Неправда, что родина всегда только одна. С годами я стал понимать, что у меня их две: Одесса, где я родился и прожил восемь предвоенных лет, и Киев, в котором прошла вся жизнь…
После войны в течение тридцати лет почти ежегодно мы с родителями приезжали на дачу в Одессу. Потом они состарились, начали болеть — и ушли из жизни.
Теперь в Одессе я бываю редко. Я постарел, и свидания с родным городом окрашены сладкими и щемящими ностальгическими воспоминаниями. Это характерно для большинства одесситов, даже никогда его не покидавших. Тоска по утраченному так многообразна. В отдельной квартире нового дома люди скучают по деревянным галереям поросших диким виноградом двориков на Садовой или Преображенской, по гвалту коммунальных кухонь, запахам жареных глоссов и рвущимся на ветру разноцветным парусам старого белья. А как вкусна была скумбрия (качалка), которая в разгар путины продавалась в центре на каждом углу Одессы! Какими были пляжи в Аркадии или Лузановке, с большими камнями в брызгах и пене, когда море покрывалось «барашками»! Без унылых бетонных волнорезов и торчащих из воды железных прутьев. Вы вдыхали воздух полной грудью, и он пах морем, а не посторонними запахами…
Состарившись, я ощутил ностальгию и иного рода. Меня начали тревожить «тени забытых предков». Я мало, что знаю о них, но Одесса когда-то была их прибежищем. Мне захотелось отыскать затерявшиеся следы предков на улицах старого города, собрав по крупицам скупые воспоминания родителей.
Наши чувства обострила предстоящая эмиграция, и любимый город показался нам особенно пленительным, полным очарования. Стояли долгие дни, наполненные солнечным светом, а ночи были «короткими и бездыханными», со сладким дурманящим запахом цветущей липы. Совсем как тогда, много лет назад…
И вот, прихрамывая и стараясь дышать ровно, я выскакиваю из мрачной подворотни бывшей гостиницы «Северная», где когда-то останавливались Чехов, Ушинский и неоднократно — сам Петр Ильич. Напротив — тыльная сторона знаменитого театра, без украшений и скульптур, с огромными воротами для декораций. Пробегаю мимо здания биржи с классической колоннадой. Мимо бронзового бюста Пушкина с рогами — двумя сидящими на его голове голубями. Справа остаётся игрушечная пушка, направленная в сторону моря. На площади, которую сейчас с гордостью называют Думской, в начале ХХ века верхом на коне дирижировал оркестром чудаковатый маэстро Давингоф. Теперь здесь каждый вечер устраивают дискотеку.
Слева остается сложенная из кубиков гостиница «Лондонская» с шестигранными фонарями у входа, справа — памятник Дюку Ришелье и «потемкинская» лестница. Приметы нового — перед Дюком красные шатры и зонтики фирмы «Мальборо» у кафе «Ароматы Италии». Оно могло бы стать местом сбора «пикейных жилетов», которые в Одессе никогда не переводились. Просто сменили одежду. Но у них нет денег для кайфа в таком престижном месте.
С прерывающимся дыханием пробегаю вдоль изящных сооружений зодчего Боффо и без сил опускаюсь на скамейку возле Воронцовского дворца.
Придерживаясь исторической последовательности рождения Одессы, надо было бы начать пробежку от площади перед Дюком, продолжить возле дворца, а закончить у здания биржи и памятника Пушкину. Но гармония великого города не сводится к алгебре расчетов.
Не будет строгой последовательности и в моем рассказе.
По Дерибасовской мимо Соборной площади мы с женой выходим на Садовую, улицу моего детства.
Города тоже могут нести мужское или женское начало. Первое преобладает в Киеве с его многолетним стремлением к скипетру державности. В Одессе отчетливо выражено женское начало. Ее лицом лучше всего любоваться на Дерибасовской. Вместо асфальта улица покрылась фигурными плитами. На тротуарах разместились большие и малые кафе под красными зонтами — «Мальборо» или синими — «Ротманс». Зазывно глядят длинноногие официантки в красивых кокошниках и фартуках. Фотографы на Дерибасовской, как охотники, преследуют прохожих. Кроме фотоаппаратов у них в руках живые змеи или глазастые лемуры, а рядом на ремешке — озябшие повизгивающие мартышки.
