Тьма внешняя

Проктология, иначе и неуклюже-длиннее колопроктология (громоздким своим названием заставляющая вспомнить варварский обычай древности сажать провинившихся на кол) – весьма сумрачная, малопривлекательная область медицинских знаний. Она охватывает заболевания прямой кишки и заднего прохода; соответственно, проктолог – это врач, которому приходится иметь дело с тьмой низменных, постыдных хворей – если, конечно, признать, что какая-либо хворь может стать источником не только страдания, но и стыда или уж, по меньшей мере, естественного стеснения. В ведении проктолога находятся колиты и проктиты (в частности, сифилитического и гонорейного происхождения), каналья-геморрой, изгой трепетников анальный зуд, мясистые колоректальные полипы, зазубренные, трубчатые и ворсинчатые аденомы, анальные трещины, глистные инвазии и прочие мерзости, затрудняющие процесс дефекации. О таком не принято упоминать за отменно сервированным столом или в лирическом стихотворении, даже самом что ни на есть исповедальном; и когда кто-то прилюдно жалуется на подобную напасть, собеседники стараются великодушно пропустить мимо ушей этот явный моветон.

Андрей Гаврилович слыл проктологом от Бога (да не послужит такое словоупотребление невольным оскорблением чьего-то религиозного чувства). Чутким разумением и искусной пальпацией проникал он в самые тёмные закоулки и тайны срамных недугов. По части ПРИ – пальцевого ректального исследования – был герой нашего сказа признан непревзойдённым виртуозом, и, выискивая полипы, умел шуткой, анекдотом, другой какой болтовнёй так отвлечь больного, что тот, казалось, и не замечал уже неловкости своего положения. Не доктор – маэстро! Издалече прибывали к нему страдальцы, перебарывая смущение и лелея надежду на скорейшее избавление от маеты.

Мужчина Андрей Гаврилович был видный; добрая мужская красота, что поспорит с красой арабского скакуна, фрегата «Паллада» или водопада Виктория, играла во всём его облике радужными переливами, струилась по выхоленному телу надменным спокойствием, бархатом вкрадчивого баритона пленяла дам. Красотою его, как чаша, полнился дом, аукался мужающий сын, гордилась невзрачная рядом, одна на судьбу, образцовая супруга. Улыбку Андрея Гавриловича переняли любимый немецкий дог, чьи морщины излучали довольство и благодушие, кот, пылавший в хозяйском кресле ярко-рыжим шаром, и даже праздничный сервиз, в свою очередь, нескромно щеголявший сусальным золотом куполов и конфетных обёрток.

Но хоть благоденствие проктолога и ширилось завидно, неуклонно, озаряя ближних и страждущих дальних, сердце барахталось в пустоте, словно пятка ребёнка, ища опору в пропасти, а душа прирастала одним лишь разочарованьем. Мысль о том, что жизнь его измеряется и до последнего дня измеряться будет блестяще обследованными и исцелёнными задницами, коих видел он на своём веку несметный легион: тучных и прижимистых, округлых и плоских, тыквообразных и сливовидных, сдобных и спортивно-подтянутых, отсиженных и шелушащихся, приплюснутых и мятых, напоминающих вдавленные друг в друга полушария глобуса, испещрённых родинками, прыщиками, крапинками и едва ли не веснушками, украшенных пигментными или родимыми пятнышками, ласкающих взгляд купидоновой розовостью, отливающих мертвенной синевой (или с лиловым отливом), сверкающих, точно лысина, и волосистых, как кокосовый орех, комичных и внушительных, похабных и стыдливых, – эта мысль всё чаще наводила на него тоску. Да-а… жизнь Андрея Гавриловича давно уже напоминала фильм Йоко Оно «Ягодицы», который отнюдь не любой зритель сможет, да и захочет досмотреть до конца.
Стоило маститому доктору увидеть себя в столь незавидной перспективе – в непрерывном эшелоне или конвейере задниц, из которого при всём желании не вырваться, и который завершается, собирая пучок устремлённых друг к другу жизненных траекторий в одной, пятой, точке, – одной финальной и фатальной, беспросветной и непоправимой Задницей (искания стольких лет упираются в огромное седалище судьбы, в глухое гузно, усест, мягкий филейный тупик); – стоило охватить пережитое таким обречённым на уныние скептическим взглядом, как Андрей Гаврилович сошёл с колеи. Мир отныне не улыбался ему прежней ласковой улыбкой, сулившей разноцветный веер возможностей. Ко всему теперь примешивалась горчинка. Мелкий бес, после сорока обосновавшийся в стремительной каравелле его рёбер, впал в спячку, как енот с наступлением зимы. Каравелла врезалась в песчаную отмель.

