и давно пережитым мальчишеством. Опыт жизни показал мне, что мои стихи часто знают и предвидят обо мне больше, чем я сам в состоянии знать или предвидеть.

Пусть Вам, Татьяна, не будет так уж жаль, что миновали времена, когда поэтов на руках носили. Да и не тех носили: носили длинноволосых позеров, карточных бесов, громких завывателей, — одним словом, «ананасы в шампанском»… А подлинные плакальщики и чувствователи, настоящие медиумы, как правило оставались в тени. А потом, есть место, куда более привлекательное для поэта, где он тайно желал бы быть носимым, — сердце. Если хотите носить меня, носите в сердце. Да к тому ж Вам на руках меня не снесть. Для этого я слишком «большой» поэт. Вы, может быть, на взгляд меня недооценили, но доложу Вам, — во мне 100 кг живого поэтического веса. Туда же входит и графика, и голосовые связки, и философические заблуждения, и еще вот это самое «Бог знает что». По частям я себя не взвешивал, так что имею только самую общую картину. Если сможете всё это уместить в сердце своем, тогда носите. И пусть не станет Вам тяжко от ноши этой. Предупреждаю, она не из легких.

Теперь о помыслах.

Вы, Татьяна, не видите очень глубокой и важной вещи. Грех это совсем не то же самое, что преступление. Преступление есть прикладная категория социума. Категория преступления регулируется внешними уложениями законов. Грех же есть категория духовная, и регулируется она человеческой совестью. Преступление есть нарушение внешних законов, установленных и соблюдаемых людьми ради хоть сколько-нибудь удовлетворительного минимума общежития. Преступление есть неправильный с точки зрения внешних уложений поступок. Грех же есть искажение Образа и Подобия Божия в человеке, отступление от правды совести, от Божией правды. Грех не есть обязательно внешне неправильный поступок, но он есть всегда внутренняя неправильность, внутреннее искажение, противление совести. Вот почему греховны в человеке прежде всего помышления. Всякое преступление, всякий внешне неправильный поступок начинается изнутри, прокладывает себе порочную дорогу неправильным помыслом, эгоистическим желанием, себялюбивой надеждой. Преступление видят люди и судит закон. Грехи видит Бог и судит совесть. Есть низменные грешники, вполне пристойно живущие в человеческом законе, а по закону совести судимые тяжко и постоянно. Грех не есть только и обязательно то, что материализовалось в преступлении, но и то, и прежде всего то, что «забежало в сознание». Конечно, легче грех помышления, пресеченный совестью в корне, чем грех помышления, пущенный в рост против совести в угоду похоти, (похоть совсем не означает только половое алкание, но всякую греховную наклонность, пущенную в рост!), Но насчет помышлений, «забегающих в сознание», у Вас не должно быть никакой двусмысленности. Всякое помышление, хоть на минуту «забежавшее к Вам в сознание» и оставившее там нечистый след, есть грех!!! Так обстоит дело в духовном плане существования, где, собственно, и уместен разговор о грехах. В материальной жизни давно уже не обсуждает человечество грехи. Только преступления. А те самые «тонкие привязанности», на которых, как Вы говорите, обычные люди, часто строят свои отношения, есть целая пропасть греха, нечистоты, обмана и самообмана. Сострадание же здесь совершенно ни при чём. Сострадание не только не грех, но высочайшее человеческое побуждение. Оно истинно есть Богочеловечность.

 

Говорите, вам знаком романс Шапорина на процитированные мною стихи?! Что ж, значит, в молодости Вашей была и прекрасная музыка. Это меня радует и обнадеживает, потому что в моей жизни музыка занимает первейшее место. Ей посвящаю я много времени. Слушаю ее почти ежедневно. Но музыку высокую, классическую, какую усвоил с детства от моей мамы, и по сей день еще играющей. Я почти совершенно теперь отдалился от джазовой музыки, которой по прихоти судьбы занимался добрых 15 лет. То пришло и ушло, а это осталось и пережило поверхностные увлечения.

 

Продолжайте Вашу повесть о Гранбуль. Это интересно, хотя пока я не могу понять, что ж она была за человек. Может в дальнейшем это прояснится из Ваших рассказов.

 

Рад, что пришлась Вам моя «Анкета». Буду и дальше слать по кусочкам. И не спешите, не ищите познать наскоком. Познание — долгий и медленный путь.

