Предисловие
В семидесятых годах заключенных все чаще и чаще стали именовать осужденными. В этой заковыке, коли говорить с позиций юридических, сидельца, пребывающего в ИТУ (исправительно-трудовом учреждении) следует именовать именно осужденным, ибо он находится в упомянутом месте по приговору суда, т.е. осужден. Ежели до суда некто арестован и заключен под стражу, то он будет заключенным, но не осужденным, поскольку до суда дело может и не дойдет! А если вглядеться глубже в историю и попытаться расшифровать точное значение аббревиатуры З.К. в её первоначальном варианте, окажется так звались Заключенные Каналоармейцы, строившие печально знаменитый Беломорканал. Потом пошло-поехало: зек, зеки, заключенные. Правда о рекрутировавшихся иногда просто по разнарядке, а не за преступления, каналоармейцах, была так неприглядна, что со временем о ней попытались забыть и не бередить проклятущее прошлое. Чинуши от НКВД-МГБ словно соревновались, кто больше законопатит людей за колючку, как силушку расходную и дармовую. Позднее уже старались не упоминать без надобности: мол, был бы человек, а статья найдется! И правда: всуе – не распространялись, но о максиме помнили и пускали в ход, когда была историческая, или какая иная «целесообразность» загнать рабсилу, куда нужно! Куда? Да хоть на строительство МГУ, возведенного на Ленинских горах силами этих самых заключенных.
Однако мы договорились: вспоминаем осужденных семидесятых годов. О них, расквартированных близ Иркутского радиозавода, тогда еще живого, и пойдет речь.
И так тошно вспоминать: ИЗТМ (Иркутского завода тяжелого машиностроения) – нет, Завода карданных валов – нет, и упомянутого Радиозавода тоже! А что в корпусах тех? Развлекательные центры и магазины, где в многочисленных бутиках скучают продавцы.
И вот кое-какие начальные сведения о правилах поведении вольнонаемного мне сообщили под роспись в Штабе ИТУ, где предстояло трудиться ночным фельдшером. Майор, проводивший инструктаж, явно скучал, поглядывая не на меня, а на молодую секретаршу, но все же старательно изложил начатое до логического конца строго настрого наказав «избегать связей с контингентом». На данном пассаже я попросил уточнить, что именно подразумевается под «связью». Сказано было так: не следует брать у «контингента» ничего, не передавать на волю писем, не приносить с воли чай и, не дай бог, спиртные напитки и, вообще, «избегать иных прочих контактов» … Я расписался, где надо и на словах пообещал «избегать», не став пытать инструктора о «ином-прочем». Майор остался доволен, снисходительно поглядывая на меня сквозь раскидистые крылья деревянного орла, что стоял у него на столе, будучи сотворен умелыми руками сидельцев, и пыхал в мою сторону дымом сигареты «Прима», вставленной в роскошный наборный мундштук. Было похоже: сам он не всегда «избегал». Но, видимо, с целью отсечь всяческие наскоки и претензии, которые могут возникнуть, над головой его виднелся плакатик с аскетическим профилем Дзержинского и он гласил: Если Вы еще не привлекались к ответственности, то это не Ваша заслуга, а наша недоработка! Таким вот образом медицинская специальность свела меня с этим самым «контингентом» в лагере строгого режима, именовавшимся Исправительно-трудовой колонией № 8 строгого режима! Располагалась она на Синюшиной горе, за двумя рядами высоченных деревянных заборов, как и положено. Даже работая врачом, приходилось совмещать основную службу в должности фельдшера «на больничке». Попасть туда было, представьте себе, не просто: места не освобождались, за них держались мертвой хваткой! Это понятно: платили в колонии по тем временам хорошо, а рыскать по совместительствам медработникам приходилось частенько в силу зарплаты более чем скромной. Эти годы, проведенные там, за колючей проволокой, были безумно интересными и поучительными. И вовсе не беспросветно сумрачны, ибо зэки большие шкодники, а потому склонны к своеобразному юморку. Лагерь обнажает человека, будит в нем инстинкты почти звериные, закаляет …или ломает! Это уж кого как. Однако тяготы пребывания там медработников касаются мало. Это могут быть «вольняшки», как я, или аттестованные военные, прошедшие соответствующую подготовку. Но есть опасность, проистекающая, думаю, от длительности работы за «колючкой». Налет лагеря начинает оседать и на персонале. Поначалу это сказывается на лексиконе. Дальше – больше, начинают прилипать даже жесты, завязывается некая дружба, что ли. Это понятно: «контингент», особенно со стажем, весьма и весьма искушен в деле вербовки охраны и обслуги лагеря на свою сторону. Конечно, есть, всегда были и будут сексоты, стукачи, идущие на контакт по призванию, либо добровольно, либо под давлением! Это обычное дело, но «вербовка» весьма изощренная и искусная могла проистекать – и проистекала с враждебной стороны. Могу только упомянуть еще вот о чем. Пятилетняя работа за колючкой в середине семидесятых годов ни разу не была омрачена грубым словом, хамством, жестом ли со стороны сидельцев. И об этом следует честно сказать. По фене я был «Лепила» – медработник, врач, и отношение было уважительным. Контролеры ходили по зоне, будучи вооружены железными прутьями: ни дубинок, ни электрошокеров тогда не было. Я же заходил в ПКТ(помещение камерного типа) или Шизо ( штрафной изолятор) в своем коротком халатике со шприцами, или ящиком для лекарств совершенно безбоязненно. Медиков уважали. Здоровье и все что с ним связано в зоне имеет высокую цену. Исток этого уважения именно здесь. Хотя, конечно, вас быстро «выкупят», то есть поймут, кто вы, что вы, и как вас можно использовать. Вспоминая все это, говоря об этом, описывая, тем более, прихожу к выводу странному, даже горькому: ТАМ я встретил множество интересных, ярких людей, которых система вышвыривала, отторгала, удаляла с глаз! Это были не обязательно воры. Таких было мало, но они были. Обычно, две трети мужиков «чалятся» по извечной российской дурости, глупости, лихости и …по пьянке! Были и перлы преступного мира. О, да! Вот им за колючкой – и быть; всем спокойнее. И вот интересно: попав туда, они становятся яростными поборниками ЗАКОНА, люто требуя соблюдать его в отношении себя, многократно и настырно бомбардируя жалобами прокурора по надзору .