Даже любимый сервиз, дорогой, фарфоровый, который они с женой купили на первую годовщину свадьбы (с рук, разумеется, ещё тех, растущих от ствола знатного генеалогического дерева, породистых рук – ведь в магазинах и у скупщиков таких редкостей-древностей не отыщешь) – даже ставший для семьи символическим, трогательно-памятным сервиз не радовал глаз. Глядя в отупении на чашку, вертя её в руках, Андрей Гаврилович не любовался, как прежде, с гордостью законного собственника антикварной вещицы её тонким искусно выполненным рисунком. Разумеется, пастораль. Акварельные разводы. Рыцарь (странствующий или возвращающийся из крестового похода) встречает пастушку. Та явно согласна: шутлива, фривольна, обнадёжена. Оба нагуляли аппетит (он в Святой Земле, сражаясь с неверными, она в поле, присматривая за стадом и порядком устав от созерцания тяжёлых коровьих крупов). Она и знать не знает, какой гостинец привёз он ей с востока – врачом быть не надо, чтобы угадать: сифилис. Сочтёт потом позорную хворь суровой божьей карой за распутство, будет страдать и молиться, выпрашивая прощения или хотя послабления, мимоходом испорченная, обрюхаченная девка! И такая дрянь – на чашке, из которой уважаемый врач, человек семейный привык пить чай!

Не виделись ему раньше простые вещи в столь проигрышном ракурсе. Но если один раз выискал червоточину, так уж не прогонишь её из глаз долой. Всё отныне казалось испорченным, даже загубленным – не прихотливым течением жизни, а исключительно его хандрой и язвительностью. У всего обнаруживалось скрытое дурное дно, мерзостная изнанка, гнилая подкладка, подлое нутро.
Ладно чашка какая-то – родной, единокровный сын стал раздражать его: смазливый, агрессивно пахнущий тестостероном, жеребчатый и готовый по самому глупому поводу до ушей разрумяниться, вспотеть. В ссорах желчный отец всё чаще называл сына выблюдком, провоцируя юношескую ярость и доводя до слёз супругу – глубоко оскорблённую мать. По ночам из комнаты наследника доносились звуки игривой возни («Не будем мешать! У него девочка!» – сакраментально комментировала прямо в ухо сатанеющему мужу подруга жизни), а после по дому в лунном свете по направлению к ванной проносилась радостно разгорячённая голая сыновья плоть, а за ней, воровато крадучись, следовала Андрею Гавриловичу толком не представленная худенькая тень в махровом халатике – его она приносила с собой, как школьник сменную обувь.
Всё, всё никуда не годилось. Когда-то шумный полк друзей поредел. Коллеги раздражали, проталкивая в беседе, как мамаши сопливых детей в битком набитом транспорте к выходу, несмешные тупо-похабные анекдоты, всучивали их, как ненужный лежалый товар, как дрянной муки макароны довеском к кило мяса, несли свою ахинею, даже когда он демонстративно невежливо не слушал, прекрасно понимая, что он их не слушает. Каждому нужно было настойчивым архангелом протрубить свою весть, которая оказывалась на поверку такой чушью, что даже пересказывать было стыдно. Этого тоже раньше за ним не наблюдалось: он стал стыдиться старых знакомых, ему стыдно стало за других. Верный признак скоропортящегося характера. «Ну, что ты несёшь?! Стыдно слушать!» – мог схлопотать от него каждый, и люди начали отворачиваться. Поставь мы его фигурку посреди сцены маленького кукольного театра, все прочие куклы вокруг него оказались бы отвёрнуты и глазели бы, кто за кулисы, кто на разрисованный задник. На заднике нарисовано было бы окно, занавешенное тяжёлыми розовыми шторами, что, округло смыкаясь, напоминали бы Андрею Гавриловичу предмет его ежедневных врачебных хлопот и радений.