Чувства же Ваши я чувствую и «милосердствовать» не собираюсь. Не затем начали Вы с пушкинского «Я (к) вам пишу…», чтоб водить со мной одни ученые дискурсы. В переписке нашей и так довольно «учености». Вас же хочу видеть женщиной и только так принимаю. Без женской руки Вашей что б это было за цветение. Полынь одна. А рука, женщиной протянутая, — это жизнь, это любовь. В любви же — нет смерти!!!

 

 Обнимаю Вас.

 

Ваш Б.»

___________________________________

 …августа 1998

 

«Здравствуйте, долгожданный!

Ваше письмо, признаюсь, меня обрадовало и озадачило. Если совсем честно, я только большим усилием воли сдержала радостный восторг от надежды, которую Вы мне дали. Неужели это возможно?! Вы хотите видеть во мне женщину, — значит, возможна живая встреча?!! Мне стало страшно от этой перспективы! Что будет потом? Я говорю откровенно:

… не пробуждай …

Всё взволновалось во мне, и нет силы, которая бы успокоила мою страсть. Не шутите со мной. Я сама не своя. Смириться, потом пробудиться к мечте … о, это слишком жестоко! Я ведь не девочка, когда всё без оглядки, всё преодолимо и возможно. И только огонь пожирающий. Уже не могу так. Сейчас огонь и лёд с одной стороны, а с другой — либо всё, либо ничего. Что делать с этими потоками, заливающими меня? Как не утонуть в этом? Я и так хватаю воздух через раз, а если…

Я люблю Вас, и желала бы быть для Вас всем, но знаю, что это невозможно. Не казните меня за осмотрительность. Не взвешивайте мое чувство к Вам. История «Я к Вам пишу…» заканчивается «но я другому отдана и буду век ему верна». Это, конечно, не обо мне. В том смысле, что просто потом не смогу уже жить. Или Вы вправду жаждете крови? Любви и поклонения Вам недостаточно, смесь недостаточно живительна для Вас?

Вы пишете о помышлениях, что это грех.

Так всё это грех? Я падаю! Не могу отказаться, не могу закрепить! Да хочу, всем существом, хочу встречи с Вами… и узнать хочу и быть узнанной, и подтвердить все интуиции и чувства. Как хочу! А может, о ужас, я неправильно поняла Вас? А может это всё условия игры? Горячка мыслей от закипевших чувств? А впереди ад. О, мне совсем не скучно жить! И в подвалах ничего удержаться не может долго. Вот вырвалось же! На что Вы меня толкаете? Или не толкаете, но подзадориваете, как дети в игре.

С такими, как я, шутить и дразнить не годится… Гранбуленька не зря ведь опасалась. Я опасна. И не столько для других, сколько для самой себя. Это правда. И если Вы утверждаете, что у меня открылся второй глаз через мое чувство к Вам, то не лучше ли вести ученые беседы. Долгий и медленный путь окажется более перспективным, чем наскок на вулкан чувственности.

Лава горяча, и может сжечь дотла. Мне страшно в равной степени, как и желанно. Только прикрываю глаза от горячей волны. Я перенесу, подождите, я успокоюсь. Вода постепенно найдет подходящую форму. И уже оттуда, из успокоенного омута, я смогу сказать более разбочиво. А пока…

 

…«куст обугленной сирени

     как засада на пути»…

 

Спасибо Вам. Вы всё точно определили, даже точнее выразили, что именно я хотела сказать. У меня, к сожалению, нет никакого опыта такого рода. И ученые беседы я веду в первый раз. Простите, что не могу охватить всего сразу. Я сама ведь это понимаю. Понимаю, что путь долгий и очень тяжелый. Особенно для меня. На днях получу книги Георгия Иванова и Николая Бердяева. Но буду, не спеша, очень осторожно подходить ко всему. Вы меня действительно проведете к Богу. Я верю в это.

 

Ответьте на этот раз побыстрей, пожалуйста. У меня сердце неспокойно. Я вся напряжена и жду.

 

  1. P. S. Еще одна мелочь. Мои немецкие друзья не выдержали эпистолярного потока. Поэтому, лучше, если Вы будете отправлять письма почтой.