* * *
Своей «малой родиной» в Одессе я считаю Аркадию. В течение многих лет мы приезжали сюда летом на дачу, и сейчас она часто оживает в моих ностальгических снах. Без нее эти воспоминания были бы неполными…
И вот, совсем как в прежние времена, мы с женой уже полчаса томимся на остановке в ожидании троллейбуса в Аркадию.
А вот и он, долгожданный, подходит, изгибая усики штанг. Но что сделали со стариком! Его обрядили в женский шутовской наряд, перекрасив в желтый цвет и превратив в рекламу «бульонной» фирмы «Галина Бланка».
Но эта перемена только внешняя. Салон, как и прежде, туго нафарширован пассажирами. Теперь это бесплатный транспорт, так что жаловаться вроде некому.
«Пара гнедых» — две штанги ведут себя нервно и не всегда удерживаются на проводах при поворотах. С облегчением думаешь — на этот раз проскочили. Водитель тормозит, а пассажиры лихорадочно цепляются, за что попало и чертыхаются.
В салоне густая вязкая жара. При такой духоте трудно держать закрытым рот. Дискуссию возглавляет потная нестарая еще дама в коротком сарафане до колен с бигуди под косынкой. Ее габариты внушительны: из лифчика дети могли бы сделать качели.
— Ему таки да было крепко хорошо с вечера, поэтому он так водит троллейбус с утра, — замечает она в полный голос.
— Мы что с тобой вместе с вечера киряли? — вступает в бой оскорбленный водитель. — Ты не знаешь про меня, и не рассказывай сказки. Тоже мне нашлась шехерезадница. А то счас так тормозну!
— Женчина, не отвлекайте водителя. Нам же хуже будет, — пискляво замечает стоящий рядом старичок.
— А ты, дедуля, помалкивай. Свою остановку ты давно проехал, — не сдается дама.
Я стараюсь пристроиться сзади, чтобы при падении не оказаться под ней. Мой маневр не остается без внимания, и она поворачивается ко мне.
— Вот вы пожилой человек. По-моему, я видела вас вчера на Привозе? Скажите мне, вус трапылось? Вы когда-нибудь раньше видели, чтоб шмаравозы в восемнадцать-двадцать лет гоняли на «Мерседесах»? Чтоб на улицах стреляли и убивали наповал среди белого дня! Об чем, скажите мне, думает мер города? Об нахапать побольше и об выборах. А для нас понастроили магазинов с лекарствами. Хай оны всю жисть зарабатывают только на лекарства! А девочки! Взяли себе моду ходить по Дерибасовской без ничего.
— Оставь в покое дедушку, — вмешивается соседний пассажир.— На что ему девочки? Он с женой! Пусть люди спокойно доедут до Аркадии, помоются в море.
— Желаю вам здоровья, — обращается дама на этот раз к жене. — И чтоб он (показывая на меня) всю жисть до вас тулился.
Мы выходим и мимо санатория «Молдова» поднимаемся до улицы Тенистой. Она теперь вполне оправдывает свое название. Вот и номер шестнадцать — дачный кооператив университета. В центре небольшой пустырь, поросший сиренью. Мальчишками мы здесь играли в футбол. Здесь собирались члены кооператива, и висел небольшой колокол, извещавший о собраниях, вывозе мусора или доставке керосина. Этот мирный набат оповестил нас и о начале войны.
Теперь никого из людей старшего поколения нет в живых, ушли из жизни и многие мои ровесники.
Наша бывшая дача в крайнем ряду отгорожена от соседнего участка трехметровым бетонным забором. Он отделяет нас от прошлого. Мы с дачей почти ровесники: разменяли восьмой десяток. Новые хозяева ее подновили, а мне некому заложить душу, чтобы омолодить себя.
