Дурочка и Сизиф (рассказ-эссе)

Бес литературный, как Сергей Арзамасцев любил пошутить, проклюнулся в нем лет тридцать назад. Хотя, и в юности тоже, но юность не в счет, на заре жизни многих посещает бес сочинительства. Юность на то она и юность, половодье чувств, разлив желаний, огонь страстей, пора мечтаний, игра гормонов — Сергей Адамович вот уже скоро полвека трепетал от воспоминаний первой любви. Наташа… Наташенька… Натали… он встретил ее лет через тридцать, на один только миг, в другой жизни, но — снова вспыхнуло, словно короткое замыкание обожгло. Увы, по разным широтам разнесла их к тому времени жизнь. Оба были несвободны. Пришлось все снова — не забыть, нет, но в копилку памяти отложить… Теперь навечно…

Да, стихи писал, глупые, яростные, безнадежные порой, много раз начинал и бросал — в юности, — но все не то, в стихах и сотой доли не было тех чувств, что бились в нем, как птица бьется в клетке. Слова выходили бессильные, бледные. Тени. Бывало, ночью шел, душа пела, стихи сочинялись сами, он декламировал их луне, звездам, а приходил домой, садился за стол, брал ручку и — исчезали слова, гасли звуки, беспомощно сидел часами над чистым листом бумаги.

Да, не поэт, не судьба ему нанизывать рифмы на бегущие строчки слов. Недаром сказали как-то: версификатор. Печатали в городской газете, но городок был маленький, на краю страны, настоящих поэтов там не видели отродясь. Разве что портреты среди полупустых полок в Центральной библиотеке. Редактор был немолодой человек с интеллигентской, старорежимной бородкой, говорили — из России, добрый. Вот он-то и печатал за неимением лучших.

К восемнадцати годам Сергей и сам понял: не его стезя. В Москве в журнале стихи Арзамасцева раскритиковали. Что-то в нем оборвалось, чернила иссохли. А может, глупо расстались с Наташей…

Он собирался было переключиться на прозу. Но о чем писать? Про комсомол? Про завод? Комсомол Сережа не любил. Состоял, да, все состояли, это была огромная ложь про коммунизм, до тошноты, конвейер, где души подвергали гипнозу, а со временем все больше делали вид, на заводе же он никогда не работал, только на практику водили в школе. Хрущев-недоумок придумал отнять год, но Арзамасцев так и не научился ничему. Писать, в сущности, было не о чем. Мечтал поступить в Литинститут, но в последний момент передумал и никогда потом не жалел.

Выходит, в юности баловство, проба пера; лишь достигнув возраста Христа, он кое-что стал понимать в жизни — в той убогой, застойной, советской, с очередями и блатом, совсем не такой, как хотелось, но вместе и полной надежд: ведь молодость, семья, дети, диссертация; в той жизни, где правда и ложь сиамскими близнецами переплелись, срослись. Да, кое-что он начинал понимать, вот тогда его снова потянуло к перу. И чем дальше, тем больше. Арзамасцев после тридцати уже учился читать в душах. Это как трясина. Затягивало. Он тогда кардиологом работал, сидел в поликлинике и беседовал по душам с людьми. Доктор Арзамасцев в белом халате. Сергей Адамович оказался любопытен. Узнавал разные истории, судьбы, сюжеты. Созревал. Его собственный опыт был скуден — застойное время, пустое, совковое. Он учился по книгам, у людей.

Прозрел Арзамасцев к началу восьмидесятых. Он не мог знать, что Советский Союз распадется, но почувствовал: идея умирает. А может, умерла. Окончательно. Очереди, колбасные электрички, анекдоты, бессмысленные старцы в Политбюро, Афганистан — тянуло смрадом. Он догадался: распад. Он не знал, что будет после. Но начал писать свой роман. Он знал, что в стол, что ни одно издательство его не напечатает. Что — цензура. Роман был антисоветский, роман — откровение, прежде всего для него самого. Арзамасцев и писал для себя. Этот роман был его университетом. Роман был сложный. Сергея захватила сверхидея. Он хотел показать, как возникает лжетеория, захватывает людей, и как она рушится. Не может не рушиться. Закон природы. Он писал про НИИ, но имел в виду совсем другое. Перебрасывал мостики. Учился быть Эзопом, играть в кошки-мышки с цензурой.

Это не была пустая работа. Напротив, работа на будущее, которое только вызревало. Он и время: они двигались навстречу друг другу. История собиралась совершить крутой поворот.

Он начал писать потому, что испытывал в этом потребность. И — он чувствовал — талант его рос. Он — раскрепощался, писал все лучше, все легче. Он становился мудрым, проницательным. Художником. Прогрессировал на глазах. Вторая часть романа была намного сильнее, чем первая, но особенно — третья. До времени роман оставался тайной. Это было его, личное, святая святых, куда никому не было дороги. Его сокровище, его исповедь.

Между тем наступила перестройка. Он отнес первую часть романа в журнал: стало можно. Там сказали: талантливо и обещали напечатать, но потом замытарили. Многое тогда хлынуло из тайных хранилищ, многое тайное стало явным, а у него не было громкого имени.

Сергей Арзамасцев так и не закончил в то время роман: не хватило сил, и времени тоже — сломалась эпоха. Настала другая, как весна после долгой зимы, а с ней — новые мысли и чувства. В гонке со временем он проиграл. Еще недавно он казался себе пророком, открывателем, ниспровергателем, но новое время его обошло. Появились другие пророки: громкоголосые. Но и они — ненадолго, потому что скоро закончилось время литературы. Место писателей заняли политики. Потом обанкротились и они. И настала пустота…

Вместо ораторов очень скоро расплодились декламаторы… Жополизы… Вместо демократов дерьмократы…

Роман, почти законченный Арзамасцевым, остался в прежней жизни, в семидесятых-восьмидесятых, сам же Арзамасцев яростно кинулся в новую. Он не станет депутатом, не станет большим предпринимателем, не судьба, но — не утонул, выжил, хотя его не раз могли убить. Восемнадцать лет он ничего не писал. Думал, что муза покинула его навсегда, не до того стало, но оказалось — на время. Он допишет свой роман уже в двухтысячные. Мастерство Арзамасцева к тому времени возросло, расцвело, он легко описывал то, что раньше ему не давалось. Но — он вышел из темы. Он дописывал холодной рукой. Это был он, прежний Арзамасцев, но и совсем другой человек. Его роман пролежал слишком долго. Впрочем, в двухтысячные время повернуло назад. Покатилось в брежневщину, в застой. Прошлое снова стало актуальным. Все возвращалось на круги своя…

… Он все-таки кое-что успел в восьмидесятые. Несколько повестей и рассказов, издал книгу. Но книга затерялась, сохранилось лишь несколько экземпляров, все осталось в прежней жизни. Рассказы, публикации в «Литературной газете», передачи на радио — все ушло. Так уходит вода в песок. Он так и остался чужаком.

