Неотправленное сообщение или Вентилятороff
Ты напоминаешь принцессу, запертую в башне замка, плачущую иголочкам туи, втуливающую, в-тиски-вающую потерянную и вновь приобретённую туфельку с отголоском-отсветом принца ненайденного, в окошечко скайпа. Ай! Прорисывывающая лица винными брызгами, тоскливыми взглядами, прячущимися ресницами, мечущимися крыльями…
Смех сквозь слёзы, любовь, превращённая в секс, и ESK-нутое отсутствие соприкасаний. Доминошное пусто-пусто.
Оммм… омертвелое телесное, опустошённое бытие и пространство, внутри бьющее зеркала, всхлипывающее скрипично, аутентично. Твоё аутодафе. Фффффэ… выдох, вздох, вдох.
Фи! Ложь, ложь, ложь. Хороша. Жива. Повернулась. Продемонстрировала разноцветье перьев. Улыбнулась скайпу-камерке, видящей. Обняла кошку. Покормила собаку. Лизнула краску охровую, оххххх… и провела языком по окну – степь ожила и зашевелилась под ветром пожухлой травой. Чего-то не хватает… может кровью…
Офф!
Жаррррко! Вентилятор расплавился и виновато смотрит обугленным зрачком. Поплачу над ним и отправлюсь за новым. Кто будет возле меня, когда опаду, когда превращусь в исчезновение, кто сметёт мусор на совок веником и выкинет в волны. Кто оживит белое?
Супермаркет встретил мгаво, джунглево, по-африкански мгавобунгалошно. Гав – сказал. Бери всё, булошное не забудь… и денежки даййййй. Мегаво встретил мегамаркет. Суперово. Во! Зачем только я сюда пришла?
Судорожно выворачивая полупустое портмоне, припоминала цель. Но она потерялась и скулила где-то на верхних этажах.
Скулёж напомнил о привычном состоянии, и я двинулась на звук.
Так-так-так стреляли по мне заполненные полки, тапками – надо!, подушками разноформатными – надо!, лифчиками, бюстгальтерновывернувшимися, в поисках потерявшейся груди – надо!
Пузато пыжились кастрюли. Чайники изгибали шеи невиданными птицами, проплывающими мимо турок, виртуально наяривающими, варящими не купленный кофе.
Впивались хищно взглядами кофточки, джинсы, свитера – да на! На. На… Данайя! Возьми нас пошитых для тебя. Пошлых и некачественных.
А цена-то – не велика. Лика не видно. Вступай в лигу потребителей, сожителей. Семьи превратились в нанайцев, допущенных до огненной водки и зеркал искривлённых, блестяшек разноцветных. Дёшево отделались за изобилие. Дешёвки. Продешевили. Утеряли качественных себя.
Вентилятор, с медвежьим, неловким и стесняющимся продавцом, ожидали меня. Зная, что эту можно одурачить. Всучить какой-нибудь эксклюзив, со скрытым дефектом. И я надувалась, пыжилась – нетнетнет… не такая. Ака – я! Разбираюсь во всём. Техника, а особенно вентиляторы – моё всё.
Кого хочу обмануть…
— А что в коробочке? Там все запчасти? Давайте их проверим…
— Да, разумеется, все. Видели – основная часть работает.
— Мне бы хотелось весь его собрать…
— Подпишите в паспорте… хм, сейчас. Этот не работает. Здесь – трещина. Сейчас другой возьму. – Смущается, наливаясь красным по всем капиллярным трещинкам лица и шеи, тяжеловесный продавец.
Дальше мы не диаложим. Ложим на всё моё недоверие и беспочвенные подозрения вентиляторную основу, вторую, заработавшую при проверке, рычащую. Кладём. Укладываем. Мощные руки суетливо упаковывают крышки коробки, ловко фиксируют покупку скотчем.
Чем отличается посетитель магазина без покупки от посетителя с пакетом, коробкой, сумкой, сумищей… Расслабленной снисходительностью.
Впрочем. Где вы видели покупателя, вырвавшегося из мгавости маркета, без приобретённого, хоть мизерного, но свёрточка. Да! И вот этих конфеток, возле кассы. Без них жизнь теряет смысл.
Дома, лихорадочно разрывая коробку, подбадриваемая осязанием сорокоградусной жары, спотыкаюсь об отсутствие срединного элемента. Нет этой опоры металлической, увеличивающей вентиляторность, увеличивающей основы моей веры в людей. Тупо всматриваюсь, сквозь пот, стекающий со лба, в инструкцию, картинки… Там – существует. В коробке – отсутствует. Да чтоб вам всем, и продавцу, и менеджерам, и маркетинговости вашей… нет сил идти назад. Звоню по телефону. Ты мне нужен. Срочно. Как мужчина, который отвезёт и постоит рядом шкафом. Выяснять отношения буду сама. Не можешь? Завтра? Чек? Да, сохранила.
Впервые в жизни, мне хочется пойти и доказать. Сколько раз в подобных ситуациях всё спускалось на тормозах. Почему-то стыдно, почему-то неловко… Словно я виновна в некачественности себя.
Накалённая атмосфера квартиры, от ожидания завтра, трубочек, винтиков, несущих и вентилирующих, накаляется ещё больше. Вот дура-то. Порву всех.