Здесь теперь живут чужие люди, но мы знакомы, и они усаживают нас с женой в старые плетеные кресла возле плакучих сафор. Рядом жужжат пчёлы над деревом с перезревшими персиками. Струится вода из шланга. У Милы слипаются глаза, а перед моими глазами проплывают, как кораблики, картинки прошлого.
Весёленький домик с верхней деревянной верандой, огороженной фигурными планками. Покатую четырёхугольную крышу венчал шпиль. С веранды было видно море и часть обрывистого берега Аркадии. На голом участке приживались молодые слабые деревца, привезенные родителями на трамвае.
После войны сад разросся, цветёт и плодоносит. Меня угнетала дачная скука и привлекали Кавказ, Крым, Прибалтика. Нашли альтернативный выход — после странствий я на неделю всегда заезжал в Одессу.
Потом с молодой женой мы спали на открытой веранде, прислушиваясь к шуму моря и ночным шорохам в саду. В тот год в Одессе была эпидемия холеры, и нам пришлось пробыть две недели в ограждённом лагере, расположенном против нашего дачного кооператива.
На следующий год в деревянном манеже на веранде играла наша дочь, темноглазая Оленька. Ее призывы: «Дя-дя!» не оставались безответными. Границу между дачными участками нарушал пожилой высокий человек с бритой головой, в тёмных очках, наш сосед и друг Марк Григорьевич Крейн.
Прошло еще восемнадцать лет. Мы приехали из Киева, и Оля показывала наше бывшее «имение» высокому юноше, своему жениху Косте.
Сегодня родителей уже нет с нами. Заброшенным выглядит и дом Крейнов. В него еще не вселились новые хозяева.
От дачи остаются воспоминания, а в наших архивах хранится, сделанный синим фломастеро, рисунок Кости.
Мои грезы обрывает пронзительный вой электропилы — на соседнем участке строится гигантская вилла, окна которой снисходительно посматривают на низкорослую соседку. Морщины времени не скрыть — исчез кокетливый шпиль, деревянная балюстрада на верхней веранде обита струганными досками, потрескались ваза для цветов и цементный пол на нижней веранде. И только мой старый друг — могучий орех гордо возвышается над всеми и приветствует меня трепетаньем пахучей листвы. (А у Льва Толстого — был дуб!)
Знакомой дорогой спускаемся в старый аркадийский парк. Увы, и здесь признаки запустения. На аллее из фонтанов уцелел лишь один, безводный, покрытый ржавчиной. Редко поливают поникшие цветы.
Но не они влекут меня.
Уже шестой час пополудни, и одесситки возвращаются с пляжа. Куда девались мои ровесницы — рыбачки Сони в стоптанных сандалиях и ситцевых сарафанах с открытыми ногами и руками, отполированными солнцем и морем? Веселые толстушки с головами, обмотанными полотенцем и кукурузой в зубах?
Как непохожи на них величественные стройные девы, торжественно вышагивающие на котурнах высоких каблуков. На их лицах макияж лучших зарубежных фирм, а на теле одежда, идеально подчеркивающая обнаженность. Парад-алле молодости и секса. Носительницы их генов полноты — мамы и бабушки, столь мне знакомые, составляют на этом параде плетущийся сзади и достаточно тяжелый арьергард.
Мы выходим на старый аркадийский пляж. Здесь мало перемен. Незадолго до перестройки сделали бетонные террасы под навесом и обшили их деревянными панелями. Той же осенью по дощечкам, по палочкам одесситы перенесли их к себе на дачи и в хибары.
Уцелело только движимое имущество — потрескавшиеся деревянные топчаны — источники опасных заноз на голом теле. За пользование надо платить. За этим следят женщины в сарафанах, выкроенных из медицинских халатов:
— Девушка, или забирайте вещи, или ляжте и платите!
Занимая топчан, я ожидал вопроса: «А вы чье, старичье?», но не удостоился даже взгляда белых фемин.
Как и в старые добрые времена, коллективный информатор и организатор — мужчина на спасательной станции с микрофоном. Его одесситы называют «матюгальник».