Зачем я вспоминаю все это и даже пишу, несмотря на множество талантливо и с болью изложенных фактов в многочисленных книгах? А вот почему: нужно больше милосердия всех ко всем; следует направить социум в сторону закона и справедливости, глядя, а подчас и взирая на примеры иных стран! Злоба… она, загнанная внутрь, опасна и кипит в душах осужденных, опаленных, вдобавок, несправедливостью, которая, к сожалению, по-прежнему слишком часто довлеет над человеком, унижая его, подтачивая заложенное Творцом стремление к созиданию и доброте. Это душное облако, густо замешанное на жестокости и неуважению к закону, висит над Колониями, отравляя округу. И наивно думать: вот ОНИ там, за забором. Все в порядке. А вот и нет! поскольку имеется естественный, законный порядок, а ТАМ дисциплина ЛАГЕРЯ. Это не есть порядок, и он опасен! К тому же в моих воспоминаниях нет политики. Время было уже другое.
От сумы и от тюрьмы … Боже! да есть ли в другой стороне нечто подобное этой русской оплеухе? Не знаю. Человек, выбравшись из шкур, выдумал свод правил и, покуда соблюдает их, жив, здоров, рассчитывает поступки свои на много шагов вперед, желая здравствовать и сохранять нажитое!
Наивно думать, что Учреждения не нужны. Да нет же! Они необходимы, но в рамках свода правил, распространяемых на всех и всегда! Да! Всегда и на всех. Хотелось бы верить или дожить до этого…
Не менее опасно полагать: богатство и власть – залог свободы и душевного равновесия. А вот и нет! Не на сильных мира сего, так на потомках их провидение отыграется жестоко с холодной, ироничной ухмылкой! Достаточно вспомнить несчастного Василия Джугашвили, лишенного даже фамилии. Сын человека, от деяний коего вздрагивали многие страны, умер в бедности, пьянстве и забвении. Еще примеров? Да есть они и не мало! Тиран сделал невыносимой жизнь себе, стране и близким. Отринуть бы его, а не получается. Втиснут он в память страны, в историю, в людские души! И самое мерзкое: он нужен пока, как символ насилия и примата государства над человеком, возведенного в абсолют, что основан на принуждении и страхе. До поры это срабатывает… Потом сей подход рушит само государство, но сроки жизни государства и человека несоизмеримы и обитатели Олимпа так далеко не заглядывают. И еще одно соображение просто убивает меня, ибо, будучи врачом, знаю, как удивительно сложно устроен человек, как много тысячелетий прошло прежде нежели он стал homo sapiens, в этой хрупкой, в сущности, инкунабуле – земле, становится втройне обидно от понимания: это создание космоса яростно калечит и убивает себе подобных! И не само ли провидение заложило эту программу в мозг людей?
Вот несколько картин. Они сверлят мозг, не забываются, сопровождаемые клацанием бесконечных запоров на входе в Учреждение и на выходе тоже!
Однако иногда и улыбнуться есть чему. Так уж мы устроены, хотя улыбка эта с горчинкой…
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Участковый Синельников почти бежал по улице, перемежая свою рысь быстрым шагом и короткими остановками, только лишь для того, чтобы утереть пот, обильно струившийся из-под фуражки, и почти не отвечал на приветствия жителей, отмахиваясь от них! Он спешил. Ему уже «ценканули», то есть сообщили о происшествии во дворе дома Навлютовых, где, похоже, сын убил отца, терзавшего в пьяном угаре жену свою. Участковый проживал неподалеку и поэтому предполагал быть на месте происшествия еще до опергруппы, которую поторопился вызвать, уведомив УВД, ибо известие о ЧП получил от жителей первым! Однако вот и калитка дома, где случилась трагедия.
Синельников властно раздвинул плотную толпу, собравшуюся подле ворот, и вошел во двор. Синельникова хорошо знали в округе, уважали и побаивались. Взору его представилось ужасное зрелище: три тела лежали прямо на земле неподалеку от крылечка, ведущего в приземистый домик. Старший, Айса Навлютов, похоже, был мертв. Он распластался на грядке, густо поросшей пышными перьями лука, подломив под себя неестественно изогнутую левую руку. Из левой половины груди его торчала пробковая рукоятка ножа. А рядом полулежала-полусидела, пытаясь подняться, жена его. Руки и лицо её были в крови; она громко охала и стонала, затыкая головным платком рану на лбу. Рядом валялась и окровавленная лопата, которой муженек бил её. Подле матери отчаянно сучил ногами связанный скрученными простынями сын Навлютовых – Рафик. Он грыз свитую жгутом тряпку, пропущенную через рот и туго затянутую на затылке; лицо его было на удивление спокойным, только очень бледным.
«Так, вышли все отсюдова, – заорал Синельников. – Мне два человека нужны, все прочие – вон! И быстро мне! Щас опергруппа прибудет… ничего не трогать! Я чего говорю: вышли все! Ну!»
Люди подчинились и, дробно топоча ногами, торопливо покинули двор, пугливо оглядываясь …
К участковому ринулись двое оставленных соседей по двору и торопливо, сбивчиво стали рассказывать о случившемся.
Вскоре приехали представители прокуратуры, эксперты и уже к вечеру, когда смеркалось, все предварительные действия были завершены, а улица еще долго, до полуночи гудела, обмениваясь подробностями. Дом Навлютовых опустел и был доверен соседям. Мать машиной скорой помощи была увезена в больницу, сын водворен в КПЗ, а убитый глава семьи попал в морг, где за неимением места в холодильнике, тело просто свалили на пол длинного коридора.
«Я вообще не понимаю, – гудел басом сосед Парфенов, обращаясь к участковому, – так-то Айса тихоня, тихоня! Работяга, пахарь, а как за воротник попало – все, труба! Начинает жену хлестать. Да так-то он и не пьет. Только с малого стопаря с глузду съезжает, слабый на водяру. Это – да. Глянешь – вроде крепкий, а малехо «вмажет» – дурак дураком»!