В двухтысячные Арзамасцеву придется начинать все сначала. Даже мысли его повторятся. Среди прочих, о славе. Да, Сергей Арзамасцев хотел славы. А потому нередко думал о читателях. Где они, кто они, его читатели? Похожи ли на него? Ведь когда-то и он был читателем. Хотя и сейчас. Но обычно он представлял себя пятнадцатилетним. Давно-давно это было…

… В каждом из нас сохранилась частичка детства. Вот и он, Сережа. Он приходил в библиотеку — библиотека стояла на отшибе, на пустыре, в библиотеке всегда было чисто и пусто, только Елена Викторовна, молодая, красивая, в накинутом на плечи оренбургском платке; она фанатично любила книги и писала стихи, интеллигентка, из дворян, на дикой окраине огромной империи — но это сейчас, сейчас, тогда он не думал об империи, не мог догадаться, — случайно узнал только, что родители ее были из ссыльных. Он рылся в книгах, иногда его привлекали корешки, но чаще — фамилии. О, кого он только ни открывал. Мемуары де Голля, Черчилля, романы Фолкнера, Хемингуэя, Амаду. От Елены Викторовны Сережа, кажется, впервые услышал о Достоевском. Похоже, Большой Брат так никогда и не добрался до тихой, окраинной библиотеки. Там были Пильняк, Бабель, даже Мандельштам. Лишь много лет спустя Сергей Адамович догадался, что Мандельштам и Пастернак были не библиотечные… Что Елена Викторовна тайно просвещала его… Штампов не было на семнадцатой странице…

Он выбирал книги по фамилиям авторов. Читал тех, кто был на слуху, или кого подсказывала Елена Викторовна: Симонова, Эренбурга, Шолохова, Виктора Некрасова, Есенина, Блока, Ахматову. Тогда же на время всех затмил Солженицын. Были и другие писатели: Платонов*, Синявский с Даниэлем, Тарсис»» — о них Сережа слушал по голосам.

Как читатель Арзамасцев не принадлежал к племени открывателей. Он был потребителем. Так же, как тысячи и миллионы других. Да, в то время были еще миллионы. Оттепель. Страна оживала. За книги дрались в очередях. Книги читали, не только ставили на полки.

… Семидесятые, восьмидесятые. Застой. И снова замелькали декорации. Горбачев, Ельцин, лихие девяностые. Театр абсурда. Только почему лихие? Почему театр? Говоря объективно, для Сергея Адамовича девяностые вовсе не были лихими. Его не убили, не ограбили больше, чем других, не посадили, его не тронули бандиты, он прожил без крыши и даже завел свое дело. Дело было маленькое — торговля недвижимостью, — медицину пришлось оставить. Он выстраивал свою фирму долго, словно дом на песке, но все же чудом дотянул до середины двухтысячных, закрыл свою фирму в две тысячи шестом, за два года до нового кризиса. Все вышло точно по Марксу: концентрация капитала. Маленькая фирмочка не выдержала конкуренцию. Но и еще: произошло то, чего не предусмотрел классик — фирму разворовали пролетарии. Они уводили сделки. В конце концов Арзамасцев стал смотреть на это философски. На их месте он делал бы то же самое. К тому времени он устал тащить воз — в двухтысячные мелкому бизнесу совсем перекрыли кислород. Он предпочел жизнь не слишком богатого рантье. Он впервые был свободен. Потому что свобода — это не выборы, даже — не честные выборы; свобода начинается с себя. Свобода — когда ты ни от кого не зависишь.

Так вот и случилось, что Сергей Арзамасцев вернулся в литературу. Может быть, оттого что некуда больше стало идти. Теперь он знал, о чем писать: сама история стояла у него перед глазами.

Писателю Арзамасцеву, можно сказать, повезло. Он видел социализм — сталинский, брежневский, тупой — и ненавидел социализм с его несвободой. Он видел капитализм и ненавидел капитализм с его олигархами и бесправием. Это был не тот капитализм, и не та демократия, которых он ждал. Капитализм, в сущности, был такой же, как социализм: та же власть, те же люди наверху, похожие лозунги, только хитрее, такие же чиновники, только еще более вороватые. Он видел Россию, которая теперь называлась демократической и новой, рассматривал ее под микроскопом. Это был все тот же портрет, нелицеприятный, уродливый, что писали Салтыков-Щедрин, Гоголь, Достоевский. Внешне многое поменялось, стало иным, и — все то же. Русская система***. Словно история — не река, а затхлый, илистый пруд, по которому время от времени бегут круги.

Сергею Арзамасцеву было теперь о чем писать. Он втянулся очень быстро — он любил сидеть за столом наедине со своими мыслями; он обожал одиночество. Он достал свой незаконченный роман, стал вспоминать…

Между тем за то время, что Сергей Арзамасцев выживал, зарабатывал на жизнь и изучал ее сблизи — то был невольный, нечаянный курс: в девяносто первом он стоял у Белого дома, а в девяносто третьем — у мэрии, — все переменилось в литературе. Стало не лучше и не хуже, по-другому. Если раньше это было огромное Министерство литературы —
Министерство правды, с секретарями, издательствами, цензорами, главредами, с дядями Митями из идеологического отдела, куда допускали только своих, проверенных, партийных, и только изредка — талантливых чужаков, то теперь… Арзамасцев с некоторым удивлением узнал, что все толстые журналы пережили Советский Союз и даже лихие девяностые, но теперь их почти никто не читает. Тиражи стали мизерными, а сами журналы — скучными. Впрочем, скучными они были и раньше, но раньше стоило только намекнуть… А сейчас, кому интересна буря в стакане воды? Еще он узнал, что писателей стало много, тысячи, но — почти нет ярких имен. Что издательства бедствуют и, чтобы выжить, раскручивают книжки про киллеров и бандитов. Что литература теперь — бизнес, но бизнес убыточный. Что книжные магазины закрываются. Что появилось много новых журналов — энтузиасты пока не перевелись, — но и эти журналы мало кто читает. Что книги, даже хорошие, теперь издают за свой счет, а по телевидению и по радио за деньги рекламируют графоманов. Зато появились «Проза. Ру» и «Стихи. Ру» и в стране теперь целых полмиллиона поэтов. И что писатели и поэты пишут на этих «ру» друг другу рецензии, взаимно, нечто вроде самообслуживания, и что эти рецензии заменяют читателей.

— Как же найти настоящих писателей в этом море? — заинтересовался Арзамасцев. — Это все равно, что искать иголку в стоге сена.

— Вы сами ответили на свой вопрос, — сказали ему. И засмеялись: — Теперь у нас равенство. Как при коммунизме.