Postlagernd: TATYANA 60313 Ffm

Frankfurt am Main, Germany

Ваша Татьяна

*      *      *

Счастливая пора в жизни Гранбуленьки кончилась одномоментно —5 марта, в день смерти Сталина. Каждое утро за дедом заезжала машина и отвозила его на работу, а Лидочку в школу. В тот день  всё было как обычно, только Лида забыла какую-то книгу и должна была бегом вернуться за ней. Когда она выбежала на улицу, где ее должен был ждать отец и машина, она увидела сцену, которая приморозила ее к месту…

Рядом с отцовской машиной стояла еще одна, как две капли воды похожая на нее. Трое здоровенных мужчин пытались скрутить активно сопротивляющегося отца. На тротуаре, возле машины, в странно вывернутой позе, лежал шофер отца Лиды. Даже среди этих здоровенных мужчин, отец выглядел еще более крупным. Он наносил сильные удары куда попало и ему на секунду удалось освободиться. В руке его появился револьвер. Раздались выстрелы — один, потом еще много подряд. Лидочка зажмурилась от ужаса, а когда открыла глаза, успела лишь увидеть, как один из трех мужиков с трудом влез в машину и со страшным ревом стартанул вдоль по улице. Наступила тишина. Потом появились люди: дворник, соседи, прохожие и Гранбуленька. Лида не шевелилась, и больше ничего не слышала. Кто-то, поддерживая, привел её назад домой. Больше ничего она не помнила. Сознание покинуло ее надолго. Полгода прошли в больницах… Смутно помнились белые халаты, Гранбуль, шептавшая что-то, ее рука на лбу, лампы. Страшные белые лампы. Свет и тьма сменялись, но в одно пасмурное утро она открыла глаза и увидела лицо Гранбуленьки, всё в слезах, а глаза — такие счастливые, и услыхала ее слова: «Господи, ты услышал! Господи!»

Через два дня Лидочку привезли домой. Она боялась задать вопрос об отце. А близкие тоже боялись сказать, опасаясь рецидива.

В доме всё изменилось. Зеркала были завешаны, исчезли какие-то вещи. В одной из комнат, в которой раньше был кабинет деда, сделали перестановку, и там Гранбуленька устроила себе мастерскую. Она стала зарабатывать на жизнь изготовлением шляп и перчаток, искусственных цветов. В доме каждый день появлялись разные женщины. Заказывали что-то, смеялись, громко говорили (или Лидочке казалось так, ее вообще стали пугать громкие звуки). Уходили дамы счастливыми, со словами восторга и благодарности.

Лидочка в школу не ходила. Ей оформили академотпуск до следующего учебного года. Из дому она тоже не выходила — у нее появился панический страх улицы. Дома она с огромным наслаждением помогала Гранбуленьке делать цветы и шляпы, а вечерами и в свободные дни Гранбуленька занималась с ней языками, музыкой, читала вслух книги.

 

Лидочка заметила две новые странности в своей матери. Первое — та перестала выходить из дому. Второе — она носила только темносерое строгое платье с белыми воротничками. Все наряды исчезли. Из спальни был вынесены все безделушки, духи, картины. В углу под лампадкой стояла маленькая икона «Умиление». Лидочка не задавала вопросов. Она как будто была готова к такому затворничеству и приняла его легко.

Всем хозяйством заведовала Ганя. Она бегала по магазинам, готовила еду, убирала. Но и в ней появились, такие же как у Гранбуленьки, серьезность и сосредоточенность. Только Карлуша не изменил своей веселости и зловредности, каждое утро картаво приветствовал всех кого видел. Карлуша — это любимый попугай деда. Тот его привез из какой-то своей поездки. Он пережил и деда и Гранбуленьку и маму, думаю, что и меня переживет.

На всё лето Лидочку отправили в санаторий, а когда она вернулась, —свежая загоревшая, повеселевшая, — Гранбуленька и Ганя долго всплескивали руками, целовали ее, счастливо восклицали: «Слава Богу, здорова!» Радость была короткой. В городе Лидочка не могла преодолеть своего панического страха перед выходом на улицу. Но Гранбуленька убеждением и лаской всё-таки научила Лидочку преодолевать свой страх, и выходить из дому. Начались занятия в школе. Счастьем для Лиды было то, что школа располагалась совсем рядом — через двор и пятьдесят метров по переулку. Училась она хорошо и легко, но больше всего любила рукоделие. Гранбуленька научила ее плести кружево, и Лида с увлечением и фантазией сама сочиняла сюжеты, делала целые картины. Ее работы выставлялись в школе, потом в Доме пионеров.