«Ой, а ты-то все понял, – визгливо орала соседка Бараниха, хорошо знавшая избитую женщину. – Мой Ваня с Айсой в Бодайбо на прииске работал. Я-то чего? Че говорю-то? Я-то все знаю! Ты не знаешь, а я знаю. Он сколько рыжья её родне отсыпал? Под триста грамм! Ты понял, нет? Она, сучка, остатнее выманила и в Черемхово отправила. Как вроде на бедность… А кого бедность? Кого бедность-то! Они там богаче богатых. Два дома под железом крытых! Свиней с десяток, как на боле… бедность, блядь!»
«Ты, девка, почто орешь? – тихо и быстро забубнил хохол и участник войны Зыгарь, – вы чего за самородки трёкаете ? Это все подсудно! Молчи, кобыла, в тряпочку … Кто отдал, че отдал, кому отдал, да сколько – не наша забота. В свидетели пойдешь? в соучастники, либо? Умри, падла, и помалкивай, – завершил он пассаж свой и замахал руками в сторону «Баранихи»
«Ты, Николай, обратил Зыгарь свое внимание соседу Навлютовых, – скажи чего там, вообще, как случилось все? Рафику осенью в Армию, ему восемнадцать уже есть! А тут вон как. Он – так думаю – на десятку «загремит» заместо Армии. Это ведь запросто! Прямая сто вторая».
«У них с весны все тихо, тихо было, – начал Николай, – Огород, то, сё. А тут – опаньки! Финарь под вздох! От сынули … Я чего говорю то…. »
Ведала улица: татары Навлютовы жили замкнуто и тихо. Имея огромный огород, усердно трудились, выращивая овощи, которые охотно продавали соседям и на рынке. Капуста была у них отменная, росла во множестве и раскупалась всеми. Семья была очень трудолюбивой, но закрытой. Навлютовы ни с кем не общались, ни к кому не ходили и никого к себе не приглашали. Мальчишки с улицы постоянно дразнили их, завывая: минса нейра там – выходи к воротам, а не выйдешь к воротам – будет бита морда там! Дважды в год в подворье наведывались родственники из Черемхово такие же внешне вежливые, столь же замкнутые и не склонные к контактам. Головы женщин даже в жару были угрюмо закутаны платками, на затылках мужчин красовались ермолки
«Во порода, а! – более всех на улице возмущалась «Бараниха», – ни вам спасибо, ни нам до свидания. Чего приезжают, кого приезжают, зачем приезжают – ни холеры не понять!»
Улица не принимала этого и настроение всех озвучивала вдовствующая Баранова, знавшая все и обо всех. Закрытость была неприемлема совершенно, вызывала немотивированную враждебность, злобу и неистовое желание постигнуть чужую жизнь. Старший Навлютов работал грузчиком на овощебазе и уходил очень рано. Мать занималась только огородом и домашним хозяйством. Их сын Рафаил был немного общительнее и тянулся к друзьям по классу, которых было много в соседях. Он и в школе отличался прилежанием, но не успевал по многим предметам, зато охотно и педантично выполнял все просьбы учителей и первым бросался выполнять любую просьбу старших. Его любили за это, но и …побаивались. Причиной этому были его внезапные приступы злобы, когда ему казалось, что его намеренно обижают. При этом было абсолютно не важно, кто перед ним: учитель или ученик, мужчина или женщина. В такие моменты он прижимал подбородок к груди, веки смыкались до еле заметных щелок и так он мог простоять, просидеть час, не откликаясь на речь и призывы к замирению. А однажды на уроке физкультуры бросился на учителя и сильно боднул того в живот головой. Преподаватель упал. «Рафаил, ты как смеешь? – заговорил физрук, но увидев отрешенное, бледное лицо ученика, махнул рукой Урок продолжался, а Рафик так и простоял в раздевалке до конца занятия, держа руки за спиной и глядя в пол. Но все эти грехи искупались его старанием и всегдашней готовностью угодить и выполнить любое поручение . И все как-то забывалось. К десятому классу поведение ученика выровнялось, чего нельзя было сказать о способностях, оставлявших желать много лучшего; и шестой класс он повторил дважды, будучи оставлен на второй год. А вот простой, физический труд был ему по душе. Этим пользовались, поручая ему множество дел в школьном садике, а то и на личных подворьях, где он пропадал иногда по полдня! Родители не противились этому и даже поощряли сына, отправляя его помогать на огородах всем, кто в этом нуждался . Низкорослый крепыш с застенчивой всегдашней улыбкой был в работе неутомим и ничего не требовал взамен. Таким образом, его дотащили до десятого класса и выдали аттестат, где сиротливо красовалась только одна четверка по физвоспитанию, а все остальные успехи оценивались трояками. Но выпуск состоялся и все, особенно учителя, остались довольны. Еще весной он прошел приписную комиссию и был признан годным к службе в Строительных войсках, чем был даже горд. И покатилось лето, последнее беззаботное лето. Улица шумела листвой многочисленных деревьев; полыхала сирень и раскидистые тополя, выстроившиеся вдоль тротуаров, бросали свою благодатную тень на многочисленные лавочки подле ворот, тесно утыканные к вечеру жителями, гомонившими на разные темы. Мужчины обычно сбивались в кружок, покуривали, сыпали анекдотами, обильно перемежаемыми матерщиной и веселым гоготом. Иногда в центре стоящих сбивался и второй кружок: эти уже сидели по зековской привычке на корточках, свесив руки с колен. Судимых было много и упомянутая манера быстро прижилась у молодежи. Сидеть так – был известный шик и к этим пользовались, желая прослыть «чалившимися»; это повышало статус. Очень часто в центре кружка появлялась бутылка водки – «фунфурик», флакуха» или «пузырек»и можно было «подгудронить». Булькали прямо из горлышка, утираясь тылом ладошки, резво мотали головой и пускали бычок «Беломорины» по кругу. Нередко вспыхивала ссора, драка или затевалась некая подначка, бросаемая из центра кружка вовне, для чего выбиралась и жертва. И это мог быть совершенно посторонний человек, или обитатель улицы, который старался проскочить мимо сборища незаметно. Могли оскорбить, осмеять, кинуть камешком, предложить влиться в коллектив, проставиться, сбегать за закусоном.