На этом откровения не закончились. Оказалось, что существует огромное количество премий и что у каждого поэта и писателя, даже самого бездарного, есть премии и награды и, часто, чем бездарней, тем больше наград. И что многие писатели — члены разных академий, нередко весьма экзотических. И что многие премии, награды и ордена продаются за деньги. А еще: проводится огромное количество фестивалей, появился даже термин такой: «литературный туризм» — на этих фестивалях поэты пьют водку и читают друг другу стихи. Словом, огромная индустрия, со своими дельцами и энтузиастами, где покупатели и продавцы — одни и те же люди.

Арзамасцев был человек со стороны и от этого поначалу, пока не привык, все это показалось ему странным. Он представил обувную фабрику с огромным конвейером, на котором тысячи людей шьют туфли, которые никто не покупает. Смешно? Такого просто не может быть. Такую фабрику тотчас же закроют.
Впрочем, нет, воображение подсказало Арзамасцеву, что такие фабрики существовали — при развитом социализме. Но там — план. Оттого социализм и вылетел в трубу. Хотя: при социализме сметали всё, даже брак.

Выходило, что поэты блаженные люди, занятые перепроизводством. — «Пусть так, — возразили Арзамасцеву, — пусть лучше стихи пишут, чем водку пьют».

С Арзамасцевым все происходило по-иному. До времени он сторонился суеты. Он только работал. Закончив свой первый роман, он не стал его никуда относить — роман был слишком толстый для журналов, — положил в стол и принялся за новый.

— Всяк сходит с ума по-своему, — сказала жена.

— Чем бы дитя ни тешилось, — отвечал он.

Писатели, в самом деле, дети. Честолюбивые дети. Но, с другой стороны, разве не честолюбие и любознательность толкают на открытия ученых, путешественников, мореплавателей, изобретателей, авантюристов, заставляют творить актеров и режиссеров? Да, честолюбие, и еще — творческий порыв, жажда самовыражения. Арзамасцева же захватила История, та, что с большой буквы. Он ее видел, трогал руками, участвовал, он не был рядовым — теперь он хотел описать, понять, когда все улеглось. Когда смирилось течение жизни. Когда История на время замерла. Он писал исторический роман, на основании личного опыта, от восемьдесят девятого года (или восемьдесят восьмого?), когда он впервые вошел в тесную квартирку, где собирались члены Дем. Союза — прямо с корабля на бал, там телевизионщики снимали фильм и брали интервью; оппозиция — это было модно — и до девяносто шестого, до президентских выборов и залоговых аукционов, когда ясно стало, что их, его, использовали втемную. Что революция окончательно выдохлась. Что революцию делали одни, а все выгоды получили другие. Что Россия снова в тупике.

О, это был великий роман, «Война и мир» двадцатого века. Так, по крайней мере, казалось Арзамасцеву.

О, он не был скромен. Напротив, он был дерзок. Он в очередной раз, как в политике, или в бизнесе, бросал вызов судьбе. В сущности, он должен был ответить лишь на один вопрос: почему все произошло именно так? И — могло ли быть иначе? Отчего история России так фатальна?

По мере того, как Арзамасцев писал, вопрос раздваивался, делился на множество других, все новым вопросам не было конца. Могли ли победить демократы? И — были ли настоящие демократы? Или — только большевики? Что мы (они?) хотели построить? Был ли какой-то план? Почему сразу забыли о конвергенции? Где, когда совершены были роковые ошибки? Вопросов было множество. Арзамасцев все больше ощущал себя не просто писателем — не столько писателем, — но и историком, и философом. Или это и есть настоящий писатель?

Через год или два он почувствовал усталость. Временами Сергей впадал в депрессию. По ночам груз казался неподъемным. Роман все больше разрастался и этому не видно было конца. Он чувствовал себя Сизифом, обреченным. Но — подавлял свою депрессию; чем сильнее испытывал приступы усталости и тоски, тем больше заставлял себя работать. Он бросил вызов судьбе, он должен был победить. Должен! Так продолжалось несколько месяцев.

Со временем, однако, Арзамасцева стали одолевать новые мысли. Что станет делать он, когда закончит свою эпопею? Положит в стол? Понесет в издательство? Но в каком издательстве станут читать его труд, быть может, многотомный, если у него нет громкого имени? В издательствах, говорили, на чтение большого романа ридеру положено всего несколько минут. Издать за свой счет? Но кто станет читать его роман? Это в советское время дрались из-за книг.

Имя — вот что нужно ему! Имя! И он решил на время оставить свой роман, эту глыбу неподъемную, и отправиться за именем. Он знал, что шансов у него мало, что перед ним стена, иные писатели десятилетиями поднимались со ступени на ступень, обзаводились знакомствами, но выбора у него не было.

Потребовалось всего несколько месяцев и новый роман был готов. Слегка легкомысленный, слегка сатирический, милый и умный роман, так казалось Арзамасцеву. Он отнес его в журнал. Роман был либеральный, как и сам Арзамасцев, и журнал считался либеральным, но роман не взяли. Стена. Несколько месяцев Арзамасцев штурмовал либеральную стену, перенося свой роман из одного толстого журнала в другой. Разница была только в том, что в одном месте роман прочли быстро и тотчас вернули, в другом — держали очень долго, так долго, что Арзамасцеву надоело ждать и он отнес свое детище в патриотический.

И — завертелось. Нет, он не проснулся знаменитым — не те тиражи и не то время — все снова, как вода в песок, это он уже проходил. Разве что в интернете обнаружил несколько благожелательных рецензий. Потом еще. Газеты писали, но кто же сейчас читает газеты? А он не прибивал к асфальту мошонку, не оскорблял чувства верующих, как бесшабашные пуськи, он не приковывал себя к зданию «Нью-Йорк таймс», как знаменитый Эдичка Лимонов.

И все же… Спокойная жизнь закончилась. Ему бы еще несколько лет упорно трудиться изо дня в день, — но это он потом, задним умом, — а он вступил в Союз. Дачи там теперь не давали, из-за дач шли суды и даже завели уголовное дело, судились не простые писатели, генералы, поливали друг друга, дом творчества остался только один, и поликлинику увели, зато…

… Зато в Союзе было интересно. Колоритные люди, имена, портреты. Славное прошлое. Сталинские вельможи на стенах. Литературные маршалы. Тени, привидения. Расстрелянные, сосланные, доносители, легенды. Дядя Степа за углом. Знаменитый ресторан на Поварской. Тот самый, где убили деда Хасана. Виртуальные таблички: «Здесь хулиганил Смирнов-Осташвили». «А здесь избивали Домбровского». Буфет, где во время оно КГБ прослушивал выпивающих писателей. Это сейчас они никому не нужны, а еще недавно… Писательский дом, перманентно требующий ремонта, на который нет денег. И другой, через улицу — Ростовых, — превращенный в Воронью слободку. Интриги, хозяйственные споры, бизнес. Либералы, охранители. Газета русских писателей.