Прошли выпускные экземены, надо было что-то выбирать. Учиться дальше? Но чему? Гранбуленька приняла, на радость Лидочке, мудрое решение:

— У тебя золотые руки, терпение и любовь к рукоделию. Иди в школу учить девочек тому, что умеешь. —

Гранбуленька понимала, что дочь никогда окончательно не оправится от своего потрясения. Навсегда в ней останутся ужас перед улицей, ужас перед людьми. Она не давала Лидочке закостенеть в болезни, но и не хотела перенасиловать ее хрупкую психику.

Лидочку взяли на работу в ту же школу, где она училась. Всё сложилось так удачно — и работа рядом, и никаких перемен в лицах. Дети на первых уроках не слушались ее, шалили, а она не умела их унять. Но постепенно она их увлекала своими идеями, своим мастерством. Давала такой оборот всему, что дети чувствовали радость и необходимость этого труда. Ее любили все: и дети, и другие учителя. Прошел первый учебный год. Выставка, которую устроил ее кружок «Умелые руки», имела даже отклик в газетах. Лидочка нашла свое место в школе, и была счастлива.

 

Начались летние каникулы. В школу приехали строители, делать ремонт. Стучали молотки, воцарился грохот и пыль. Лидочка старалась побыстрее сложить в ящик учебные пособия и работы своих учеников — надо было освободить классную комнату для ремонта. Дверь неожиданно распахнулась и в проеме появился лохматый, синеглазый молодой человек. Лидочка охнула от испуга и побледнела. Молодой человек растерялся на секунду от произведенного эффекта, а потом белозубо рассмеялся и сказал:

—Да что же Вы так пугаетесь? Такая милая девушка, и такая пугливая!

Вас, что, на второй год оставили? —

Лидочка совсем смутилась, покраснела до корней волос и слезы выступили ей на глаза. От всего…

Молодой человек, увидев такое, подскочил к ней и мягко усадил на стул. Теперь он возвышался над ней, и смотрел на нее с нежностью и любопытством ребенка. Под этим взглядом Лидочка совсем растерялась, не могла даже слова молвить. А он заулыбался, заговорил весело, непринужденно. Стал заглядывать в ящики, восхищаться. Рассказал, что он на практике, прорабом у строителей, что заканчивает строительный, что получил распределение здесь, в родном городе, что счастлив и рад всему. Лидочка оглохла от его трескотни, но успокоилась и уже посмела на него взглянуть. Высокий, кучерявый, глаза синие в обрамлении густых загнутых ресниц. Нос крупный, губы красиво очерчены. Сквозь раскрытый воротник рубашки видна густая растительность на смуглой коже. Она опять смутилась, а он, заметив смущение, еще пуще разошелся. Выразил желание помочь собрать все эти «шедевры» и отнести куда надо. Лидочка благодарно согласилась. Они вдвоем перенесли ящики в другой класс, а последнюю коробку Лидочка хотела забрать домой, чем обрадовала нашего героя еще больше. Они пришли в ее дом. Гранбуленька вышла из своей мастерской и внимательно взглянула на молодого человека. Под ее взглядом он смутился, но ненадолго. Предложено было выпить чаю, на что вихрастый молодой человек голодно согласился. Звали молодого человека Рувим».

***

_________________________________________

Тут уж оба они, — то есть не только отзывчивая его подруга, но и «бесчувственный» он, — содрогнулись. Простой и реальный кошмар, не слишком умело описанный, сделался только еще реальней от простоты выражения. Сквозь истыканные буковками лирических излияний листы на миг проглянула вечная фантасмагория жизни. Мертвенно-бледное лицо человеческого бессилия перед тупым истуканом власти полыхнуло вспышками выстрелов в утренней бодрости столичного города.

Он отчетливо разглядел эту короткую и яростную борьбу на дочиста подметенном московском асфальте: косо припаркованную к бровке машину, застреленного шофера с широко раскрытым от удивления ртом и большого нестарого ещё человека, стряхивающего с себя трех дрессированных доберманов громадной сталинской псарни, которых он ещё вчера водил на коротком поводке и которые теперь так же честно рвали на части его самого, как прежде — других, на кого он их натравливал.