Но в тот памятный вечерок по тротуару не спеша двигался в направлении своего дома Айса Навлютов. Он устал после работы и понуро брел, желая только одного: поскорее отужинать и отдохнуть. Июльский денёк катился под вечер и был жарким, но на бритой голове его незыблемо, как приклеенная, сидела всегдашняя, пропитанная потом ермолка, черный истерзанный временем пиджак и такие же черные брюки, заправленные в кирзовые сапоги дополняли облачение. А в другой одежке его и не видели, ибо на улице появлялся он крайне редко.
«Опа на! – заерепенился многократно судимый субъект по кличке Бекарь, заметив татарина, – Айса чешет. Щас мы его…это… – подытожил он и, раздвинув кружок мужчин, крикнул: «Слышь, Айса, Салям Алейкум»
«Алейкум салям, – почти автоматически ответил тот на приветствие и от неожиданности остановился, повернувшись всем корпусом к группке заговорщиков.
«Рули к нам, слышь, – быстро затараторил Бекарь, – иди на скоротень, почирикаем …»
«Не, – отвечал Айса, – я домой, устал».
«А кто не устал? – не унимался Бекарь, – я не устал? Да как собака, а вот с братишками трёкаем, малехо выпиваем. Ты, как вроде, не уважаешь? Или как понимать? Иди сюда. Дернем по паре глотков и все. Ты чего, как маленький. Иди, давай, не менжуйся, как этот…»
«Парни, не надо, – заголосили женщины с ближайшей лавочки, – он же малопьющий, сомлеет быстро …и опять до греха недалеко. Не подначивайте его, парни».
Но Бекаря было уже не остановить. Мутная душа мерзавца требовала жертвы, и он не отступался. «Айса, ну, ты кого слушаешь? Я к тебе как человек: Салям, то, се, трешь, мнешь, а ты как?
Давай, выпей за уважение. Ну, иди сюда чего ты? Ты, может, боишься? Тогда чего? тогда иди домой …» «Кто боится? – направился татарин к кружку парней быстро засосавшего его внутрь, – я боюсь? Я никого не боюсь».
«Тогда – на, – проговорил Бекарь и протянул вошедшему бутылку Московской, в которой болталось чуть меньше половины мутноватой от слюны водки, – уважь нас. А то – домой, устал, чего, кого. Пей!»
И он почти ткнул рукой в грудь татарина с зажатой в ней бутылкой. Но Айса медлил, думал о чем то, соображал, не решаясь принять протянутую ему бутылку.
«Ну, смотри, – продолжал атаку Бекарь, – вот я пью, – он сделал пару глотков, поморщился, и вновь протянул бутылку татарину, предварительно протерев горлышко полой своего кургузого, замызганного пиджачка. «Я же ничего, не упал, не отравился. А ты – боишься, не уважаешь».
«Я ничего не боюсь, – повторил Айса, – и, приняв бутылку медленно, преодолевая хорошо заметное отвращение, стал пить. Он допил содержимое бутылки, поставил её на землю в центре кружка парней, затем сорвал с себя ермолку, закрыл ею рот, подавляя рвотные спазмы и все увидели на голове его седоватую щетину и багровеющий кружок лысины в центре. Вскоре он справился с подкатившей рвотой, водрузил ермолку на голову и произнес: «Ну, чего надо?»
«Вот это по-мужицки, – одобрительно закивал Бекарь, – это по-нашенски, а то: чего-кого. А так – нормально! Чего надо? Да так-то – ничего. Я просто за катыши побазарить хотел».
И тут стала ясна затея Бекаря. Катышами, в просторечии, на улице называли золотые самородки изредка продававшиеся неким мутным личностям, промышлявшим изготовлением золотых коронок. Несколько семей, живших в проулке, были переселенцами с Бодайбинских золотых приисков, в том числе и семейство Айсы Нвлютова. И иногда можно было видеть, ходившие по рукам, грязновато-желтые, тяжеленькие комочки, похожие на мелкую гальку. Вот за ними то и охотились зубные техники. В те поры стоматологам по особой квоте выделялись золотые пластинки высокой пробы для изготовления зубных коронок. Подчас их ставили не от необходимости, а для особого шика, дабы при улыбке сверкать коронкой, кричавшей о достатке её носителя! Подчас сделки совершались, но упомянутые катыши стремились быстро прокатать в специальных вальцах до толщины официально выпускаемых пластинок, ибо указанные деяние преследовались законом достаточно сурово! Естественно, стальные коронки были уделом простолюдинов и тускло поблескивали во рту, хотя и были долговечнее, практичнее мягкого, быстро «проедавшегося» золота, которое следовало менять уже через три-четыре года.
«Ну, смотри, Айса, – продолжал заговорщик, – я тебя сведу с кем надо, а ты уже там, как говорят, с наваром будешь. Мне то чего? Мне ничего и не надо. Парочку катышей за хлопоты, и все, слышь? Просто люди там подруливают, интересуются: где, чего, у кого? Я тебе помочь хочу, а ты, как этот… Чёрт его знает, кто…Ну как? Смотри, сведу с людьми-то? Или чего? Да ты не боись: мои люди быстренько прокатают рыжье и все тихо-мирно. Ты чего? Я же не пальцем деланный – за палево отвечаю!»
Казалось, говоримое не достигало сознания заметно побледневшего предполагаемого богача. Он стоял, покачиваясь, и было видно: он быстро опьянел, выпив почти полбутылки водки на голодный желудок.
«Да нет у него ничего, – раздался чей то голос, принадлежавший кому то из парней, – он все жене подарил, а она…»
Договорить ему не дал Айса, он оттолкнул парня, и со словами: «Нет у меня, нет у меня, ничего нет», – зашагал, шатаясь, прочь, размахивая руками.
«Тогда и я пошел, – заторопился Бекарь, – но, если чё, слышь, ребятам свистни, они меня найдут», – громко прокричал мерзавец вслед уходящему и, подобрав полы пиджачка в левую руку, засеменил мелковатой походочкой бывалого зека, только бока начищенных хромовых сапог посверкивали и серебрились.