Наряду со стандартными объявлениями типа: «Женчина Нина, потерявшая дочь Катю в кафе. Поторопитесь. На спасательной станции нет приюта для детей!», дается и рекламная информация: «Освежившись холодным пивом «Пильзень», можно не мочиться в теплом море!»
А вот и приметы нового — снующие за волнорезом глиссеры, к которым тросом привязаны разноцветные парашюты, а под ними игрушечные живые человечки.
Пора купаться. Раньше, сбросив одежду, я прыжками преодолевал мелководье и с дрожью окунался в пучину. Теперь вхожу в воду степенно, ногами пробуя море. Одолевают непрошеные мысли о простуде, судорогах, радикулите. Но, наконец, решаюсь, погружаюсь и испытываю блаженство.
Выхожу из моря, втянув живот. Давно привык к тому, что моя мраморная белизна вызывает нездоровое любопытство, а с возрастом фигура приобрела далекие от атлетизма формы. Мраморный, но не эллин. Один женский взгляд кажется мне особенно настойчивым. Несомненно, эту женщину я знал когда-то. Рядом с ней молодая копия, внучка.
И я вспоминаю. К отцу пришла на консультацию сотрудница с дочерью — изящной, гибкой, с тонкой талией и глазами цвета морской волны. Мы пошли с ней к морю и купались на этом же пляже. Потом, сокращая расстояние, карабкались по аркадийскому склону. Она оступилась. Я привлек ее к себе, и робкий поцелуй был мне наградой за смелость. Господи, как же ее звали?
Со страхом вижу, что женщина медленно поднимается с песка и, широко раздвигая ноги-колонны, приближается ко мне.
— Здравствуйте, Лев Иосифович, — неуверенно говорит она, называя имя отчество моего отца.
— Я его сын, Борис, Боба.
Она вспоминает, и слабый румянец появляется на морщинистом лице.
— А я Анна, Аня. Вы меня помните?
Стараюсь отогнать от себя кощунственные строки поэта:
Дивной красотой сияла Анна,
Тридцать килограмм тому назад.
К счастью, нетерпеливая внучка прерывает наш поток воспоминаний, и моя юность, покачиваясь, медленно удаляется, оставляя на песке глубокие вмятины босых ног.
Опьяненные солнцем и морем, мы сидели на скамейке в скверике перед Аркадийским парком, высматривая заблудившийся троллейбус. Наступающие сумерки и усталость вызывали легкую дрему. Вдруг я услышал знакомый с детства, волнующий звук.
Мелодии Верийского квартала…
Вечерний звон, вечерний звон,
как много дум наводит он…
Мне с детства мила мелодия старого одесского трамвая, музыка поющих рельсов на поворотах, аккомпанемент кондукторских звоночков. Под нее я засыпал на даче, когда море было спокойным, и ночной город затихал. Звук первого трамвая будил меня по утрам.
Трамвай увозит нас из Аркадии, оставляя позади морской берег, парады прекрасных дев, молодые парки с платанами. Не для меня они теперь будут сбрасывать свою кору. С улиц убирают столики перед кафе и гирлянды искусственных цветов. Каждый поющий поворот отдаляет меня от детства, юности, зрелости… А вот и мелодия прекратилась. Трамвай желания давно уже катит по прямой.
* * *
Респектабельный четырехэтажный дом постройки конца девятнадцатого века. Профессорская семья из четырех человек с прислугой — домработницей и няней. Книжные шкафы в библиотеке отца. Французские, немецкие издания с массой цветных и черно-белых рисунков. Короли Людовики, дамы в кринолинах и пажи. Герои Жюля Верна.
А вот на пожелтевших фото печальный ребенок с капризным лицом. Сначала верхом на горшке, потом на пятнистой лошадке с колесиками. Как догадался читатель, это я — мои первые детские снимки.