Зашедшееся сердце случайного наблюдателя едва ли позволило б ему постигнуть жуткую и одновременно комическую суть этой цветистой будничной картинки сталинской Совдепии: чудовище, пожирающее само себя, — бесчисленные пасти, рвущие друг друга без всякого сознания принадлежности одному и тому же гигантскому дебильному телу.

 

На некоторое время его оставили, но скоро вновь к нему вернулись сладкие чувства от первой страницы письма, воображения той страстной бури, которую он уже возбудил в ней, своей Татьяне… Татьяне, которую уже мог чувствовать своей. Он даже не обратил внимания на новый огрех в цитировании Пушкина и буду век ему верна», вместо «Я буду век ему верна»)

В грохоте низвергающегося водопада страсти плохо различимо занудное ворчание эстета.

 

Да, милая моя, никакая смесь платонических бальзамов не может быть достаточно живительна для меня!

Да, я жажду крови — сердечной крови, которой любящая всегда наполняет бездонный кубок возлюбленного.

Так платят за счастливое право любить.

Всех своих мыслей и чувств он, конечно, не поверял подруге, но не мог и спрятать окончательно за мирным обменом впечатлениями. Под счастливым взглядом его ненормальной жены ему становилось не по себе. Всё казалось, что ей слышен тихо работающий внутри него мотор удовлетворенного урчания.

 

«Куст обугленной сирени

 как засада на пути…»о, давняя тяжесть…раненная память…. первая жена….. томительная невозможность проговорить страшные слова … ночной сад, куда он сбежал от всех вцепившихся в него невозможностей…… но они гнались за ним…… и он бежал дальше….. бежал и продолжал бежать, уже сидя на своей вечной ночной скамье……… бежал строками, слогами, созвучиями, буквами… пока не пробежал три спасительных четверостишия, которые тоже ни от чего не спасали, но давали хоть воздух для очередного вдоха, хоть пространство очредного шага, а  дальше……дальше  куст отцветшей сирени возник, как засада, на обреченном его пути домой, то есть —обратно…..то есть туда, где его неторопливо, даже сочувственно поджидала неизбежность выговорить одну-единственную короткую фразу: «Я ухожу от тебя».

________________________________

 

…августа 1998, Верона

 «Здравствуйте, Татьяна! Не в шутку, здравствуйте!

 «…от надежды, которую Вы мне дали — Неужели  это возможно?! — Вы хотите видеть во мне  женщину — значит возможна живая встреча?!!..

 Бедная моя… Вам сделалось страшно от этой перспективы.

И мне!

Вы воскликнули — не шути со мной, это жестоко! И я понял… еще раз понял, как ужасно скована жизнь наша узами плоти, как бьется наш дух в тенетах страстей, как тяжек плен наш.

Но что же делать, милая моя, что делать нам???????????????????????

Любовь не ведает преград и… разбивается о неосуществимость.

Воление полноты жизни во мне неудержимо, но оно преступно. Мои помыслы — всегда о счастье разделенности, мои силы давать кажутся мне беспредельными! (о, какое заблуждение!!!). Нет, я не жажду крови! Я жажду беспредельности слияния, я безумно еще порываюсь вобрать всё любящее. Вобрать, чтобы вознаградить, ибо преклонение мое перед гениальностью любви глубоко.

Я родился с чувствительностью страшной, с раздирающим внутренности гимном всеклеточной полноценности, со страстью вместить весь мир, всё живое и нежное, всё страстное и отдающее. Я родился не водку пить, а вулканическую лаву, которая, увы! горяча и может сжечь дотла. В холодном мире всё это спряталось, затаилось внутри меня, но на зов любви оно вскипает как огненное озеро. Оно разливается призывом, оно кипит ненасытностью, оно не знает берегов, оно пожирает берега. Когда-то в юности дальней оно металось в искании одной бесконечно всасывающей женственности, оно порождало кошмары эротических удуший. Не находя объекта, оно сжигало меня самого, было чистым огнем самопожирания. Если нашим отношениям суждено продлиться, я дам Вам, Татьяна, прочесть то страшное, с чего началось мое писательство. И заглянув в эту печь, Вы лучше, может быть, поймете, что я есть на самом деле. Потому что огнь пещи первоначальной никогда не угасает вовсе. Не угас он и во мне. Но ныне я не ищу бесконечно всасывающей женственности, ибо знаю уже, что такая женственность слепа и пожирает всё без остатка. Ныне, — в зрелости моей, — я хочу большего и более грешного… я хочу любви, вышедшей из себя и вынесшей на протянутых руках душу. Мне в безумии моем всё еще кажется, что я могу принять и одарить протянутую мне душу. Именно потому, что любовь — редчайший и благоуханнейший цветок жизни, именно потому, что ее не сыщешь и днем с огнем, именно потому и кажется мне, что всякий раз, — этот всякий единственный раз, нужно принять всё, потребовать всего. Груз нераздаренности нежной тяжел и порождает бред титанизма.

