* * *
О плацкартный вагон! край волшебного быта,
какими заклятьями ты заклеймен?
Окна летом забиты, зимой – разбиты,
туалет закрыт до лучших времен.
В спортивных штанах как один, пассажиры
быстро наводят вагонный уют –
храп день напролет, после – пачкаясь жиром,
достав из газет, куриц жуют.
Пока минуешь полок ораву,
пересчитаешь, как клавиш ряд,
носом носков пропотевших октаву,
сквозь дырки пальцы в проход торчат.
Будто часы громыхает поезд,
но не боимся время, всему научась;
относительность: новый часовой пояс,
и враз ты стал моложе на час.
Так время становится родом пространства,
смягчая свой кровожадный оскал,
забыв свое ледяное чванство,
ложится у ног вереницей шпал.
Пространство-время куда как хрупко,
зато навязчив, как визг струны,
запах тела, вбиравшего грязь как губка
во всех часовых поясах страны.
Акробатом пляшет поезд на нитке,
и бездною путь перед ним разверст.
Если и есть у нас что в избытке –
так это безрадостных долгих верст.
Так бы и жить – не паша, не сея,
знай на полустанке за пивом – прыг!
Мне от Урала до Енисея
на пиво хватит еще до поры.
В холодных просторах нашего мира
место свое без труда найду –
верхняя боковая около сортира
мне забронирована и в аду!
Так редко едим и так долго едем –
превратились в бесплотных блуждающих душ,
что, скитаясь, молят о горячем обеде,
хотя рай, безусловно – горячий душ.
Ночь на вокзале. Глушь. Темнотища.
Под ногами мусор. В дверях – мусора.
Даже за тыщу буфет не отыщешь.
Дай бог, чтоб билеты были с утра.
Воры, бичи, и ныне дикой
тунгус – кого только здесь не найдешь!
Орфей, спускаясь за Эвридикой,
поди, не видывал таких рож.
Но не важно – в Сибири, Париже, Дании –
мне везде не спать в ночи кочевой!
Вся моя жизнь – зал ожидания,
кто бы сказал мне, только, чего!
И опять стук колес, что шаманский бубен.
На столе колода. (Читать темно.)
Сулит мне дорогу шестерка бубен,
а не веришь картам – взгляни в окно.
Подивись размаху ничьих угодий
и, сравнив себя с ними, найди покой.
Здесь воочию видишь, как жизнь уходит
с телеграфных столбов бегущей строкой.
И уже не жалко судьбы-шайтанки.
Знай по рельсам-строкам веди перо!
За окном мелькают рифм полустанки.
Впереди чернеет точки перрон.
И если не купишь, даже заранее,
до счастья и до любви билет,
то поезд ходит по расписанию,
и не опоздает на сорок лет.
1999
* * *
В степи человека видно издалека;
да ветер такой — не доораться, не добрести:
знай голосуй на пустом шоссе, пока не отсохнет рука,
пока не выдует душу из обледенелой кости.
Всего-то тепла — бычок, зажатый в горсти.
Что делать — не разведешь костер. Не найти дрова.
Как здесь и жить — непонятно; хоть вперед посмотри, хоть назад —
только мечется на ветру в чистом поле трава,
только звенят на ветру колокольцы, что твой набат.
Колокольцы звенят на хуруле — так по ихнему храм,
в нем Будде поклоны бьет друг степей калмык;
да не утолит ни кумыс, ни Будда, так что снова бери сто грамм,
как и везде у нас — от Волги до Колымы.
Все-то тебе одно, что столица, что эта дыра.
Всюду тебе стоять одному, на ветру дрожа.
А дома, куда не спешишь, нет ни кола ни двора.
Сам ты калмык, да нет ни коня ни ножа.
Где тебя только не носит, и все, видать, ни к чему.
То ты калмык, то якут. То Краснодар, то Чита.
Все хорошо. Только как бы уснуть одному,
когда все уже выпил, и все книжки, что взял, прочитал.
Ночь. За окном тишина да «Еб твою мать» —
пьяный калмык собрата берет за грудки.
Дурно от сигарет, и хочется трубку сломать,
снова в Москву позвонив и услышав гудки.
Темная ночь разделяет, любимая, нас.
Черная степь. Что до пуль — они тоже свистят.
Здесь за степью Кавказ, там стреляет в Чечена спецназ,
и потом над костями обоих ветра шелестят.
После мыслей таких буду сукой, себя пожалев.
Потому не грущу о своей непутевой судьбе.
Молчит телефон. Но гремят на ветру, ошалев,
колокольцы на крыше хурула — гремят о тебе.
Потому что ветру вольно в пространстве, он, конечности леденя,
несет мне твое тепло, не разбирая пути.
И значит, ты уже никуда не уйдешь от меня,
потому что дальше этих степей тебе не уйти.
Когда проехал немало, понимаешь, что неважно где.
Потому что разлуку не измеришь по маршрутным листам.
Потому что ветер — не в пример проводам — меня свяжет с тобой везде.