Прогулки под надзором няни на Соборной площади. Недавно снесли величественный Преображенский собор, а прах графа Воронцова и Елизаветы Ксаверьевны священники тайно захоронили на Слободском кладбище. Памятник сохранили, но обесчестили эпиграммой Пушкина: «полумилорд, полуневежда…»
Что мне до всего этого в три года! Передо мной на площади качели, а перед ними очередь детей «из хороших семей». Не протолкнуться. Улучшив момент, когда няня зазевалась, с надсадным кашлем кидаюсь к качелям:
— Я заразный, у меня коклюш!
Испуганные бабушки и няньки хватают ревущих детей, и я остаюсь победителем на качелях.
Что это, авантюризм с детства? Нет, просто становлюсь одесситом.
Любимый всеми ребенок, продукт чисто женского воспитания. Избалован, капризен, легко возбудим, не уверен в себе: боится драк. Запахи из кухни вызывали у меня отвращение.
Няньку сменяет воспитательница, немка-фребеличка Агрипина Максимовна, интеллигентная женщина с худым лошадиным лицом. В группе «избранных детей» я самый маленький и болезненный.
— Какие замечательные голубые глаза у вашего мальчика! Вот увидите, мадам, он будет любимцем женщин!
— Поживем, увидим, — отвечает мама с натянутой улыбкой. В ее голосе уже слышится ревность.
Предсказание не сбылось, но голубые глаза я все же передал внукам.
Постепенно завоевываю свободу — уже сам гуляю во дворе. Учусь коллекционированию и обмену. Сначала это «кинеи» — отдельные кадрики или куски кинолент с многократно повторенными лицами киногероев.
Первые обиды. Старшие мальчишки пригласили поиграть в прятки. Ставят к стенке, завязывают глаза и суют в руки палочку. Все разбегаются. Сдергиваю повязку — на руках липкая зловонная масса. Мальчишки хохочут. Перестаю с ними играть. Рыжий переросток Гошка слегка дает мне по зубам: чтобы не зазнавался. Это заказной мордобой — Гошка из чужого двора. Свои, дворовые мальчишки очень боятся моей мамы. Она никому не простит такого обращения с любимым чадом. К тому же ее недавно избрали депутатом Горсовета.
Я в бешенстве, но не жалуюсь. Днем и ночью обдумываю план мести. В этой ситуации я впервые понял, что надо быть сильным, научиться драться, но сил и смелости не хватает. И так всю жизнь!
После сказанного понятно, что в протяжной песне: «С чего-о-о начинается Родина…», куплет, посвященный хорошим и верным товарищам, живущим в соседнем дворе, представляется мне сомнительным.
У ребенка отсутствует музыкальный слух, нет способностей и к рисованию. Мама решила учить меня ритмике. Приходим в Дом Ученых, бывший дворец Толстого, — шедевр модерна с затейливым чугунным литьем решеток на окнах, крылатыми львами фронтона и приветливой физиономией льва перед входом.
Учитель танцев не столь приветлив, и после моих неудач произносит загадочную фразу: «Твоя мама прекрасная женщина, но явно не Терпсихора. Наверное, она передала тебе другие способности».
— Моя мама инженер облпищепрома, — отвечаю с обидой.
Вернувшись домой, горько плачу. Обидно за маму: для меня она само совершенство. Но обнаружился такой изъян! Кто такая Терпсихора я узнал много позже, но понял, что маме отказывают в каком-то высоком стандарте.
Первые острые впечатления. Землетрясение. С главпочтамта напротив упал шпиль. В тот же день на извозчике везут сумасшедшую. Руки ее завязаны рукавами ночной рубашки, она истошно вопит. (Через много лет такие сумасшедшие будут свободно разгуливать по городу).
Я дружу и часто встречаюсь с ровесницей Симкой из соседнего подъезда — смуглой, черноглазой, веселой хохотушкой. Мы возимся и боремся с ней на полу, и вдруг я чувствую в себе нечто, что отличает меня от девчонок. Вскакиваю на ноги и выбегаю из комнаты.
Первые интересы. «Кем ты хочешь быть?» — спрашивают солидные мамины сослуживцы. — «Извозчиком», — не моргнув глазом, отвечаю я, к смущению мамы.