Вы почувствовали лишь слегка, еще не ожогом, еще лишь только первым жгучим касанием, эту печь. Но вижу, — и оно стало обжигающим, пугающим, опрокидывающим. Нет, милая, никакие это не условия игры. Это условия моего безумия! Безумие не знает, куда стремится оно. Безумие, как Фауст, повелительно заклинает духа…исступленно требует огненного явления. А потом в шоке падает почти без чувств, раздавленное ужасающим зрелищем того, что так долго, так неосторожно призывало.

Чем-то схожи в этом наши с Вами ситуации. Сначала Вы вызвали меня из волшебной лампы моего одиночества, а теперь я вынимаю из Вас Вашу страсть, Ваше безумие и сладость, Ваши желания.  Кому из нас двоих быть ужаснувшимся Фаустом, а кому ужасающим духом? Того не ведаю.

На Ваш смятенный вопрос: «На что Вы меня толкаете?» — я мог бы цинично ответить Вам: «Вы уже сами себя на это толкнули!» Но я не могу так ответить Вам, ибо знаю, что это именно я теперь толкаю Вас на тотальное самоотдание Вашему чувству, толкаю на беззаветность. Вы падаете, и я это знаю. Вы падаете вверх и кричите: «Не могу отказаться и не могу закрепить!» И я, Татьяна, не могу отказаться, хоть и чувствую, что Вы падаете в какое-то новое пространство, в котором — что будет? — …… гибель или свобода осуществленности?!? Что будет там, в этом пространстве? Это можете решить, узнать толко Вы!

Есть женщины, которые готовы «любить», но только бы не сбила их «любовь» с насеста. Такие разгоняются шибко, а после тормозят еще шибче. Их я не осуждаю, потому что и правда — страшно. Всякий себе судьбу сам выбирает. А судьба — это не всегда семейная жизнь. Судьба — это Жизнь. Какой Вы хотите видеть Вашу судьбу, то знаете только Вы.

Увы, грешная жизнь наша так устроена, что свет, который я несу в себе и могу пролить на женскую судьбу, оборачивается тьмой. Так, по крайней мере, его воспринимали те, которые разбежались от меня по углам, как овцы от волка. Я не в ладах с чем-то очень существенным в самих основаниях жизни?! Есть, однако, в моей судьбе и женщина, которая, несмотря на разъединенность наших «фактических» путей,  думаю, не пожелала бы «если б сначала, то по-другому». Так что и такое мне тоже ведомо. Мало в жизни такого, это правда. Но оно есть.

 

Никакой наскок на вулкан чувственности со мной невозможен. Это для «быстреньких-быстреньких». Этого Вам опасаться не следует. А в «успокоенном омуте» и черти водятся. Этого тоже забывать не стоит!

Нет, Татьяна… я не засада на пути, хотя и довольно-таки обугленный уже куст сирени. Я не желаю Вам зла, я не хочу взять Вашу жизнь. Но, может быть, могу стать для Вас злом, если Вы твердо намерены посвятить Вашу жизнь без остатка чему-то… кому-то другому или другим. Говорю это, ясно сознавая, что Вы готовы отдать Вашу жизнь мне. Нельзя отдавать то, что уже отдано кому-то. И только Вы сами можете решить,насколько я для Вас опасен. То, что я чувствую в себе и способен отдать, есть свет. А как мне знать, не станет ли свет этот для Вас смертоносным облучением. Я не ищу изгнать из Вашей жизни других, но может статься, что наши продолжающиеся отношения, — новое зрение, новые понимания, новые горизонты, —сами собой произведут в Вашей жизни опустошение. Впрочем, (эта мысль только сейчас пришла мне в голову!), если Вы так неудержимо ворвались в мой мир, значит душа Ваша в тяжкой неполноте, значит вокруг Вас довольно-таки пусто. Могу, конечно, и ошибаться, но думаю, что не слишком преувеличиваю. Знаете, ведь душе может не хватать лишь чего-то единого, казалось бы, немногого, а ощущать она при этом будет тотальную опустошенность или, точней, незаполненность. Песенка даже такая есть: «Жить без любви, быть может, просто, но как на свете без любви прожить!» Такой вот парадокс.