Не прошло и часа, как известие о смерти Айсы старшего взорвало улицу. А Бекарь пропал и прошли слухи – осужден за что-то.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Улица и переулок затаились, притихли. Всех потрясло убийство трудяги-татарина собственным сыном. Это никак не вязалось с бытом тихой, закрытой, но при этом очень трудолюбивой семьи. Через пару недель в дом возвратилась хозяйка, а еще спустя несколько дней к ней присоединились молодая семья – племянник с юной женой и, поговаривали, ей нет еще и восемнадцати. Приехавший молодой человек занял место Айсы Навлютова, где продолжал работать грузчиком; женщины же с удвоенной энергией занялись обширным огородом. Только стали они еще нелюдимее. А племянник выкорчевал вместе со вкопанными столбиками небольшую лавочку подле ворот.
Через пару месяцев, в конце сентября докатились и весточки: состоялся суд и Рафик, как попавший в жернова следствия впервые, осуждён на девять лет за убийство отца и направлен в Тулунский исправительно-трудовой лагерь № 8. Попал он в отряд, где командовал некто Ахметов из бывших прорабов. Он жестоко проворовался и отбывал свой срок в строительной бригаде лагеря, в сущности занимаясь тем же самым делом, которое хорошо знал. Звали его Ильгар Акимович. Он быстро приблизил к себе соплеменника и, как мог, опекал его; это было это не лишним: лагерь диктовал свои правила поведения, где было очень непросто приспособиться к новому быту, ибо Рафик в силу особенностей характера, оставался нелюдимым, упрямым и отчаянно негибким. Пару раз случались конфликты и был он жестоко бит, но, не взирая на это, бросался на обидчика первым. И от него отступились. Был он по лагерному – мужик. Просто роботяга, не претендовавший ни на что. Много и охотно работал, причем просто «шнырем», надраивая полы в огромном бараке. Молодые зеки быстро впитывали в себя отвратительную лагерную культуру, выпрашивали на свиданиях у родных деньги и заказывали впоследствии плиточный чай. Через год он как-то втянулся, привык к монотонному лагерному быту, а его покровитель посодействовал отправке Рафика на стройку, что была неподалеку от лагеря. Строился четырехэтажный дом, куда и возили осужденных в простом грузовике с высокими бортами и зимой и летом, где на скамьях сидели работяги, а верх кузова был накрыт толстой решеткой, сваренной из арматуры. Пара этих грузовиков ежедневно после поверки и завтрака и возили работный люд за пять километров в промзону, что опять же представляла из себя филиал лагеря с забором, вышками и охраной. Когда грузовики тащились по городу в направлении стройки, сердобольные горожане по старинной российской привычке бросали зекам пачки папирос. Их ловили. Кричали в ответ: «…нормалек, затарились!» Так жила эта стройка. Но здесь можно было заработать. Это было важно для желающих «срубить» деньжат и часть заработка перечислялась «на квиток», за вычетом неких сумм. Заработок был невелик, но к концу срока могло скопиться не так уж и мало. Кроме того, на стройке было интереснее и можно было общаться с «вольняшками» – людьми из вольнонаемных, что и руководили стройкой. Завязывался товарообмен между зеками и вольнонаемным контингентом. А поскольку в зоне издавна процветало кустарничество, то разнообразные творения умелых зэковских рук обменивались, конечно по-тихому, на чай, конфеты –подушечки, сливочное масло, курево. Люди быстро привыкали к друг другу, притирались и даже начинали дружить впоследствии. Случалось и «вольняшкам» попасть в промзону, чаще всего по воровству, припискам и прочей «мелочевке». Об этом сообщала грубоватая лагерная шутка: мол, вот, жил напротив лагеря, а теперь живу напротив дома!
Рафика определили работу стропальщика. Это было несложно: три-четыре крюка следовало то прицепить, то отцепить, проорав одновременно то майна, то вира! Всех и делов. В бригаде его любили за неприхотливость и исполнительность. К тому же знали: бугор его опекает, а связываться с жестким татарином Акимычем никто из зеков не хотел.
Была у Рафика и еще одна забота: он ухаживал за голубятней, что притулилась с краю промзоны и представляла из себя небольшенький домик, ловко сооруженный прямо на крыше прорабской, недалеко от КПП. Сказать точнее она, голубятня, там всегда и была, просто при стройке оказалась «за колючкой» Так там и осталась… В оперчасти потребовали снести «не режимный объект», да потом как то смирились, махнули рукой. Решили: стройка закончится, заборы уберут, а добротная изба так и останется, только уже окажется на воле.
А голубей в поры те любили до самозабвения. До тихого помешательства; и голубятен в Тулуне было множество, как, видимо, и во всем СССР. В обязанности Рафика входило: почистить клетку от помета, накормить голубей, засыпав раз в сутки корм, привозимый из столовой, остатки каши, истолченные сухари и даже зерно и крупы, приносимые вольняшками совершенно бескорыстно! И голубятня процветала. Птицы хорошо знали своего кормильца и слетались к обеду, завидев с высоты невысокую коренастую фигуру с мешком, семенившую к прорабской. Даже конвоиры из угрюмых, черноволосых азиатов на ближней вышке одобрительно кивали, глядя на белое облако из хлопающих крыльями голубей. Рафик подставлял небольшую лесенку, притороченную к бревнам строения прочным тросом (на этой мере настоял «режим») и осторожно залазил на крышу. При этом он почти исчезал среди голубей, неистово бивших его крыльями в попытках первыми пробиться к длинному корытцу, куда и ссыпался корм. Птицы облепляли его, а он счастливый только смеялся, улыбался и сыпал корм на плечи и голову. Это было единение его с птицами. В прочее время улыбающимся его никто никогда не видел. Конечно, это были простые голуби, обычные сизари, что во множестве населяют и поныне наши города. Редкие, породистые и дорогие птицы ценились и оберегались неусыпно владельцами. Их содержали особо, долго приручали, на особицу кормили и подкрашивали, метили крылья. Это делалась для облегчения поиска, коли голубю случалось, где-то задружить с чужой голубкой, приземлившись у чужаков.
Таких путешественников либо отдавали, либо владельцам приходилось выкупать их, обойдя несколько голубятен. Конечно, голубь распрекрасно мог вернуться и сам, но «летка» закрывалась, и чужак оказывался в плену. Через пару лет стройка заканчивалась. Оставалось только завершить монтаж крыши, для чего в зону привезли две машины стропил и разгрузили рядом с краном, планируя поднять до отъезда работяг в зону.