И вот, когда уже и семейство, и общественность успели устать от его брюзжания, как-то вечером в бездвижной тишине осеннего сплина раздался звонок. Собственно, звонок мог бы и не раздаваться, не приумножать шаблонные конструкции в нашем тексте, но без этой невольной уступки банальности в трубке не прозвучал бы заманчиво ласково голос дальнего друга, запропастившегося где-то в дебрях прошлых, более весёлых и легко прожитых лет. Голос этот приглашал. Не просто встретиться, вспомнить учёбу в медицинском, ординатуру, но и посетить вместе исключительное по значимости и знаменательности событие. В слове «знаменательный» слышатся «знамя» и «знаменатель»; производное «ознаменовать» (отметить знаком) как нельзя более уместно, ибо событие, к которому мы возвращаемся теперь от наших беглых и корявых лингвистических экзерсисов, ознаменовало некую перемену.

Друг заехал за Андреем Гавриловичем в форде буддийски-красного цвета. В рубашке цвета созревшей каротели с расстёгнутым воротом, обнажавшим жёсткий волос косматой груди, а поверх – тёмно-изумрудная кожаная куртка. Рубашка под цвет автомобиля – разве не пижонство? Друг молодился и хорохорился. (Немудрено: его подруга была младше на три промотанных вхолостую, точнее, холостяком десятилетия). Разочаровавшийся проктолог пытался жаловаться, не слишком складно, неубедительно: дескать, жена примелькалась, сделавшись привычным пятном на периферии зрения, без которого, конечно, будет чего-то мучительно не хватать, но присутствие которого вместе с тем давно стало чем-то дежурным, общим местом, трюизмом; ей бы самой больше было по сердцу, если бы он хоть злился на неё иногда, как когда-то. Сын бед не знал, пороху не нюхал, а ходит заносчивым гоголем, и вокруг него сплошь безмозглое шакальё. С друзьями старыми совсем якшаться не хочется – все наперечёт обыватели. «Ожесточился ты в сердце своём», – неожиданно задушевно, без назидательности, но с неподдельным сочувствием отозвался друг. Совсем другой, не тот, что прежде, но за годы прерванной дружбы изменившийся и потому неизвестный, «неведомый друг».

Длинные жемчужно-белые ризы струились, потоками света нисходили и украшали сцену хороводом изящных драпировок, образуя подобие огромного, тянущегося к небу лепестками лотоса, в центре которого возвышался и глаголил проповедник. «Правда, золото уст моих – ваше сокровище!», – так начал он. Сразу к сути, без обиняков и долгих пустопорожних вступлений. «К вашим сердцам путь речей моих, неизвилистый и неуклонный! Им дойду до глубин и первин ваших душ и разверзну тайны великие!»

Вещун был мужчина низкорослый, щупленький, и как будто не заслуживал своего особого местоположения среди колеблемых волнообразным движением плотного воздуха переливчатых белоснежных складок; невзрачный шатен, пустячок в костюмчике, претенциозный с-ноготок, как говорят сердобольные бабы, «обнять да плакать», он, не зная куда спрятать неуместные напряжённые руки, производил ими такие причудливые пассы, что казалось: пьяный дирижёр развешивает на балконе скрытое от глаза постельное бельё. Но всё, что срывалось при этом с его уст, оказывало на собравшуюся публику необъяснимо сильное ошеломляющее воздействие. Поддался этим чарам и Андрей Гаврилович.