Вы говорите: «В том смысле, что я просто потом не смогу уже жить».

Ну во-первых, когда это потом? Что это за «потом» такое? Если Ваше чувство — любовь, то какое потом может быть у любви? Разве любовь — однократное действие, до которого ее нет и после которого наступает опустошающее потом? Может быть, Вы спутали страстное влечение, вспыхнувшее в Вас, с любовью? У любви не бывает потом, а без любви никакое сейчас не действительно!

Я думаю, — любовь это соединение духовное и соединение навечно. Слияние души любящей с предметом любви не подлежит никаким разрывам.

Если Вы прежде всего и любой ценой хотите обеспечить себе заполненность жизни кем угодно и чем угодно, тогда бегите от меня опрометью, потому что быть беде. Я-то принял Ваши слова всерьёз, без всяких там скидок на эвфемизмы! Вы сказали — «Люблю тебя!» А если это так, то Вам, Татьяна, нет пути вспять, а только противогаз самоудушения, только закусывание языка вплоть до полного откусывания. Была тут одна такая. Вот и откусила себе язык, сама себя сделала душевной калекой. Бог же нам судья! Мне и ей. Потом, (вот именно потом!) она пыталась обратиться ко мне. Да откушенным-то языком много ли скажешь? Так, бульканье какое-то раздалось и всё!

Не загоняйте себя в тупик. Не ставьте вопросы душевные и проблемы духовные в практический план телесной событийности, если они действительно душевные и духовные, а не только телесные.

А впрочем… чувствую Ваше смятение, понимаю Вашу болезнь; «огонь… вода, либо всё, либо ничего……» Бедная моя, бедная! Попали вы в асфальтовое болото. Не только затягивает… еще и жжет. Глядя в Ваши строчки, хочется и улыбнуться, и утешить. Увы, моя милая, и счастье несет с собой муки. Всё на свете несет муки, кроме пустоты. Пустота не несет мук, потому что сама есть мука. Она — пустота. Ваши же муки — это муки переполненности. Боюсь, что если не сбежите от меня, то прибавятся еще и муки цепей, ибо жизнь Ваша нынешняя, (не могу судить с точностью какова она?!), видимо, не по Вас. Если пойдете путями восходящими, то перестанете понимать, что вокруг Вас, и окружающие Вас узнавать перестанут.

Как хотите, Татьяна, но образ который я вижу перед собой, которому адресую речь мою, есть образ женщины, котоая смеет свободно любить. Так что одни «ученые споры» вести не получится. Вы для меня не оппонент на ученом совете, а я для вас не школьный учитель. Я для Вас, как Вы волнующе произносите, «долгожданный». Это очень важное, очень боьшое слово… очень сильное и страстное.

Я с радостью и терпением отвечу на всякие Ваши вопрошания, но именно потому, что — долгожданный, — а не справочное бюро, не толковый словарь, не энциклопедия!!!

Что до помышлений — и Ваших тоже — то судите сами… сердцем судите, грех ли это! Уж если грешны чьи-то помыслы, так уж тогда — мои! Не все грехи нам в жизни покаять суждено. Человек слаб и природы горячей. Поспорить с ней можно, но победить — не всегда. Не зря народ русский головой качает: «Не согрешишь, — не покаешься». Это, конечно, не индульгенция, а только правда в этом есть и правда глубокая. Не разрубить нам гордиевы узлы! Вот и помышляем, вот и желаем: и любить, и быть любимыми. Вот Вам и «…падаю! Не могу отказаться, не могу разрешить! … хочу всем существом…» Человек живет в скрежете зубовном, в тоске недостижимости, в лепете невместимости.

Как объять… как взять всё Ваше существо, чтобы это не стало для Вас гибелью? Хороший вопросик, правда? Вопрос одного, живущего в искупительном аду, другому, в этом же аду обитающему.