В это время Рафик подметал бетонную плоскую крышу, а помогал ему угрюмый и хитрый якут Иван Салихов. Вот в этот день и случилась беда. Навлютов спустился по лестницам вниз и пошел в прорабскую заказать шлак для утепления крыши, а потом зацепить несколько связок для подъема стропил. Салихову следовало только их уложить по периметру крыши и, соответственно, отцепить. Рафик вернулся минут через сорок, а напарник не отзывался. Рабочая смена кончалась через час, и нужно было возвращаться в лагерь, машины уже стояли подле вахты. Бормоча проклятия, Рафик стал подниматься по лестнице и вскоре попал на крышу. От увиденного его затрясло… В середине крыши догорал костерок, вокруг валялось несколько голубиных голов, крыльев и уже обглоданных косточек. Салихов сидел, сложив под себя ноги, и доедал последнего голубя.
Рядом валялись несколько веревочных петель. Лицо якута ничего не выражало.
«Че ты? – спросил он, – завтра еще наловим… мяса…» И он хрипло засмеялся, довольный.
Это был охотник, самозабвенно любил мясо и голуби для него были просто добычей.
Навлютов, оскалившись от ярости, бросился на напарника, но хитрый якут был готов к нападению. Лагерь обостряет чувства… Он отступил почти до края крыши, а потом клубком бросился в ноги Рафику и тот полетел вниз с пятого этажа. Его спас сугроб, в который он и угодил, смягчив удар. Салихов прибрал за собой и спокойно ушел к машинам, а Навлютова нашли при обходе, через полчаса, когда его не оказалось на перекличке в машине. Прибежал Ахметов, работяг вывели из машины, построили на морозе, стали расспрашивать, но так ничего и не выяснили, а после и отправили в лагерь…
Трое суток пролежал в промзоне Рафик, не приходя в сознание. Ждали зак-вагон для этапирования пострадавшего в Центральную лагерную больницу в Иркутск. В промзоне был только фельдшер, у которого имелись только иод да бинты. Он и перевязал Навлютову глубокую рану на голове, На беду в сугробе оказалось несколько кирпичей и прочий неизбежный строительный мусор. На исходе третьих суток у Рафика начались судорожные припадки.
Он вытягивался в струну, а потом его начинало колотить, при этом губы его были искусаны в кровь! Так и провалялся он трое суток в теплушке, пока его, собрав нужные документы, не этапировали в центральную больницу в спецвагоне. А в легере шли разборки. Бугор Ахметов, справедливо подозревая Салихова, посылал к нему после отбоя шестерок и они били его люто и долго, закрывая голову подушками. Но не добились ничего от упрямого охотника: этот жилистый комок ненависти молчал. Он похудел, ходил шатаясь, мочился кровью… но молчал. Вскоре его перевели этапом в другую колонию, от греха подальше. В оперчасти похлопотали.
А в лагерной больнице начали лечение. Пригласили консультанта-нейрохирурга. Он и прооперировал Рафика здесь же, удалив часть височной кости и обширную гематому, скопившуюся под мозговой оболочкой. Вскоре больной пришел в сознание, но, как часто бывает полностью амнезировал, а попросту забыл, все события что приключились до и после травмы. Через пару недель он окреп, стал самостоятельно ходить в столовую. Но самое главное, ему подобрали необходимую дозу противосудорожных препаратов, поскольку эпилептические припадки продолжались. А на правой части виска видна была пульсирующая кожа, поскольку отломки височной кости хирург вынужден был удалить.
В истории болезни он оставил заключение: «по окончании срока – пластика черепа в плановом порядке в условиях областной клинической больницы». Все. Была и комиссия при больнице, которая в силу «личностного дефекта и частых судорожных приступов» признала пациента не годным к труду. Вопрос досрочного освобождения по болезни не стоял с учетом тяжести статьи, а потому Рафика оставили при больнице санитаром. И пролетели незаметно шесть лет. Он вполне поправился, даже располнел. Был очень исполнителен, покладист, на удивление трудолюбив. Его ценили. Можно было в любое время для и ночи поднять его, и он быстро помогал и фельдшерам и врачам промывать желудки зекам, что пили спиртосодержащие фрагменты лаков, которыми красили корпуса радиоприемников на одноименном заводе при колонии. Это были ужасные ночи.
Но правила были неукоснительны и жестоки: промывание желудка делалось неукоснительно. Помогали и члены СВП (секция внутреннего порядка). Орущих, рычащих, блюющих зеков промывали, заливая через зонд воду, ломая зубы расширителем, тем, кто не мог или не хотел пить воду с марганцовкой самостоятельно. Прошедшие раз через эту жестокую, омерзительную процедуру в повторном употреблении лака не замечались! Рафик, отпустив бледных, с тошнотой докторов, справлялся сам. Он был очень силен и держал левой рукой рвущегося зека мертвой хваткой, а правой заставлял пить воду. И только удивительно спокойно повторял: «…пей, а то сдохнешь…пей». Отказывавшимся он спокойно показывал металлический расширитель. Если и это не помогало – костяшки правой руки его вонзались ударом между челюстями в щеку, а когда образовывалось щель, туда безжалостно вонзался расширитель и, ломая зубы, позволяя уже фельдшеру ввести шланг в пищевод, а ноги брыкавшегося держали севепешники.