Арзамасцев был человек новый, неопытный, слегка идеалист, а оттого чуть ли не сразу оказался в положении Бобчинского и Добчинского, принявших Хлестакова за ревизора. Только он, Арзамасцев, принял Сашу Гордиенко за одного из главных боссов. Да еще и за знаменитого литератора. Ошибиться было легко. Саша награждал премиями, вручал ордена, носившие имена классиков, а если и не вручал сам, то обещал похлопотать, на столе у него лежали незаполненные грамоты от префекта и письма из мэрии, куда только нужно было вписать фамилию и имя, и даже ордена от Госдумы. Говорили, что Саша все может, даже похлопотать о звании почетного деятеля искусств. Что все имеет свою цену, так это далеко не сразу узнал Арзамасцев. А вот что в первый день: вывеска с золотым тиснением на двери. Из вывески следовало, что Александр Гордиенко, как минимум, секретарь, председатель Высшего экономического совета, да еще и лауреат. Премия значилась весьма авторитетная. Впрочем, в то время Арзамасцев разбирался слабо. Он пока все принимал всерьез.

Сергей Адамович посчитал: выходило, что третий человек в Московской организации. Столп. Молодой, подающий надежды литератор, ответственный секретарь солидного журнала. Это потом оказалось, что журнала вроде и не существует. То есть, с одной стороны, журнал был, в нем печатали людей с именами, и прочих — за средства авторов, но, с другой стороны, обнаружить этот журнал с профилями Огарева и Герцена ни в одной библиотеке Арзамасцев так и не смог. Но это все потом, потом; тогда же идеалист Арзамасцев верил, что пришел в сакральное место, в храм, и вовсе не ожидал подвоха.

О, Саша Гордиенко был жовиальный тип: одухотворенное, красивое даже лицо, волосы до плеч, настоящий Ленский, любимец женщин, краснобай, глаза с поволокой, обожатель муз, преимущественно белокурых, как раз в то время у Саши бурно развивался роман с очередной Офелией; мирское в Саше выдавало лишь сытое брюшко поклонника французских коньяков и итальянской граппы. Словом, синьор из высшего общества. Впрочем, и про Офелию, и про коньяки Сергей Адамович узнал позже; в момент знакомства ригорист Арзамасцев наивно не подозревал о существовании виноградной водки.

Вопреки внешности, Саша Гордиенко не был поэтом. Только прозаиком. Бруталистом, как он сам себя характеризовал. Действительно, проза Гордиенко была брутальна, как топор, с матерком, и писал он все больше о хулиганах, бандитах, наркоманах и киллерах. От учебы в Литинституте у Гордиенко имелось определенное мастерство, он умел блеснуть, умел заговорить, но человек он был исключительно беспринципный, гоголевский тип, смесь Хлестакова и Чичикова. Но это — потом, далеко не сразу разобрался Арзамасцев. А уж как хвалил Саша только опубликованный роман Сергея Адамовича — так, будто в самом деле его прочитал.

Вот он, краснобай Гордиенко, и убедил Арзамасцева, что нужно ехать в Неаполь на Школу романистов. В Неаполь, где были Гоголь и Горький — проездом на Капри! «В Неаполе вы сможете блеснуть своей эрудицией перед итальянцами и перед нашими, конечно. Там будут одни корифеи».

Вообще-то адресов было множество: Варшава, Берлин, Париж, Лондон, Мадрид, Нью-Йорк. Везде были выставки, фестивали, конференции, презентации, мастер-классы — литература Гоголя, Толстого и нашего современника Проханова мановением Сашиной руки покоряла изумленный мир. Покоряла, правда, несколько своеобразно. Разместившись в четырехзвездочном отеле, российские писатели выступали обычно друг перед другом. Но откуда было знать об этом новобранцу Арзамасцеву?

Нужно признаться, Арзамасцев был впечатлен размахом писателей России. Неясно, правда, было, на какие шиши? И почему Лондон и Париж, а не Пенза, Вологда и Саратов?

— Увы, — вздохнул Саша, — за свой счет. Да вы не беспокойтесь. Скоро вы сами станете миллионером. Мы издадим ваш роман в Париже.

Арзамасцев не поверил, чем очень потом гордился. Но все равно приятно. В Париже! О, Саша Гордиенко умел найти подход. Умел сказать то, что хотели от него слышать. Умел польстить, пустить в ход свое беспредельное обаяние. В тот день он без особого труда сумел убедить Арзамасцева ехать в Италию, в страну Петрарки и Данте. В Неаполе, в этом городе рыбаков и моряков, фиесты и каморры, святого Януария и театра Сан-Карло, некогда самого большого в мире, в городе, хранящем память королевства Сицилии и римских легионов, знаменитом видами на Везувий — в этом городе будет давать мастер-классы сам Мэтр.

Поначалу Арзамасцев слушал скептически. Чему можно научиться за несколько дней? Пожалуй, много больше подействовал на него доклад: «Новая русская революция». Тут его хлебом не корми…

О, да, он хотел рассказать итальянцам о том, как революцию украли. О том, как демократию опорочили, а имя демократов присвоили другие. О том, кто виноват, что слово «либерал» стало ругательным. О том, почему вышло именно так и почему по-другому быть не могло. Что за семьдесят лет страна была слишком изувечена. И — не те были вожди. Но других не было. И что народ устал, разочаровался. И что никакой новой революции нет. Болотная площадь — только эпизод, стихийное возмущение, не больше. Усталый народ снова должен копить силы, и что нынешнему поколению ничего не светит. В сущности, это было продолжение его романа.

Впрочем, не только доклад: Саша Гордиенко обещал издать роман Арзамасцева на итальянском.

Странно показалось другое: «Новая русская революция» — в «патриотическом» Союзе. Но Саша Гордиенко был человек широких взглядов. Его интересовали деньги, а не «патриотизм». Года три спустя он организовал сразу две конференции: «Наш Крым и Донбасс» и «Вильна, незалежна Украина». Разница была лишь в цене. За выступление на «Крымнаше» взнос составлял пятнадцать тысяч рублей, а за «вильну, незалежну» — ровно вдвое больше. Но это — потом; к тому времени много чего интересного открылось Арзамасцеву.

Не только на Хлестакова похож был Саша Гордиенко. А чем, например, не Ходжа Насреддин? Не Остап? Веселый человек, плут, он обещал раскрутить графоманов в больших писателей. «Дайте мне миллион долларов, — любил повторять Саша, — и я раскручу даже обезьяну».