Рыжий извозчик «балагула» с красным носом выпивохи и слезящимися глазами привозит на подводе дрова, картофель, книжные полки. У него такой же рыжий косматый битюг в широкой коричневой сбруе с наглазниками. Тащу из кухни хлеб и морковь, которую конь медленно пережевывает огромными желтыми зубами.
В один из приездов подводы удивляю домашних маленьким спектаклем. Приплясывая, обращаюсь к извозчику:
— Уважаемый синьор, что у вас за помидор? — Тот смотрит недоуменно, почесывая кнутом затылок, и ухмыляется.
— Мне понятен твой вопрос, это собственный мой нос, — отвечаю за него.
Настанет день, когда мы станем беженцами и, погрузив вещи на эту подводу, покинем Одессу…
* * *
Родители поселились на Садовой в самом начале тридцатых годов. Последующие сороковые были в рифму названы «роковыми», а для тридцатых трудно придумать рифму. Это были годы суровой прозы.
После моего рождения мама уверенно взяла бразды правления в семье в свои руки. Главной ее заботой стали двое мужчин, большой и маленький, и трудно сказать, кто из нас больше нуждался в опеке.
Отец — энергичный первопроходец в науке, очень рано обрел самостоятельность как ученый и не допускал вмешательства в свои служебные дела. Но дома он отказывался решать любые бытовые вопросы. Всех, кто по неопытности обращался к нему как к главе семьи, он немедленно отправлял к жене.
Дом для отца всегда был крепостью, в которой он скрывался от жизненных трудностей, и мать служила в ней комендантом. Ее решающая роль в семейных делах не только способствовала нашему благополучию, но и позволила нам выжить.
У отца было относительно немного знакомых, деливших с ним досуг — старые сотрудники, родственники его учителя профессора Бардаха, партнеры-шахматисты.
Круг знакомых матери был значительно шире — бывшие сослуживцы, давно ставшие друзьями, люди, которым нужны были консультации по специальности или просто житейские советы. Многим она одалживала деньги. Впоследствии на нашей даче или киевской квартире часто гостили знакомые родителей. Мама всех опекала. Когда в начале пятидесятых ее двоюродного брата в Москве арестовали, она почти три года помогала его семье.
К середине тридцатых годов мама стала настоящей одесситкой. (Все же нельзя отрицать и того, что одесситами не только рождаются, но и становятся). Я убежден, что феномен одесситки существует, как особенности француженки, итальянки или женщины из Скандинавии. Каждый определяет эти признаки по-своему. Умом Одессу не понять, но в одесситку верить можно!
Одесситки различаются между собой по красоте, национальности, культуре, характеру. Наконец, по весу. Но их объединяет нечто общее — широта души, неравнодушие, энергия, темперамент… Дальше я поставил многоточие, но, пожалуй, можно было бы добавить долю упрямства, желание, чтобы последнее слово оставалось за ними, и многое другое — всего не перечислишь.
Мне могут возразить, что эти черты характера вообще характерны для Женщины. Значит, нужна интуиция, чтобы распознать среди них одесситку.
Помню, как в Израиле, в городе Хайфа, я увидел школу на крутом склоне горы. Нестарая еще черноглазая бабушка стягивала рыжего внука с забора и пронзительно кричала:
— Адийот, ты пришел сюда учиться стать трупом!
Я сразу понял, что это одесситка, и оказался прав.
Маме были присущи все лучшие черты одесситки плюс острый ум. Она прекрасно понимала, что творится вокруг.
Позднее, еще при жизни Сталина, именно мама впервые рассказала мне о процессах тридцатых годов. О том, как хотели организовать процесс против «врага народа» профессора Шмидта, ректора университета и нашего соседа по даче. Он вовремя уехал из Одессы и преподавал политэкономию и марксизм во Владивостоке («историк — мансист», звали его одесситы). Тем временем арестовали всех его помощников, и они погибли в лагерях.
В день похорон Сталина я стоял во дворе Киевского университета с траурной повязкой на рукаве пальто. Дома плакала мама. Вытирая глаза, она сказала:
— Я плачу не о нем, кровавом, а о его жертвах.