Не в пример поездам. Будь то Тында, будь Элиста.
Над землею можно подняться, и в окошко видит пилот,
как на безлюдной карте мелкой клюквою рассыпной
города увязли в черном зиянье болот.
Мало дорог. Мало людей. Но ты со мной.
Ближе чем в трубке «Алло как дела привет» —
ты в шепоте ветра, дрожи голых степных стеблей;
Не зря колокольцы гремят о тебе на весь свет,
и улыбается Будда среди степей.
Ты со мною на всех вокзалах, разъездах, у всех костров.
Ты со мною во всех палатках, где подушка — душистый мох.
Потому что ветер спешит над землей легким звоном строф,
чтобы сказать: «Доброй ночи» тебе я мог.
2000
Лук Одиссея.
Возвращаешься с плаванья. С десятилетних поприщ
и стольких же странствий ты снова приходишь сюда,
откуда однажды вышел — за каким, уже сам не вспомнишь —
чтобы скоро вернуться. В дверях встречает, седа,
незнакомая женщина — верно, жена. Но, вернувшись с моря,
чересчур одичал по койкам, чтоб лезть в постель.
Что до той, чей локон, чернее смоли,
ты возил на груди — до неё отсель
больше лет, чем морей. Т. е., выражаясь проще,
кораблю не доплыть. Как, впрочем, и в брод, и в лет
не добраться. Тем паче, что ближе всего та роща,
где и впрямь отдохнёшь от странствий. И чувствуешь кожей лёд,
стоя уже в прибрежных водах по пояс
той полярной страны, что оказалась близка.
Ближе, чем Север и Юг. Ибо теперь этот полюс
с любой стороны. И компас тикает у виска.
То-то и есть, что дорога не делает петель.
Раз покинув порог, туда не придёшь во второй.
Где бы ты не прошёл — за спиной только пепел
остывших стоянок, забытых свиданий, сожженных трой.
Знать, долго ты плавал. Знать, много сирена напела.
Знать, на берег вернётся тем же только седой прибой.
Не чета человек. На висках — не морская пена.
Хоть и сделаешь круг, а не свернешь с прямой,
ведущей, сам знаешь, куда. Так в пути открывают принцип
колеса. Он же часов, ибо, что, в самом деле, есть
этот диск, как не обод, где стрелки — спицы,
несущие время. И слезть
с этой повозки — разве вперед ногами.
(Что не далече.) Но лучше поднять паруса
и нестись, нанося веслом на сырой пергамент
океана пунктиром пути к земным полюсам.
Потому что, вставши на две ноги, не двинешься раком,
то, покуда ты сам не станешь белой золой,
дорога идет вперед. Что и назвали Роком.
Рок моряка — уходить за новой зарёй.
Это вещи способны терпеть, прощая отлучки.
Лук по-прежнему туг. Но не сустав локтевой.
Лук может ждать на стене. Но стареет лучник.
Через двадцать лет уж не справишься с тетивой.
Не узнаешь и милки, чей профиль в пол-оборота,
было время, колол на грудь, раскалив иглу.
В футболе с судьбой время лупит в одни ворота.
Плюс, мяч при этом ты сам. И в эту игру
Мы проиграли оба, милая Пенни.
Только время снимает пенки, давая пинки;
на короткую жизнь собирает большие пени,
от шумевших садов на сдачу сдавая пеньки.
Так прости ж беглеца. Уже ветер стучится в мачты —
верно, снова изменит тот, кто раз слышал этот трезвон.
И, не спуская флаг в проигранном матче,
Одиссей забивает гол за горизонт.
2002
* * *
Ноябрь, и ночь пустынна, облетев звездопадом с неба,
догорев на ветру, задув шальные огни.
Рассвет ложится на землю пятнами снега
и засыпает мою осень. Куда не шагни
в прозрачном пейзаже нигде не найдешь отметки,
чтоб задержать глаза; не сыскать и прыща
среди голой равнины. Уж ветки
отбили ладони листьев, рукоплеща
твоим песням. Ноябрь. В такую пору
ветер, сорвав тормоза, поднимает над
землей всякий сор, и стихи летят без разбору
из обалдевших губ. И все на похожий лад.
Строка за строкой взмывают к седому небу
и уносятся прочь — до теплых, видать, широт.
А тебе оставаться без слов, неподвижну, нему.
И снег прилетает и затыкает рот.
Вот уже руки дубеют в миг без перчаток.
Скоро и весь ты станешь — сугроб на снегу.
Сохрани мою тень. Мой отблеск. Мой отпечаток.
О, тающий сумрак, осенний ветер, ненастный гул.
Верю, зима, меня до конца не слижешь,
ветром сметая, пургой занося углы.
-«Кукушка, кукушка, сколько мне жить,» — и слышишь
в ответ уносящейся стаи: «Курлы, курлы…»
— тает вдали. Так ветер уносит мой полдень.
Вот и закат из своей маячит не-за-горы.