Да, Мюнхаузен отдыхает. Тот, по крайней мере, врал вполне бескорыстно. Саша же возил своих доверителей и клиентов — в Нью-Йорк и Лондон, и по прочим европейским столицам, заглядывал даже в Пекин. В Нью-Йорке вручал Всеамериканскую литературную премию, учрежденную собственным, то есть его, Саши, Союзом писателей, в Лондоне — Всеанглийскую, специально для российских писателей-лохов. Премий было множество, всех не перечесть. Саша Гордиенко был великий пиарщик, умел обращать человеческие слабости в звонкий металл.

Лишь изредка случались казусы: Сашу били. Об этом он сам с возмущением, но и с нескрываемой гордостью рассказывал в интернете. По утверждению Саши били его бездари и завистники, те самые обезьяны. Но это — через несколько лет после Неаполя. К тому времени Сергей Арзамасцев наблюдал за Сашей Гордиенко исключительно на расстоянии. Издалека Арзамасцев даже любил Сашу. Он собирался когда-нибудь написать сатирический роман о литературной тусовке и плут Саша был его любимый герой. Или прототип.

Но это все опять-таки – потом. А тогда, перед Неаполем, Мэтр. Это была козырная карта. Туз.

О, Мэтр — почти классик, телезвезда, слегка диссидент, фрондер, участник «Метрополя», Кавалер почетного легиона, масон, филолог, доктор наук, специалист по эротике в литературе. У Мэтра была неоднозначная репутация, но это нисколько не мешало тому, что его обожали в Европе. Во всех магазинах русской книги — от самого кончика итальянского сапога до незамерзающих северных морей — лежали его книги, особенно знаменитая «Пять жен Лазаря». В Европе Мэтр числился самым сексуальным русским писателем, оставив далеко позади даже знаменитого Баркова. Правда, незадолго до Неаполя с Мэтром случился странный казус. Выступая, кажется, в Берлине, он положил взгляд на журналистку-еврейку и произнес во всеуслышание в микрофон: «О, Роза, какие у вас груди! Какие красивые еврейские груди, да еще без лифчика», после чего все немецкие газеты дружно обозвали его антисемитом. Оправдываясь, Мэтр заявлял, что он вовсе не антисемит, а просто очень неравнодушный мужчина. Это было похоже на правду. Впрочем, история эта скоро стала забываться.

Как бы там ни было, пообщаться с Мэтром казалось интересно и даже престижно. Но тот скоро невзлюбил Арзамасцева. К сожалению, Арзамасцев виноват был сам…

… Мэтр вещал о том, что литература для него — общение с Богом. Сидит у себя на даче на потертом древнем диване и слушает. Словно старое радио трещит, так вот, сквозь шум и треск сам Господь диктует ему. А он, Мэтр, только записывает. Впадает в транс, закрывает глаза, сквозь тело проходит особая волна… Сродни сексу…

— «Что-то пошловат ваш Бог, — с иронией думал Арзамасцев, — да еще и озабочен. Всеми мыслями вертится вокруг пещеры блаженства. И Лазарь ваш каждый день умирает и оживает у этой чудодейственной пещеры».

Взял и ляпнул:
— Точно так же я слушал когда-то «Голос Америки» и «Би-Би-Си». Такой же треск, да еще глушилка.

Мэтр, словно очнувшись, зло сверкнул глазами. Он выглядел, как неожиданно разбуженная сомнамбула…

Вероятно, он простил бы Арзамасцева, забыл бы, но…

Но Сергей Арзамасцев был аккуратнейший человек. Собираясь в Неаполь, он — единственный, кажется — купил и прочел знаменитый роман Мэтра: «Пять жен Лазаря». Прочел и… Роман был, несомненно, написан талантливой рукой, даже более того. Арзамасцев сказал бы: гениальной, но он не считал себя вправе присваивать подобный эпитет никому, кроме разве что самого себя — да, рука была матерого мастера, нечто булгаковское, маркесовское, роман был блестящ и остроумен, спору нет, но и пошл, и кощунствен одновременно. Лазаря, по Мэтру, — а по некоторым признакам это был тот самый, из Вифании, будущий епископ Китиона, четырехдневный — вовсе не воскрешал Христос, он сам много раз умирал и воскресал от телесной любви с каждой из своих жен. Так что, если, конечно, Арзамасцев не заблуждался и все правильно понял, это был парафраз Евангелия, но — странный, апокрифический, языческий… Евангелие от нечистого, что ли? Впрочем, тут еще сложнее: действие романа как бы происходило вне времени, вернее, в разных временах, роман выглядел фрагментарным, на грани заумия, бреда. Пять жен Лазаря — русская, полька, француженка, немка, китаянка — напоминали собственных жен Мэтра, лишь порядок был нарушен. Лазарь — или Мэтр? — жен своих не просто любил, обожал, изыскивал особые средства для поддержания мужской силы, но в конце концов отчего-то оставлял — был ли то рок, или вечный, неуемный поиск совершенства, беспредельного удовольствия? Как бы там ни было в конечном итоге евангельский герой успокоился с мужчиной. Тот был почти, а может и совсем идиот, но они были счастливы.

Словом, роман был на грани. Или за гранью. Многое Арзамасцев так и не понял до конца, не расшифровал, как когда-то пелевинского «Чапаева», не дочитал несколько последних страниц. Не смог… Он испытывал легкую тошноту. Его отвращало это чувство. Он не знал, что это было: реализм? Натурализм? Мистический реализм? Фантастика? Эклектика? Нет, пожалуй, какой-то особый рецепт.

Кто сказал, что гений и злодейство вещи несовместные? Пушкин? Ошибался наше все. А талант, обширнейшая образованность, и пошлость? Мэтр писал сочно, любовно, словно в экстазе, со знанием мельчайших деталей, очень порнографично писал Мэтр, порой будто врач-гинеколог, а не писатель. Так писать мог лишь изысканный, но и сильно подвинутый, болезненный эстет.

На Арзамасцева «Жены Лазаря» впечатление произвели неизгладимое. Он ведь учился — у Гоголя, Толстого, Маркеса, Фолкнера, Амаду; эстетствующая порнография Мэтра казалась ему недоступна, и все же… он проникся некоторым легкомыслием, некоторой насмешливой ироничностью — они его и подвели.

Дело в том, что с Мэтром приключилась довольно обыденная история, о которой как раз накануне поездки в Неаполь сообщили СМИ. Мэтра ограбили среди бела дня на Дорогомиловском рынке. Забрали не только деньги, но и документы. Оформить новые времени у Мэтра уже не было. Между тем милиция была бессильна. Пришлось обратиться к известному московскому авторитету. И, о чудо, всего пару часов спустя документы Мэтра обнаружила в аккуратном пакете дворничиха-узбечка рядом с его подъездом. Впрочем, действительно нашла, или ей велели отнести, об этом можно было только гадать, но поездка в Неаполь была спасена. Мэтр, однако, никак не мог придти в себя. Мало того, в эти дни или часы переменились все его убеждения. Если раньше, как и положено завзятому либералу и западнику, он решительно выступал против ксенофобии, защищал права мигрантов и симпатизировал кавказцам — в свое время он решительно протестовал против Чеченской войны, правда, особенно громко на Западе, — то теперь он резко изменил позицию и требовал загнать Кавказ в резервацию, а вместе с ним и узбеков с таджиками.