В средине тридцатых мама уже не была «идейной», но многое видела еще в розовом цвете. Она продолжала активно бороться с недостатками. Раньше — в масштабах завода, теперь — области. Ее тревожило медленное развитие пищевой промышленности.
Почти каждый день в «Правде» и «Известиях» печатались фельетоны Михаила Кольцова с разоблачением «отдельных», но еще имевших место недостатков на «грандиозной стройке социализма». Мама написала журналисту письмо на двадцати страницах…
Прошло недели две, и ее вызвали в отдел кадров облпищепрома. Навстречу встал невзрачного вида молодой человек с рыжими усиками и бегающим взглядом бесцветных глаз. Он предъявил удостоверение уполномоченного НКВД и предложил встретиться через два дня в другом месте.
Два дня она была сама не своя. Как был прав Краузе, когда предупреждал, что общественная работа в этой стране до добра не доводит. Не с кем было поделиться тревогой, получить совет. Отца мама старалась оберегать от подобных переживаний. Не хотела зря пугать, потому что знала, что помочь советом он все равно бы не смог.
На ватных от волнения ногах она вошла в комнату уполномоченного. Он был предельно вежлив и предупредителен.
«Дорогая Мария Борисовна, — начал он. — Мы знаем вас как прекрасного специалиста в своем деле и настоящего советского человека, непримиримого к недостаткам. Вы поступили совершенно правильно, послав письмо в Москву. Вот оно передо мной. Но наш Союз очень большой, и можно себе представить, сколько сотен таких писем ежедневно получает Кольцов. Решать за нас одесские проблемы он не станет. Это наша задача. Поэтому мы не отправили вашего письма.
Самый действенный способ бороться с недостатками — сообщать о них нам, а мы будем принимать эффективные меры. Поэтому давайте сотрудничать. И еще одно существенное замечание. В письме важные факты, но ни одной фамилии виновников недостатков. Поэтому мы просим дополнить его именами людей, несущих за них ответственность. Можете это сделать в устной форме. Мы будем ждать вашей информации».
У матери пересохло во рту, и уполномоченный подал ей стакан воды. Она встала и, возвращая письмо, сказала:
— Я написала всё, что знала. Дополнительной информации не будет.
Отказ от сотрудничества с НКВД в 1938 году (да и в другие времена) был чреват большой опасностью. Над нашей семьей навис «дамоклов меч». Но нам очень повезло — маму оставили в покое. По-видимому, это было связано с тем, что директивные органы готовили ее для другого поприща, и в НКВД, несомненно, об этом знали.
В 1939 году маму избрали депутатом Одесского горсовета, и она стала членом исполкома. Деловые качества здесь сыграли определенную роль, но имело значение и то, что она не была членом партии. Им нужен был «нерушимый блок коммунистов и беспартийных».
Незадолго до первой встречи с избирателями родители поздно вечером возвращались домой на Садовую. Перед нашими воротами улица была раскопана. (Как сказали бы одесситы, мы таки да дошли до той самой канавы!). В темноте мама в нее провалилась и сломала ногу.
Пришлось опять иметь дело с НКВД. Выясняли, почему срывается первая встреча с избирателями. С пристрастием в присутствии ортопеда осмотрели забинтованную ногу. Поговорили с дворником и составили акт об имевшем место вредительстве работников коммунального хозяйства, связанном с нарушением осветительной сети в ночное время, как причины травматизма у трудящихся.
Прошло столько лет, а эта канава на том же месте!
* * *
О начале войны мы узнали утром — во время завтрака на веранде дачи в Аркадии.
Дача была маминым детищем. Она с архитектором составила проект здания, добыла и привезла все стройматериалы, каждое воскресенье приносила на плечах молодые деревца, а в корзинах рассаду. Здание построили из «одесского» камня — ракушняка. Три комнаты, кухня и четыре веранды. Красная черепичная крыша, резная балюстрада веранды второго этажа и над крышей — кокетливый деревянный шпиль.