Наутро, стонущим, бледным «бухарикам» он помогал одеться, сходить в туалет и приносил уже кипяченую воду, которую страдальцы пили добровольно. Погоняло Рафика было «Шланг». Единственное, что выбивало его из строя, были припадки. Они случались все реже, но случались. Он падал, как подкошенный и долго мычал, вытянувшись. Затем начиналась судорожная фаза. После этого его поднимали, уносили в барак хозобслуги, где он спал; иногда подолгу. Вся бритая голова его была в шрамах, полученных при падении во время припадка! Но уже на следующий день неутомимо ковылял Рафик по больничному двору, выполняя многочисленные обязанности. Иногда, завидя голубей в небе, он стоял и подолгу смотрел на них. Казалось, он силится что то вспомнить, но лицо его при этом было удивительно спокойным, мечтательным. Накануне освобождения ему разрешили отрастить «причесон» и голова его украсилась коротким, темным бобриком, но на висках обильно торчали сединки. А ему не исполнилось еще и тридцати…
Начальник лагеря предложил ему остаться вольнонаемным при больнице . Но Навлютов отказался, и даже показал несколько писем. Его ждали на свободе. Ахметов помог собрать ему кое что из одежки. Рафик получил в штабе свои деньги и пешком ушел на ул. Седова, через весь город, откуда его некогда увезли в тюрьму.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Июль полыхал в Иркутске. Было душно. Тополя уже сбросили пух, и листва шепталась с ветерком, отбрасывая тень на прохожих. Старый сибирский город, много чего повидавший, проснулся и голосил громко и радостно: трамвайным гулом, автомобильным шуршанием, голосами людей. Никто не обращал внимания на низкорослого крепыша. А он шел неутомимо и неторопливо и часто присаживался на лавочки при воротах, но не от усталости. Окружающая жизнь казалась ему в диковинку, она была даже враждебной, непонятной: прохожие смеялись, балагурили; шли кто и куда хотел .Это было непонятно, непривычно, тревожно. Ему не хватало порядка раз и навсегда заведенного! Женщины и девушки были одеты по-летнему легко, что заметно смущало Рафика и он старался не смотреть на них . Подле Крестовоздвиженской церкви Рафик долго, долго сидел и глядел. как старушки входили и выходили, кланялись, крестились, а потом неторопливо шли по своим делам, держа сумки в руках.
Проходя Провиантскую, увидел Рафик группку парней, куривших и матерившихся. Он остановился и долго, неодобрительно глядел на них, пока кто-то из них не крикнул: «Ты чё? В кино пришел? Дергай, мужик, куда идешь…» Но Рафик не пошел, а стоял и смотрел. Ему казалось вот сейчас явится Ахметов и заорет «Ну, разошлись все. Чего дел нет? Я найду!» Наконец один из парней подошел к Рафику и спросил: «Ты сам хилять будешь или помочь?» Но встретившись взглядом с собеседником, сделал пару шагов назад. А Рафик стоял и смотрел. В это время от группы отделился еще один парень и закричал: «Пацаны – это Навлютов… Рафик. Пацаны, только тихо. Он по сто второй ходил… Он на Седовой живет. В школе учились… пусть идет. Иди, иди, земеля, мы так шуткуем, понтуемся…» И Рафик, словно очнулся, повернулся и пошел, даже не оглядываясь, и вскоре стоял перед калиткой своего дома. Он растерялся и не знал, что делать. Вся жизнь его была посуточно и четко регламентирована, а тут… Все делают, что хотят. Тем не менее, он попытался открыть калитку, но не смог. Ворота были заперты на щеколду изнутри. Растерявшись, он сел на лавочку, уже новую, свежеоструганную, и долго сидел так. Пытался заглядывать в окна, но и это не принесло успеха. Дома, похоже, никого не было. Вот так и просидел он, приученный к порядку, пару часов, пока не явилась родня, Его быстро завели в дом. Выяснилось: ждали его на следующий день, перепутав числа, и, конечно, планировали встречать. Дом проглотил Рафика и все… Слухи об освобождении Навлютова разнеслись быстро, но улица всколыхнулась и… затихла. Все это было делом привычным. Сел-освободился. Эка невидаль. Родня приняла его безропотно, но опекала и отсекала контакты, тем более, вскоре участились и припадки, что потребовало повторного лечения у невропатологов. Ему удачно подобрали противосудорожную дозу фенобарбитала и жизнь потихоньку наладилась. К тому же в стационаре определили вторую группу инвалидности, а это предполагало начисление пенсии. Последнее подняло его авторитет у повзрослевшей хозяйки Фатьмы Исмаиловны. Тем более, что оформили доверенность, и она получала его пособие сама и распоряжалась им тоже по своему усмотрению.
А Рафик стал работать. Как будто и не было этих девяти лет. Он стал по-прежнему копать огороды, охотно помогал всем, таская тяжести. Был абсолютно равнодушен к спиртному. И еще: как выяснилось, он отличный голубятник. Бывший сиделец давал толковые советы, которые почерпнул у Ахметова – великолепного знатока голубей. Но и сам он за насколько лет отсидки и общения с птицей познал многое, что дается опытом, любовью, добротой и бог еще ведает чем… Лечил голубей он изумительно. В его руки птица шла сама. Он словно очнулся, что то вспомнил. Ходатаи от него не выводились. Единственно, о чем Фатьма предупреждала и просила визитеров не бросать его и не пугаться, если упадет в припадке. «Вы, – советовала она, – не держите его, коврик под голову бросьте, чтобы не расхлестал. Он поспит, очнется сам и уйдет…» Так и делали.
И жизнь как-то наладилась. Рафик приобрел известность, как голубятник, а пуще того лекарь. На улице его не трогали, не задирали, побаивались, помня о причине длительного срока. Под вечер часто видели, сидящим на лавочке. Он стал много курить, пристрастившись к табаку еще в лагере. Отныне он курил исключительно трубку, набивая её махоркой, что продавалась во множестве в серых пачках. Чудовищных размеров кисет помещался в правом кармане его пиджака, носимого все лето, не смотря на жару. Трубка всегда носилась в нагрудном кармане, завернутая в белую тряпицу, с коричневыми следами чистки. Когда же ткань становилась почти коричневой – она менялась. Он с доброй улыбкой позволял всем желающим мужикам –курильщикам залазить к себе в карман и отсыпать из кисета толику махры на самокрутку. Только спрашивал: «Че? А, ну-ну…» Все поглядывали на его голову, где справа пульсировала кожа, под которой отсутствовала кость. Иногда интересовались: «Не больно?» Не-а, – добродушно отвечал он, махая рукой. Визитеры со всей горы Сталинского (ныне Октябрьского) района у него не выводились. Это были голубятники. Иногда приходили за советами и получали их, но не ранее нежели он учинял расспрос словно был врачом. Интересовался какие глаза у голубя –не мутные ли? Каков помёт и, какого он цвета? ест ли птица или отказывается от корма? не крутит ли головой и куда при этом направляет клюв? Важно было поведать и о состоянии оперения. Иногда птицу приносили на осмотр и ни разу он никому не отказал. А самое удивительное – Рафик мыл руки; причем, до осмотра «пациента» и после. Так его научил Ахметов, чьи советы соблюдались неукоснительно. «Зараза не пристанет, – говорил птичий доктор, – голубь «тубик» на себе таскает, а то глистов!» После этого его ручищи, привыкшие к тяжелой работе, брали птицу ловко и ласково. Он дул на перо, осматривая кожу, заглядывал в клюв, тряс голубя вниз головой, смотря, не сочится ли чего оттуда. Потом давал советы, принимаемые к исполнению. Подчас ходил и на вызова по месту жительства страждущего, так сказать, где, прежде всего, поднимался на голубятню и придирчиво все осматривал. Иногда пропадал по полдня! Как матери о детках, так и голубятники о своих питомцах могли говорить бесконечно и увлеченно. Наперво требовал чистоты в голубином домике, свежей, чистой воды в поилке и толкового утепления на зиму. «Хотишь здорового турмана – мой чисто-чисто, а помет соскребай, не хотишь – как хотишь, все передохнут!»