— Они, два кавказца, два азербайджанца, или дагестанца, или чеченца, они все на одно лицо, все черные, один высокий, другой маленький, держали нож у бедренной артерии, — с пафосом рассказывал Мэтр, стараясь выглядеть героем. — Еще несколько миллиметров и все… Я уже прощался с жизнью. Первый, высокий, держал нож, а другой, поменьше, велел, прямо как в кино: «Жизнь или кошелек». Вот до чего дошло. Слетелись, как мухи на мед. Сарты.

Мэтр ожидал сочувствия, охов и вздохов. Что публика оценит тонкую его наблюдательность и героизм: «На грани жизни и смерти, а смешно стало: «Жизнь, или кошелек». Они и по-русски то не умеют. С акцентом. Дикари».

Но вместо сочувствия Арзамасцев сказал:
— «Хотели бы убить, убили бы. Только им зачем? Можно было не отдавать документы. Грабителям нужны только деньги», — в девяностые Арзамасцеву не раз приходилось лицом к лицу встречаться с бандитами и он, нужно признаться, позавидовал чужой незаслуженной славе.

Мэтр промолчал, но на этот раз сильно обиделся. Отмечал других, а про Арзамасцева ни слова, словно его не существовало. А ведь Арзамасцев подарил ему свою книгу. Мог бы взглянуть. Догадаться, кто перед ним. Но самовлюбленный Мэтр не открыл. Он вообще никого не читал. Он, Мэтр, смотрел на всех свысока…
Ну да Бог с ним, с Мэтром. Бог ему судья.

Пусть простит автора терпеливый читатель. Про Сашу Гордиенко и про Мэтра, это так, зарисовки из писательской жизни, которая все больше превращалась в бизнес. То есть бизнес для кого-то другого, а он, Арзамасцев — доимое. Арзамасцев, однако, был слишком высокого мнения о себе, он знал себе цену, чтобы позволить долго себя доить. Чуть ли не каждую неделю Сергею Арзамасцеву присылали письма, где писали о его гениальности и предлагали издать его произведения… за его же деньги. Арзамасцеву было смешно. Издать книгу за собственные средства он мог и сам.

После Неаполя Сергей понял: ему не у кого и негде учиться. Не то, чтобы он все знал. Отнюдь. Знания лишними не бывают. Но ему не академические знания нужны. Писатель — мыслитель.И — кругом тщеславные эгоисты.

Когда-то он мог учиться в Литинституте. Но — поздно. Время… Да и раньше, в молодости. В то время тоталитаризм приспосабливал литературу под себя. Выстраивал иерархию. Раздавал сребреники. Назначал литературных генералов. Другие — крутились. Выживали, терпели, приспосабливались, бежали на Запад. Хотя, и верноподданные были. Много. Но он никогда не был командным игроком. Никогда не хотел быть литературным работником. Он — не мог стать с о в е т с к и м писателем. Писатель — это личность. Не прислуга. Только сейчас, когда какая-никакая свобода. Быть может, оттого свобода, что перестали читать. Зато появилось, что сказать…

Арзамасцев собирался засесть за свой великий, эпический. Он не раз повторял: «Война и мир». В этом ряду имен было немного: Толстой, Достоевский, «Тихий Дон», пожалуй, Симонов, Гроссман, Хемингуэй, Фолкнер, Маркес. Арзамасцев не был филологом, иных писателей — великих — он знал только по именам.

Он хотел засесть за свой роман, но все время что-то отвлекало. Он стал общественником поневоле, собственным неудачливым агентом. Других не было. Агенты там, где деньги, где жизнь бьёт ключём, литература же задыхалась от безденежья. Народ? Народ перестал читать. То ли поглупел, то ли, наоборот, перерос своих горе-писателей. Писатели перестали быть пророками. Власть? Нынешней власти не нужна литература. Власти нужна власть. Увы, и сам — он никак не мог забраться в башню из слоновой кости.
Так получилось, что Арзамасцев принялся за другой роман. Не тот. Он начал писать свою эпопею с конца. Просто потому, что никак не мог вырваться из прошлого. Чем ближе, тем сильнее прошлое притягивало его к себе, напоминало сновидениями, цепляло осколками прежних дел, воспоминания еще были ярки. Их следовало запечатлеть на бумаге. А девяносто третий год — отгорел, выветрился из памяти вместе с пожарами Белого дома. Крематории погасли и люди стали забывать. И он тоже…

По большей части воспоминания у Арзамасцева были свои, личные. Но и они начинали меркнуть от времени; он все помнил, но краски постепенно выцветали.
Он написал роман, потом еще один. Он собирался писать повесть, но — понесло. Он не был невольником литературы, как Бальзак или Достоевский, у него не было контракта с издательством, он писал для себя, выплескивал себя, не жалея. Литература — это исповедь, саморазоблачение. Не больше и не меньше. Арзамасцев и исповедовался каждый день.

Но вот и новый роман бы готов. И Арзамасцев сказал себе: назад! Хватит! Пора возвращаться к главной теме. Он дал обет молчания самому себе: ничего иного не писать, не отвлекаться, не заниматься ничем другим, пока этот, главный его роман не дописан. Увы. Он вышел из темы. Очень многое из того, что было написано несколько лет назад, теперь казалось ему слабо. А многое просто выпадало. Материал был огромный, все трудно было мысленно охватить. Он очень тяжело входил в тему. И — все время что-то отвлекало. А главное — мысль, что нет славы, что он по-прежнему чужак.Гость на чужом хмельном пиру. Слава нужна была не ему; слава нужна была его роману. Великому, ненаписанному. Его «Войне и миру», чтобы ответить на единственный вопрос: отчего Россия так несчастна? Отчего год надежды, девяносто третий, стал годом ее поражения? И еще: могло ли быть иначе?

… В девяносто первом он стоял у Белого дома. Он защищал революцию, он был демократом, он ненавидел т е х, других, прежних сталинских людей. И в девяносто третьем тоже. В решающий день, вернее, ночь, по призыву Гайдара он пришел к мэрии. Арзамасцев не думал тогда о литературе. Он полагал: с литературой покончено навсегда. Он мечтал о России. Или о свободе? Сейчас он не мог вспомнить. Он просто жалел. Жалел, что пришел, что доверился — те, кого он защищал, предали его. И Россию, и свободу. Впрочем, нет, на самом деле все было сложнее. Он не заметил, как у власти оказались те, кто защищал Белый дом. Хотя нет, часть из них. Другая часть ушла в оппозицию. И из тех, кто побеждал — и в девяносто первом, и в девяносто третьем, тоже — часть была у власти, а часть — в оппозиции. Жизнь тасовала людей, играла судьбами, а всплывало, как всегда, говно. Словом, наступили трудные времена. Выборы без выбора, народ снова превратился в статиста. Впрочем, в России всегда трудные времена. Он сам, Арзамасцев, многого не понимал. Но очень хотел разобраться.