Савонарола, судя по сохранившимся портретам и свидетельствам современников, привлекательной внешностью не отличался. Постничество вкупе с одержимостью верой не добавили красот его от природы ущербному облику. Но когда крылья вдохновенной проповеди взмывали над толпой, камни, помнившие времена цезарей, немели, закоренелые грешники трепетали в ознобе Страха Божьего, а очи самых беспечных и бесстрастных наполнялись слезами покаяния.

Что услышал уже немолодой проктолог, которому претила юношеская восторженность, в словах и голосе оратора, нелепо размахивавшего руками на сцене? То, что наметило в нём духовный перелом. Поманило иной участью, озарило иным, нездешним светом. И напомнило усталому сердцу: в жизни так много удивительного, волнующего, чудесного, помимо тёмного, без единого просвета, коридора чужих задниц, в который загнал его сатана. А главное, трубила Весть со сцены, сиявшей ангельской белизной: есть, есть-таки Он – Вседержитель и Судия, Всеблагой Отец, Создатель, терпеливо дожидающийся от нас смирения и покаяния. Андрей Гаврилович не заметил, как лицо его «самым идиотским образом» стало мокрым от слёз; так мгновенно покрывается каплями нагрянувшего дождя – очистительного летнего ливня… не важно, что. Он закрыл глаза ладонью. До чего же глупо! Мальчишка!

А меж тем проповедник, не выпуская слушателей из благоговейного оцепенения, зачитывал и трактовал книгу Иова. «И сказал Господь сатане: вот, всё, что у него, в руке твоей; только на него не простирай руки твоей. И отошел сатана от лица Господня». Сердце врача, давно привыкшее к размеренному ритму и усмирённое рассудком, чуть было не вырвалось из груди, будто пленник, грезящий побегом. «И был день, когда сыновья его и дочери его ели и вино пили в доме первородного брата своего. И вот, приходит вестник к Иову и говорит: волы орали, и ослицы паслись подле них, как напали Савеяне и взяли их, а отроков поразили острием меча; и спасся только я один, чтобы возвестить тебе. Еще он говорил, как приходит другой и сказывает: огонь Божий упал с неба и опалил овец и отроков и пожрал их; и спасся только я один, чтобы возвестить тебе. Еще он говорил, как приходит другой и сказывает: Халдеи расположились тремя отрядами и бросились на верблюдов и взяли их, а отроков поразили острием меча; и спасся только я один, чтобы возвестить тебе. Еще этот говорил, приходит другой и сказывает: сыновья твои и дочери твои ели и вино пили в доме первородного брата своего; и вот, большой ветер пришел от пустыни и охватил четыре угла дома, и дом упал на отроков, и они умерли; и спасся только я один, чтобы возвестить тебе. Тогда Иов встал и разодрал верхнюю одежду свою, остриг голову свою и пал на землю и поклонился и сказал: наг я вышел из чрева матери моей, наг и возвращусь. Господь дал, Господь и взял; как угодно было Господу, так и сделалось; да будет имя Господне благословенно!»
Шеренги впередисидящих обернулись на неприлично громкие рыдания, а несколько ошарашенный, но притом блаженно всё понимающий друг протянул Андрею Гавриловичу носовой платок, большой и пёстрый, как цыганская юбка.

Сцена живо откликнулась на происходящее в зале. Публичный толкователь священных текстов устремился заинтригованным взглядом туда, где в плаче, под утешающее пришепётывание и раздражённое шиканье, сотрясался экзальтированный незнакомец. Мало похожий на пустынника и наверняка прикативший сюда на джипе, лицедей, только что ловко состряпавший из проповеди эстрадный номер, тут же смекнул, как обратить курьёз во благо делу спасения вверенных ему душ. Вскоре Андрей Гаврилович, шмыгая носом, уже поднимался по ступенькам на головокружительно чистую, словно снегом запорошённую эстраду.