В этот день, 22 июня, мы собирались отметить день моего рождения и ждали из города гостей. Радио на даче не работало. Но в одиннадцатом часу раздался звон небольшого колокола перед входом в дачный кооператив, по аллеям пробежал взволнованный председатель:
— Война, объявлена война.
Прошли полные растерянности и тревоги три недели, немцы быстро наступали на всех фронтах. Надо было эвакуироваться, но распоряжения об эвакуации еще не было. Обычно оно появлялось в самый последний момент, «чтобы не вызывать паники». Руководство успевало вовремя уехать, а население оставляли на произвол судьбы.
Мать предвидела такую ситуацию и настояла, чтобы два члена-корреспондента АН УССР — отец и М.Г. Крейн вместе обратились в горсовет за разрешением на выезд из Одессы. Родители еще до войны внимательно следили за событиями в Германии и прочли книги писателя-антифашиста Лиона Фейхтвангера. Они понимали масштабы надвигавшейся опасности, и сборы в дорогу были недолгими.
За несколько дней до этого мать с огромным трудом достала билеты на небольшой теплоход «Днестр».
Утром 19 июля 1941 года наша семья, погрузив на подводу тюки и чемоданы, навсегда покинула родной двор. Цокая копытами по брусчатке, битюг медленно провез подводу под мрачным мостом Кангуна в направлении порта.
Через двое суток мы благополучно высадились на берег в Новороссийске.
Мы уехали за три дня до первой бомбардировки. В конце июля стремительное наступление немцев и бомбежки вызвали панику. Все стремились попасть на большой теплоход «Ленин», посадка на который напоминала известные кадры из кинофильма «Бег». На следующий день после отплытия переполненный теплоход был потоплен немецкой торпедой.
Своевременный отъезд спас нашу семью, но от нас надолго «в тумане скрылась милая Одесса».
* * *
После войны мы с женой пришли в свой старый двор.
На третий день после начала оккупации румыны заперли всех евреев дома в подвале под первым парадным. Среди них нашу родную Клару Самойловну, больную водянкой, с отечными ногами. Женщину с младенцем. Профессионального нищего Пиля, и еще двух жильцов. Глубокой ночью их посадили на открытую подводу и увезли в сигуранцу. Больше их никто не видел.
Мать, побывавшая в Одессе в конце 1944 года, узнала, что часть имущества евреев нашли в квартире дворничихи.
О трагическом конце сослуживца Ивана Ивановича Краузе рассказала маме его соседка. В последние дни перед сдачей Одессы пришли вооруженные люди в штатском и сказали, что поступило распоряжение срочно его эвакуировать морем. Старик одиноко жил в районе Отрады, и его повели в сторону пляжа. Соседка впопыхах собрала сверток с хлебом, бычками, помидорами и побежала к берегу. Но лодка уже отчалила. Сначала издали еще можно было видеть седую голову старика, потом она исчезла, а лодка вернулась в Отраду.
— Они убили его за то, что он немец, — сказала соседка.
Мою троюродную сестру с новорожденной девочкой прятал русский муж, выдавая за румынку. Но по доносу их отправили в гетто. Оно немногим отличалось от немецкого, но румын можно было подкупить. Глухой ночью муж вывел из зоны жену, бережно неся в руках завернутый в тряпье маленький стонущий комочек. От голода у девочки не было сил даже плакать.
Впоследствии мать и дочь спаслись и остались жить в Одессе.
Оксана, в младенчестве чудом спасшаяся из гетто — моя самая любимая родственница — была настоящей одесситкой. Ее полнота органично сочеталась с душевной щедростью и добротой. Она стала матерью двоих взрослых детей. Их милая семья жила на Еврейской улице. На кухне, наслаждаясь жареными бычками, чесночной икрой из баклажанов и вишневым компотом, мы обсуждали нашу с женой прогулку по Одессе.
Оксана была инженером, но иногда подрабатывала продажей лекарственных препаратов из трав. Она верила в их целебную силу и часто продавала нуждающимся по себестоимости. Племянница стремилась отдать мне даром все цветы, она меня тоже любила, но, к сожалению, умерла молодой.