Эта тирада его стала почти поговоркой! Так и говорилось с доброй улыбкой, но за глаза: «Хотишь – скреби, а не хотишь, как хотишь!» Будучи неприхотлив до крайности и, желая помочь, брался он нередко за уборку голубятен самостоятельно. И ему приплачивали, брезгуя тяжелой и не очень приятной работой. Однажды Рафик разогнал птицу и затеял уборку голубятни, устроенной на высоких столбах, куда и залез сам. Убрал помет, тщательно сложил его в мешок, не поленился затащить щланг и стал поливать пол и широкий приступок водой под напором. Под приступком же у хозяев была старая сараюшка и она протекла. Желая исправить крышу, Рафик содрал верхний слой досок и потребовал кусок толи. Планируя проложить толь между слоями досок. И вот тут…
Под досками, в массивной перекладине обнаружился длинный, выдолбленный тайник. В этом желобе соблюдалась завернутая в старые газеты и промасленное тряпьё винтовка Мосина и почти не заржавевший штык. Свою находку он перенес в голубятню, закончил ремонт крыши и спокойно спустился вместе с трофеем. Голубятня принадлежала молодому рабочему завода им Куйбышева, а дом, где она располагалась – его престарелому отцу, в прошлом секретарю партийной организации местной школы. Все найденное Рафик, уже ближе к вечеру, честно сдал законным хозяевам. И получив оплату спокойно удалился, а старику стало плохо. Немедленно вызвали милицию, которая приехала на двух машинах и учинила разбирательство. Винтовку изъяли, всех хозяев увезли в гор. отдел и долго брали показания. Оказалось, винтарь был без затвора, хоть и в идеальном состоянии. Когда у Навлютовых уже спали, нагрянула милиция и к нему, стали расспрашивать. И тут у Рафика случился тяжелый эпилептический припадок, что произвело тягостное впечатление даже на оперативников. Допрос отложили на другой день. Сказали: опросить необходимо. Все же судим по статье за убийство. На следующий день, в присутствии родных, показания все же взяли. Вскоре все и подзабылось… Но история имела продолжение и скоротечное и отдаленное! Молодой голубятник, дождавшись отъезда родителей в деревню, утром, выпустив голубей, не поленился и снял весь настил в собственно голубятне… И что же? Настырный парень обнаружил второй тайник: большой кожаный кошель и в нем два плотных, тяжелых газетных свертка. Газеты были 1914 года, а в них серебряные рубли 1924 года (ныне редкие и дорогие) в количестве семидесяти пяти штук! Пару раз молодой человек благополучно наведывался в скупку в ювелирном магазине и сдавал монеты, принимавшиеся тогда просто по цене лома серебра. На третий раз его забрали, и трое суток он провел в КПЗ. Впоследствии был исключен из комсомола, вынужден был сменить место работы. Монеты у него были конфискованы. Случай этот взбудоражил людей и породил «золотую лихорадку». Все стали рыться в подпольях, теребить содержимое кладовок, чердаков и сараев. Пара человек нашли бумажные купюры в старых жестяных банках и все. Никто почему – то не обращал внимания на пылившиеся граммофоны, обилие хороших самоваров и, что самое удивительное, на добротные отливки каслинского литья дореволюционной работы. В пятидесятые-шестидесятые годы эстетическое чутье явно начинало подводить людей. Жили просто и незамысловато, не догадываясь о чем-то другом. Есть мир, есть работа, жилье и относительный достаток. Есть праздники, в которые надлежало радоваться и даже ходить на демонстрации. А чего еще?
Семья Навлютовых так и жила… Рафик абсолютно равнодушно принял известие о кладе.
Он раздобрел, заметно пополнел и по-прежнему много работал. Завел свою голубятню, где и пропадал все время, когда не был занят. Пожалуй, у голубей было чище, чем у него в комнате. Он отличался болезненной педантичностью во всем, что касалось голубей, не разрешал родным даже приближаться к святилищу и сердился, если его требования нарушались. Спорить с ним боялись, поскольку ведали: волнения часто провоцировали приступы судорог. Все лето он жил в сарае, рядом с которым высилась на четырех лиственничных столбах его «клетка», как именовали голубиное жилище родные. Через пару лет после освобождения он купил пару турманов, которых ему привезли по договоренности из Читы. Все, что положено отдавать вовне – детям, близким – отдавал Рафик птицам и, когда был не занят, часами сидел подле голубятни и глядел в небо и смолил свою коротенькую трубочку. Как-то под осень его любимый белый голубь не вернулся. Он, бросив всё, за день обошел округу, расспросил всех голубятников, обещал выкуп и «любые деньги» за голубя, если его «осадили». Усилия его оказались безуспешными.
————————————————————————————————————-
Рафика обнаружили утром… Он повесился на стальном тросике, что помогал ему открывать по утрам летку и выпускать голубей. Ноги его почти касались земли, трос глубоко врезался в кожу, а голова с открытыми глазами задралась кверху, словно силился он сквозь подсохшую уже роговицу, разглядеть что-то в небе…
Февраль 2017 года .