Если бы всхлипывающий получил возможность хотя бы на миг отдалиться от самого себя на достаточное расстояние и охватить целиком стремительно созревшее драматическое действо, он, конечно, осознал бы всю его комичность. Умелый фокусник вызывается дирижировать прорвавшимися наружу чувствами солидного, всеми уважаемого врача, верного служителя медицинской науки, а тот нисколько не противится шарлатанству, напротив, слепо идёт на зазывающий голос («Пожалуйста, не смущайтесь, поднимитесь ко мне, это важно для всех нас!»), как на дудочку крысолова. В душе своей он корчится поверженным Иовом: Господь назначил ему суровое испытание, передав «всё, что у него», в руки Сатаны; неведомое бедствие уже отняло у него любимого сына. Меж тем проповедник в чуждом какой-либо аскезе великолепном костюме – даже рясы не надел, а зачем ему ряса? жемчужно-белые ризы, сходящие с небес озарённого софитами потолка, объяли его, словно струи предвечного света, – этот самый низкорослый, но на сцене – возвышающийся, проповедник подаёт публике настигшее Андрея Гавриловича смятение духа, как чудесный случай религиозного обращения.
– Внемлите, заблудшие и страждущие! Ваш брат, Ваш соплеменник, такой же, как вы, грешный мирянин вверил себя здесь, сейчас, пред вами Слову Божьему, и сердце его безропотно приняло положенное очищение! Свидетельствуйте повсюду, откройте глаза неверующим! Се – обыкновенное чудо для человека, вступившего на путь высшей благодати!

Закипевший чайник огласил кухню утренним гулом рабочих окраин. Или, на выбор, гудком отбывающего паровоза. Чайник этот был в доме Андрея Гавриловича за петуха: от крика его разбегалась Виева свита, просыпались в своих комнатах сын и жена, а глава семейства тем временем уж заваривал непременный бодрящий чаёк. Докторский, особый.

В ДК Движенцев, где заливавшийся горючими слезами Андрей Гаврилович торжественно взошёл на сцену, как новообращённый, вчера с аншлагом провело презентацию «Златоустово братство». Они величали себя «Церковью», а на деле были одной из множества мимикрирующих секточек, что обильно расплодились в годы постсоветского идеологического вакуума на просторах нашей сбившейся с пути родины и духовными язвочками усеяли её болезное тело. Впрочем, чаще вместо слова «церковь» сектанты произносили благоговейно: «Матушка наша».

«Матушка наша принимает Вас под свою сень! Возрадуйтесь!» – взревел эстрадный проповедник, осыпая неофита беглой щепотью крестного знамения.

За кулисой он убеждал заплаканного доктора, стремительно принявшего решение бросить всё и постричься в монахи, не оставлять благородного медицинского поприща, но нести в недужную паству «златоустову» весть и не скупиться на пожертвованья братству. Пройдут годы смиренного служения в миру, и станет Андрей Гаврилович, убелённый благостными сединами, батюшкой, ибо «Матушка наша, Церковь нуждается в таких перспективных священниках». В словах «братство», «матушка», «батюшка» сквозила какая-то добрая и заманчивая семейственность, не в смысле давно осужденного непотизма, а, скорее, в плане перенесения на сферу возвышенно-духовную нежно-согревающих семейных уз.