Замысел был эпический, замах — гигантский, он исписал несколько толстых тетрадей, много месяцев просидел в библиотеках — и все повторилось. Прежняя мысль. Его почти не знают. И — время… Безразличное, унылое время. Время бездарей и денег. Время телекартинки. Депрессия. Застой. Единое литературное пространство распалось…
Это Шолохов принес «Тихий Дон» с улицы. Он ли написал? Но Шолохову повезло. Могли расстрелять. Однако Сталин кое-что понимал в литературе. Читал! Главный цензор, главный палач, но и — читатель. Шолохова возвеличили. И Островского. За Островского писали другие. И м нужны были герои. Павлики Морозовы, Зои Космодемьянские. Маяковского назначили главпоэтом. Как же: «Я себя под Лениным чищу», пел о пробках в Моссельпроме. «Плевал я на Терека с высокого берега». «Неважная честь, чтоб из эдаких роз / Мои изваяния высились / По скверам, где харкает туберкулез, / Где блядь с хулиганом, да сифилис». Маяковский — отдался, даже не продался, сам. Загубил талант. Вот его и назначили, посмертно: «Они любить умеют только мертвых». Его — не Есенина, не Пастернака, не Мандельштама — ко всему и фамилии не те, — не Ахматову. Горького — писатель-то средненький — назначили главным пролетарским писателем мира. Ну, пусть. Литература все вытерпит. Пролетарский — не значит лучший. И где он теперь, этот пролетариат? Без боя все отдал толстосумам.

Да, их назначили. Раздули. Но его, Арзамасцева, никто не станет возносить. Кому нужна его правда? Вообще, правда? И м? И м — опиум для электората! Правые, левые, все замешаны! Все! И м — всякая мысль чудится оранжевой, и м — побольше зрелищ для плебса. Никому он, Арзамасцев, не нужен. Издателям? Издателям — Тополь с Марининой. Нет, ничего личного. Не он один, Арзамасцев. Время массовой культуры. Все врали большевики, все, а ведь вот — правда.

Оставалась последняя возможность: интернет. Социальные сети. Там — пока — свобода. Образованщина теперь — в интернете. Великая всероссийская, всемирная сплетница. Арзамасцев понаслышке знал писателей, отнюдь не лучших, «сделавших» себя в интернете. Скандал. Вот лучшее оружие — скандал. Чтобы о тебе говорили. Хорошо, плохо — все равно. Главное, вызвать любопытство. Критики настоящей больше нет. В стране неограниченной коррупции коррумпирована и литература. Да, критиков нет, есть пиар-агенты, Саши Гордиенки. Оставалось найти агента…

Итак, Арзамасцеву требовался агент. Он сам плохо знал интернет. У него не было ни времени, — время требовалось для работы, роман поглощал его без остатка — ни желания пропадать в социальных сетях. К тому же ему казалось, что социальные сети — для сплетников. Он — отстал.

Но где найти такого агента? Агент должен быть умный, читающий, агент должен верить в него… Понимать…
…На ловца и зверь бежит. Не успел Арзамасцев бросить клич, как скоро ему позвонил знакомый писатель. То есть писатель никакой, но человек добрый и член Союза.
— Я, кажется, нашел, — сообщил он. — Ульяна Морозова. Берет недорого. Поэтесса. Королева в социальных сетях. У нее чуть ли не двести семьдесят тысяч подписчиков. Пишет про Новороссию. Здорово распиарила мою «Братановскую республику». Читатели валом валят.
— «А ведь дерьмо», — не без зависти подумал Арзамасцев.
— Так вы попробуйте, — настаивал искуситель.
-«Только этого не хватает, про Новороссию», — с неудовольствием согласиля Арзамасцев, однако записал телефон. Прежде, чем позвонить, он заглянул на «Стихи.ру».
— «Я за Россию. Я за Путина», — писала на своей странице Морозова.
Довольно симпатичная мордашка, Георгиевская ленточка на груди. Арзамасцев взглянул на стихи.
Костер из огня идет на меня!
Как красиво звучит!
С фашизмом война по окопам горит!
Какая судьба нас настигла с тобой!
На Гражданской войне принимаем мы бой!

За родимый Донбасс!
За Донецк и Луганск!
Мы готовы стоять!
Жизнь готовы отдать!
Мы умрем за мечту,
это наша судьба!
Мы пройдем по огню
в самое пекло костра!

Дебальцево мы ни за что не сдадим!
Не отступим назад! Лучше в пекле сгорим!
Будем с фашистами биться мы до конца!
Ждите смерти от нас,
будет много свинца!