Время для царских милостей, свадеб, болдин.
Время итогов. Время разбитых корыт.
Попросту — осень. Кода. И незаметно
ты сам пропадаешь из виду, теряешь черты.
Время считать цыплят, пропавших за лето.
Время считать шаги до последней черты.
Но потом вдруг ты видишь вокруг, то что стало бело
все, что металось, рвалось, билось, неслось.
Все, что рыдало, звало, гудело пело,
и пробирало, и протыкало насквозь.
Сердце бесилось в груди, жизнь была на исходе,
но ты остался здесь, не сошёл с ума.
Вот так это всё и будет, так она и приходит —
как приходит зима.
2003
Отрывок.
Скатилось солнце, упав на запад, и день, растаяв, пропал в огне. О как неслышно! О как внезапно! О как пустынно в моем окне! Все это шепчет, торча за кадром, водя губами, скрипя пером, в окошке автор. В часу закатном. В стране за гробом и за бугром. Перебирая: «разлука…скука…», он слов мусолит соленый хлеб; то в «сердце мука», то «злая сука», то «горький пепел сгоревших лет». Он мог бы вам рассказать про столько! В нем тьма и боль, и душа в огне. Но рифмы нету. И всё без толку. О, как пустынно в моем окне! Он чёрств и черен. Он злой и бедный. Он — тень. Он — холод пустой руки. И интересней чем его бездны сухая нитка его строки. Знать, в этих строчек шитье-плетенье он — не швея. Он — конец иглы. Он чей-то след — на странице тенью. Он просто отблеск закатной мглы. И вот он пишет про век жестокий, про край далёкий, про крик во сне. Но интересней чем его строки закат, который горит в окне. Знать, на чужбине стишку не спеться. Начнешь строку — не сойдёшь с кольца. О как пустынно! — бормочет сердце. Хорош отрывок — да без конца.
2004
Выхожу один я на дорогу.
А я люблю посмотреть, как купается луна в молоке,
а вокруг столько звёзд! Забирай хоть все – никто не берёт.
С.Б.
Ночью студёной на сердце легко –
Тихо, тоска, засыпай, замирай.
Льётся со звёзд серебро-молоко,
прыгнешь повыше и все забирай.
И никого нет! никто не берёт.
Сам соберу их, продам по рублю.
Песню спою – затрещит в небе лёд,
в небе пустом полынью прорублю.
Льётся с небес молоко-серебро.
Песни мои не выходят в цене.
Лодочкой сердце звенит о ребро.
Звёздочка сверху откликнется мне.
То ли ты спишь, то ли жив, то ли нет –
так и сойдёшь на дороге с ума.
Сколько уж лет холода? Сколько лет
сердце тебе обжигает зима?
Всё ещё будет! ты только гляди.
Вишь, в вышине – пропадает добра!
Ты вдоль дорог наберёшь впереди
с неба упавшего вниз серебра.
Так до рассвета и будешь брести,
за ночь состарься и в землю ложись.
звёзд пятачки зажимая в горсти —
выкупишь новую – лучшую – жизнь.
2005
* * *
О.Я.
То ли всхлип, то ли крик, то ли вздох, то ли вой;
еле слышно шепнёшь: «боже мой!
что мне делать с тобой, что мне делать с собой,
что мне делать с нежданной зимой! »
Это снег, это бред, это хмарь прошлых лет,
это к горлу поднявшийся ком.
Этот взгляд… эти губы, сказавшие нет…
эти плечи… Да я не о том.
Эту зимнюю тишь, эту длинную ночь,
этот город, уснувший в снегу,
я могу перепить, перепеть, перемочь,
но вместить никогда не смогу.
Это — тьма одиноких ночей без конца,
это — боль, от которой бегу,
и метель, отхлестав по лицу подлеца,
продолжает в зажжённом мозгу.
И, видать, потому не уснуть одному,
лишь сходя на рассвете с ума,
я плечами пожму и теперь уж пойму —
это, просто, настала зима.
2008
Зимний вечер в Москве.
Сколько их! куда их гонят?
Что так жалобно поют?
А.С.
Зимний вечер. Царство стужи.
Гон пурги по мостовой.
Вьюга правит. Вьюга кружит,
вьюга душит город твой.
Снег в лицо колючей пылью,
по глазам сиянье фар.
Одиночество. Бессилье.
Изо рта клубами пар.
Тихий ад московских улиц,
сладкий яд ночных огней.
Ты бредёшь один, ссутулясь,
в череде кривых теней.
Что там? Чуешь? Стон ли, скрежет?
Кто там плачет по углам?
Город стужу — душу — режет
ледяным огнём реклам.
Нет просвета. До рассвета
будешь слушать этот вой —
то ли это голос века,
то ли это вопль твой.
Это бешенство метели,
это полночь без конца.
И бредут по кругу тени,
тени, тени без лица.
Эта камерная вечность,
этот млечный город стуж
соскребают человечность
с догола раздетых душ.
2009