Намедни жена приготовила к чаю «наполеон». Не удался «наполеон», не задался. «Наполеон на о. Св. Елены» получился. Прежде, когда муж приходил к ней регулярнее, скудные супружеские радости неизменно оборачивались фейерверком гастрономических изысков. Теперь она готовила не то, чтобы скверно, но посредственно. Андрей Гаврилович мешал ложечкой чай и вспоминал беседу с маленьким человеком, озарившим вчера сердце его Большим Светом. Слова проповедника, доносясь из памяти певучими отголосками, сладко томили его честолюбие. Есть, уже есть отведённая ему ступенька на лестнице великой благодати! Будет и он свидетельствовать, будет проповедовать, чистые ризы священничества спеленают однажды и его, пред Богом младенчески наивную, душу! Предстоит служение! Предстоять ему в молитве и благоговейном трепете, просияют однажды и его уста вдохновенной, души бередящей проповедью!

Чай предательски быстро остыл. Торт плохо пропитался, суховат. Принялось вдруг грызть сомнение. Не сухой торт, конечно, – Андрея Гавриловича. Чёрное сомнение. Ехидное, злое. «Поп-проктолог» – это ж нелепость! За что ему сан? Что он видел в этой жизни, кроме парада разнокалиберных, разномастных, разновозрастных ягодиц? Что изведал? Какими путями блуждал? С каждым новым пациентом – извилистой тропой бруда и смрада, петляющей стезёй нечистот. И так – с понедельника по пятницу, а иногда и по субботам. Что познал досконально, кроме кротовых туннелей кишечника? Любовь? Нет. Премудрость? Опять же, нет. Скорбь мировую? Благородный труд сострадания?

Нет, нет и ещё раз нет! И гнусный, грязный каламбур просочился в его мозг откуда-то, словно из уст обезьяньих: не приход ему полагается по чину, но совокупный задний проход, в который суммируются все, пальпированные им за долгую и славную врачебную практику…

Не считая себя достойным прельстившего его нового поприща, он малодушно устыдился собственного призвания. В каком-нибудь моралите эпохи Ренессанса ему могла бы достаться роль Гложущего Сомнения, упрямо встающего на пути Истовой Веры (последняя звучит, как Вера Истовая – дурацкий псевдоним провинциальной актрисы, претендующей на «остроумную оригинальность»; нечто подобное можно найти в писательской копилке Владимира Сирина). Не сумев предаться всецело Воле Небес, Свету и Слову, он умудрился предать своё честное и доброе земное дело!

Шло время. Тягуче медленно шло, словно в песочных часах не шустрые песчинки одна за другой осыпались, но тянулась, пропуская сквозь себя осеннее солнце, струя золотистого мёда. Настал день большой тоски, жирной, гнетущей, и сомкнулась вокруг Андрея Гавриловича тьма внешняя. Проснулся он, как всегда, до петухов, в половине шестого. Медвяный блик рассвета вдоль оконного стекла, продолжающийся с недолгим перерывом на подоконнике, вдруг защемил сиротливой сердечной болью. На работу идти не хотелось. Смертельно. Тело насквозь пропиталось постылой, стылой слабостью. Ноги шаркали по паркету – звук, приличествующий богадельне. Нет, так не годится. Он должен найти в себе силы и по старинке «честно тянуть свой воз», как «все люди его поколенья», ещё один божий день. Ведь затем и послан ему Богом очередной тоскливый рассвет…
И, конечно, хмурым утром того злополучного дня Андрей Гаврилович не впервые заметил краем глаза, как непроизвольно набухают гениталии пациента в момент пальпации заднего прохода, и подавляемую реакцию стыда… но, видно, Диавол решил посетить его тогда и поселил в нём новое «гложущее сомнение»:
«А что, если я совратил добропорядочного молодого человека? И не его одного – всех, кто являлся ко мне за помощью?»
Точно полчище прожорливых червей атаковало его мозг.
«Я оскверняю само тело Матушки нашей Церкви, являя собой его болезнетворную частицу!»