Стихи были дурные, корявые, детские, с множеством ошибок, однако посетителей на странице Ульяны Морозовой набралось почти шестьдесят тысяч. И множество рецензий и откликов.
— Бей фашистов! Так их! — писал один из читателей.
— Я на этой войне остался без руки. Инвалид теперь. Но мне не жалко. Кто-то должен. Почему не я? — писал другой. — За Россию! За Родину, за Сталина!
— Молодец Ульянка, — писал третий, бывший ополченец по имени Виктор. — Ульяна Громова тоже из Донбасса была. И Павка Корчагин оттуда.
— «Однако, — удивился Арзамасцев. — Психоз какой-то». — Он набрал номер. Не то, чтобы Сергей Адамович очень рассчитывал на нее. Скорее нет. Интеллектом не пахло. Но любопытно. Другой мир, другие люди. Homo soveticus.
Ульяна отозвалась сразу.
— Пиар вам нужен? Ради Бога. А мне как раз нужны деньги.
Встретились у станции метро Баррикадная. По дороге в кафе, чтобы не молчать, Арзамасцев принялся расспрашивать Морозову.
— Вы, говорят, про Новороссию пишете?
— Да, а что? — насторожилась она. — Я — патриотка. Со Стрелковым и с Бородаем дружу.
— Виртуально?
— Нет, зачем же, по жизни, — она кажется, собиралась обидеться, но передумала. — Я много чего делала. Людей помогала отправлять. Прокламации писала. Сама ездила. На митинги хожу, на собрания. И здесь я тоже активистка. Борюсь против точечной застройки. Сам префект приезжал, со мной разговаривал. Думал договориться. Только я неподкупная.
— Значит, там вы за Россию, в Донбассе? А здесь воюете с властью? — удивился Арзамасцев.
— А что? — не поняла она. — Я за Путина. А чиновников я не люблю. Они воруют все. Сами знаете. А там мы против фашистов.
— Да вы хоть знаете, что такое фашизм? Определение читали? — не выдержал Арзамасцев.
— Знаю, — сказала она. — Вот Гитлер фашист. И эти, на Украине, бандеровцы. Всякие Порошенки.
— Гитлер — не фашист, — возразил Арзамасцев. — Гитлер — нацист. А к Сталину вы как относитесь?
— К Сталину — хорошо. Сталин победил фашизм.
— Сталин сам фашист, — поучительно сказал Арзамасцев. — Вы что-нибудь слышали про репрессии? Про полигон «Коммунарка», например. Или Катынь?
— Что-то слышала, — сказала она.
Они вошли в кафе.
— Будете пирожное? — спросил Арзамасцев.
— Нет, по полной, — оживилась Морозова. — Я голодная. Я креветки люблю.
— Хорошо. Креветки, — согласился Арзамасцев. — Стихи давно пишете?
— С детства. Я в школе любила выступать. Я очень здорово пишу. Знаете, какие мне письма?
— Какие?
— Трогательные. Мне ребята пишут, которые в Донбассе воевали. Разные. Знаете, пишет, например парень из Челябинска, что остался без ноги. Бедствует. Читает мои стихи, плачет. «Душевно», — пишет. Много таких ребят. Хорошие ребята. Многие за деньги: чеченцы, осетины. Но есть такие, что за идею. Таких тоже немало.
— И в чем идея?
— Как в чем? — удивилась она. — Присоединиться к России. Как Крым.
— А зачем?
— Как зачем? — Она начала разражаться. — Россия — это Россия. Знаете, я укропов не люблю.
— А сами вы: воевали?
— Ездила. Стреляла по укропам. Может, и убила кого. Я не боюсь умереть. Наше дело правое, как говорится. Я только боялась, что искалечат. Как тогда жить?
— Не знаю, — отвечал Арзамасцев. — Да зачем это вам? Что вы там забыли? Зачем убивать?
— А вы бы не поехали? — с разочарованием, показалось Арзамасцеву, спросила Ульяна. — Ребята вот поехали.
— Зачем? — не выдержал, почти закричал Арзамасцев. — Что они забыли в Донбассе? Это чужая земля. Другое государство.
— Защищать русских.
— Да там русских никто пальцем не тронул. Там все давно перемешались: русские, украинцы. Вы мне еще про распятых мальчиков расскажите.
Вы вот стихи давно пишете, — перевел тему Арзамасцев. — Хотели учиться? Знаете хоть одного критика? Журналы читаете?
— Зачем? — удивилась Ульяна. — Я от природы. Я ямбов от хореев не отличаю. И критиков не знаю. И поэтов других. Я имею в виду известных. Маяковского в школе проходили. Я — сердцем. Из себя пишу. Я всегда знала, что буду поэтом. Специально институт закончила.
— Какой? — заинтересовался Арзамасцев.
— По рекламе. Специально. Интернет изучала и русский язык. Чтобы себя пиарить.
— «Так у вас же полно ошибок», -хотел сказать Арзамасцев, но промолчал. — Вы обещали меня пиарить, — напомнил вместо этого.
— Только бесплатно я не буду, — сказала Ульяна. — За тысячу долларов. Деньги вперед, а то вы потом не отдадите.
— А вы? Может быть, вам почитать сначала? Подойдет, не подойдет? Я ведь пишу не то, что вы думаете. У меня должна быть другая публика. Интеллигентная. Не ваши ребята.
— Нет, я читать не буду, — заупрямилась Морозова. — Я вообще не читаю. Только деньги вперед. Я разбросаю по интернету. В «Фейсбуке», «В контакте», в «Живом журнале».
— Что вы разбросаете?
— Ну, вашу прозу. Рекламу разную. Вы видели, наверное, в одних «Стихах.ру» у меня почти шестьдесят тысяч читателей.
— Скажите, Ульяна, почему к вам читатели летят, будто мухи на мед? — собственно, ради ответа на этот вопрос Арзамасцев и встретился с ней. — Это ваш пиар действует, или что-то еще?
— Не знаю, — она ненадолго задумалась, — я просто пишу. Я за Россию, я за Путина, может, потому и читают.
— Ну при чем тут Путин? — едва скрывая раздражение, спросил Арзамасцев. — При чем тут Путин? Опять Отец народов? Поэзия — совсем другое. Я не представляю, чтобы немцы писали в соцсетях про любовь к Меркель, или американцы — к Обаме.
— Обама — обезьяна, — засмеялась она.
— Да бросьте вы, — не выдержал Арзамасцев, — вполне культурный, цивилизованный человек. Это вы расистка. — Он хотел добавить: «и дура», но сдержался.
И тут его осенило.
— Ульяночка, — спросил он как можно любезней, — скажите, а «Войну и мир» вы читали?
— Это про Наташу Ростову? Читала в школе, только не всю. До конца не дочитала.
— Ну вот видите, — улыбнулся Сергей Адамович, — вы не можете меня пиарить. Ни за тысячу долларов, ни вообще. Я ведь пишу похоже на Толстого.
Она сразу стала ему неинтересна. — «Дурочка, — подумал он. — Дурочка. Мифологическое сознание. Внушаемая. Примитив. Хотя, все мы «дурочка». Все — внушаемые. От смуты до смуты, и снова… А мним себя лучше и умнее всех. Великие. Оттого так и живем. Сверху донизу «дурочка».
Арзамасцев задал ей последний вопрос:
— Вы замужем?
— Нет, — сказала она. — Была. У меня полно мужиков на баррикадах.
— Это как? — не понял он. — Виртуально? Или?
— На баррикадах, — повторила она.
Арзамасцев простился с ней сразу, даже не стал провожать до метро.
— «Дурочка, — повторял он про себя. — Дурочка».
Нужно было возвращаться домой, ворочать свои глыбы — так, кажется, писал Войнович о Солженицине — тащить свои камни, катить в гору, пытаться найти истину, которая никому не нужна. Разве что очень узкому кругу людей. Страна развалилась, но никто не хочет знать: почему? Все снова идет по кругу, по тому же самому кругу. Мифы, одни лишь мифы. Правда, как зеркало, в которое страшно посмотреть.
— «Сизиф, — думал Арзамасцев. — Сизиф. Вот я кто, Сизиф. Россия — Сизифова страна».

Вам понравилось?
Поделитесь этой статьей!

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован.1

  1. С первых строк заметно, что автор пишет «про себя». Про себя — и есть литературщина, когда автор не способен создать то, что называется литературой — когда творец персонажа имеет энергетику вдохнуть жизнь в созданную им глиняную куколку.
    Банальность фраз в описании банальной идеи в общей для многих банальной жизни.
    Увы!