«ты уводишь в сон из ада,

а во сне всё тот же ад».

Только и остается Вам, моя бедная женщина, — идти на куст обугленной сирени и верить, что это не засада на Вашем пути. Есть еще, конечно, в запасе и «спасительное» бегство. Что ж, мне такое «спасительное бегство» было бы грустью и разочарованием, а Вам. … только Вы можете решить, чем оно стало бы для Вас.

Бог дает день и Бог дает пищу. Давайте жить и верить в лучшее, как ни трудно это делать людям, уже имеющим этот самый трижды проклятый жизненный опыт. Кто знает, а вдруг Вы выйдете из опыта этих отношенй новой, нежданной для себя самой. А вдруг Вы станете писательницей. Может оказаться, что в Вас откроется сокровенное, ищущее себя поведать!? Вы неплохо пишете, хотя это еще ничего не гарантирует в окончательном смысле призвания. Но способности Ваши несомненны.

Меня восхищает Ваша энергия и стремительность, с которой Вы ринулись на всё, дорогое и близкое мне. Ну, не на всё, конечно, потому что мир мой огромен. Его не исходить и за годы. Но Иванов … Бердяев, — это из самого интимного, из самого сокровенного моего. Помните, однако, что и Иванова надо читать с разбором. Он стал великим Георгием Ивановым лишь очень поздно, лишь в глубокой тоске эмиграции. Именно эмиграция вскрыла его закупоренный до того духовный мир и душевную щедрость. Иванов гениален как трагический Иванов «Портрета без сходства» и «Посмертного дневника».

С Бердяевым не спешите. Сначала расскажите мне, что именно Вы получили. Может быть, я смогу посоветовать Вам порядок чтения.

 

Вы смешная, право! К Богу проводить нельзя. Только своим духовным усилием, только своим мужеством верить  сможете Вы войти в Бога. Не преувеличивайте моего значения и сил. Я могу в лучшем случае указать дорогу. Помните —  ВЕРА ЕСТЬ ОБЛИЧЕНИЕ ВЕЩЕЙ НЕВИДИМЫХ!

Может быть, моя книга, которая теперь в Питере готовится к изданию, (называется она «НА БОГА НАДЕЙСЯ»), могла бы Вам в чем-то пособить. Надеюсь, к осени она выйдет.

Новые условия переписки, которые нам на условиях безоговорочной капитуляции навязали немецкие «друзья», несколько отодвигают сроки прихода моих писем, но зато открывают новые возможности. Теперь переписка может быть не только перепиской, но и пересылкой. На первый случай, отправляю Вам целиком «АНКЕТУ». А вдруг Вы решите исчезнуть…ну, в смысле — сбежать от меня? Так хоть судьбу мою прошлую знать вполне будете. Будете знать, каким образцом хронического неуспеха Вы пренебрегли.

А когда будут у меня в руках экземпляры книги, то я (если не сбежите до тех пор), смогу Вам ее почтой-то и переслать.

 

Теперь соберитесь с духом и задумайтесь: насколько важно и нужно для Вас это рискованное предприятие, которое я уже условно (безусловно) окрестил «нашими отношениями». И помните, движения души совершаются из свободы, а в свободе всегда есть риск. Свобода отворяет небеса, но она же разверзает и бездны. И поймите, милая моя, я не могу… не способен относиться к Вам иначе как к женщине. Мужские отношения — совсем иное дело. В мужских отношениях нет яда, но и сладости несравненной тоже нет. Получив в некий день жизни своей признание в любви… не знаю, кем надо быть, чтоб остаться равнодушным?! Как хотите…а я не могу отказаться от звуков этого признания, не хочу, не желаю соблюдать менторский тон в сердечном деле. Сердечное же оно, ведь так?

 

Надеюсь, Ваши письма будут и дальше приходить по факсу. Впрочем, если захотите слать их почтой, то вот адрес:

 LB
Via…………..
…………VERONA
ITALIA

 

Вместо обратного адреса напишите в уголке просто: ТАТЬЯНА. Этого будет достаточно, чтобы письмо попало в мои руки.

И успокойтесь сердцем, хотя… как тут успокоишься? Глупости говорю, конечно!

Не уходите!

                                                                                                  Ваш Б.»

Вам понравилось?
Поделитесь этой статьей!

Добавить комментарий