И пальцы его дрогнули, потеряв необходимую твёрдость.
Глупая фантазия захватила вдруг мутящийся разум: он уже принял сан, проповедует, благовествует, но по совместительству… продолжает пальпировать упругие и размякшие задницы обоих полов. Его проповедью воскрылён прекрасный юноша, белокурый, одухотворённый, точно принявший откровение отрок с нестеровских полотен. Чистыми, небесно ясными глазами смотрит он на святого отца. И, кажется, благодать нисходит на него со звуками раскатистого поповского голоса…

Но Диавол не дремлет. Наслал он на богомольца анальный зуд, и вскоре бедняга уже смущённо топтался на пороге врачебного кабинета Андрея Гавриловича. «Проходи, наконец!»
– Батюшка, как же Вы здесь? – задрожал всем телом набожный юноша.
– Место и время… место и время своё каждому делу… и каждому вопросу, – пробормотал рассеянно поп. – Здесь я врач, а не священник. Что у тебя, зуд?
Онемел, оторопел недавно окрылённый проповедью.
– Ну же! Брюки снимай!
Проклятье!
Изыди!

Настала зима. Сидя дома на подложном больничном Андрей Гаврилович рассеянно глядел на падающий снег, чистейший и сияющий, и видел, как, достигая земли, тот смешивается с грязью, становится серым, утрамбовывается множеством ног. Так же манна небесная сыпалась на сынов израилевых с Небес, а когда они подбирали её крупинки с земли, манна была уже под слоем пыли, и между зубами хрустел ненавистный песок. Вот что произошло с его верой – она незаметно смешалась с земной мерзостью и поблекла.

Жена, работавшая парикмахером в салоне красоты, жаловалась по телефону подруге на свою заметно возросшую нервозность. Вчера вечером, когда стригла одного импозантного мужчину, руки так тряслись, что за малым не отхватила клиенту ножницами мочку уха. Струйка крови потекла по шее. Сердце так и ёкнуло. А из глубины зеркала удивленно уставились глаза: сначала на струйку, затем – на виновницу.

Он не выдержал её болтовни и, накинув на плечи пальто, без шапки и шарфа решительными шагами направился вон из квартиры. Супруга привыкла к его внезапным всплескам и выплескам. Задерживать, нахлобучивать шапку не стала.
«Поцелуй чёрта в зад!» – заорал во дворе один мальчишка другому.
Всевозможные гузна, пальпированные им за долгую и славную врачебную практику, вмиг суммировались в одно – наглое и смрадное седалище Диавола.
– Ты зачем загрустил, генацвале? – окликнул Андрея Гавриловича случайный прохожий. Вероятно, грузин.

Сентябрь 1999, октябрь 2002

Вам понравилось?
Поделитесь этой статьей!

Добавить комментарий

  1. И опять зады и бёдра…
    Но над ними – будь им пусто! –
    ни единого лица! (Саша Чёрный)))
    Улыбаться я начала с первых же слов. На «каналье-геморрое» уже хихикала. А на расшифровке пасторального сюжета на антикварной чашке смеялась. Так, может, и дохихикала бы до самого конца, но автор взял и сменил тональность, разнообразил её, насытил, к плюсу добавил минус и наоборот, комедь разбавил драмой, а драматическое оборжал комедью, и вот уже не понятно: смеяться над героем или сострадать ему. Я смеялась сострадая и сострадала смеясь. Конечно, это достоинство текста, это умение автора так сочно и виртуозно рассказать, что читатель находится в двух противоположных состояниях одновременно, и ни одна из чаш на весах не перевешивает, хоть ты сдохни!
    А первый прочтённый рассказ был – «К прелести» (кажется, так он назывался). Я была в восторге. И совсем собралась было написать отзыв. Но на свою беду решила прочитать ещё несколько. Это было ошибкой. Я ещё не знала, что тексты Автора – густой насыщенный раствор (почти пере, то есть на грани выпадения в осадок). Я и выпала. В осадок. И уже ни строчки не смогла написать. Зато с тех пор знаю, что этого автора надо читать строго дозировано. Ну… то есть, мне так надо. Не знаю, как другим. Чтобы получить удовольствие, а не потерю сознания)
    Спасибо. За удовольствие.