Следующий день принёс прозрение и озарение, стыд за свою дубинность, и желание немедленно выпить хоть кофе-то. Потому как трубка срединная обнаружилась в трубке-ножке нижней. Простите за мысли дурацкие и необоснованные обвинения, о, шаманы мегавые и сумОшный продавец.
А ты говоришь, где сообщение…
Я тебе лучше миниатюрку отправлю на ту же тему…
«Ты напоминаешь принцессу…»
© Ирина Жураковская, 2010
Моя чесночная жизнь
Толедо, с христианскособорной жизнью, созданной руками зодчих-мусульман, улыбается жарким солнцем. Чесночно обжаривает кусочки свинины в помидорах базиличных.
Дышит воздухом, принесённым мною от Гибралтарского пролива.
Я набрала его в воздушные разноцветные шары, кортесские. Поделилась океанскими брызгами, проезжая Кордову, и торжественно отпустила в небо здесь, среди узких горнорассыпанных улочек.
Какая странная странность, какая игра привела сюда… И здесь, чеснок, и здесь неприятие мира взрослых. И здесь, рукописи, к которым пробиваюсь и не нахожу. Безъязычие моё смеётся и вертит слепыми взмахами рук. Может, крыльев?
На спинку стула повесила связку чеснока — штук десять беложёлтых глазниц пустотою вперились в мои перешагивания, переплывания. Буратинно наемся чеснока — нет даже лепешнутого хлеба. И всё, и всё, всё… Дракон огнедышащий.
Пиннокиотто.
Милый мой Толедо, ты смеёшься, улыбаешься с лёгким прижмуром, ямочки-кафе вижу на щеках твоих, возле приподнятых уголков губ-улиц. Радостно обнимаешь за плечи — тебя, единственного, не пугает пристрастие маленькой женщины.
Кухня величественного чеснока. Да-да, и баклажаны, запечённые в духовке, обязательно прикрыть креветками, чесночно прожаренными на растительном масле. Приодеть их оголённые тела кусочками варёного яйца и чили, с перьями лука. Полить смесью лаймовосахарной, перемешанной с соевым соусом.
И редис белый в чесночном… борщ украинский с пампушками чесночными…
Сало же, тайно вывезенное, укутанное, замотанное в бумажки и кулёчки, при тебе открывала, чтобы услышав запах, не дождался окончательной церемонии развёртывания штандартов — впился в нежность вкуса со шкуркой твёрденькой… да дольку чеснока с солью и хлебушком. И вино… но-но, погоди ещё немного, Толедо. Твоя нота «до» не звучит яростноревниво.
Ты поглощён чесночным.
Проспивуешь арабским, греческозабытым, французским и смешанноиспанским. Английский пробивается и замирает на полпути. Сицилийские полутона чёрными тенями про-плыв-ают плыв-унами таинственными, и макаются пирожками с горохом в чесночносливочную, тающую сковородочно, подливу.
Ах, не выдержу напора твоего, Толедо! Но не прерву личностный крестовый поход — будем танцевать, выходить из комнат.
Освобождение и любовь наши уникальны — драконоженщина и библиотекогород. Столь всевидящи! Столь многолики. Столь чесночнокантантны и внерамочны.
Не вешайте нас!..
в рамках на стены — не выдержим и сбежим.
Ты один не чураешься моей странности — поиска того самого чесночного листка, манускрипта, испещрённого жизньюсмертью. Чтобы отдала за эту находку всей жизни… ненужную никому… а кому хочется впадать в кому? Менять себя и платить платой, платиново сжимающей лёгочность и горло?
Уже раз, неженскою рукой, Нежин высылал мне пиво тёмное. Мы разговаривали с ним портерно. 22 и 22, и ещё ящично, разного. Но с тех пор, игра-монополька отмонополила супермаркеты, а затем и барные кафетерии, и киоски — из железособранных наспех, превращающиеся в безликие, белоевроремонтные.
Пиво корпоративное, чихнув антимонопольно на Портер 22, лишило меня чесночности.
Нет нежинского пива, проигравшего малую битву с монстрами. Возьму хоть огурчиков неженских… к картошке-толчёнке-толкушке. На ушкО шепну — ух, как вкусно.
Что ж… поехала к тебе, Толедо. Вслед за монахами… ахами-ахами.
Для того, чтобы забыть, что на ладони может гравёром страшным татуажиться буква «А». У другого, на нежинской ладони — буква «С». Когда-то они вернулись, ни разу не соединив ладони, прижились в этой мирной жизни, потерялись… Но так одинаково кричат ночью памятью. Наверное.
Мне же захотелось избежать снежности.
Потянулась бы выгнувшись — нежности.
Женс-кость, которую мне кидали, как кость, ещё совершенно чесночна, но уже более изящна и женственна. Веры маловато. Солнечной каминности. Света уютного.
Где глина моя, Ева? Одна лилитность и та — морщинками глинотрещин.
Околдовалась! Я — твоя, Толедо.
Сегодня утром, среди связки чесночностульчатой, взъярилась зелень пробивающимся манускриптом.
Одновременно, в далёком Киеве, на ладони, изъплавленной буквой «А», держащей блюдечко с орешками медовыми, внезапно появился маленький неочи-щен-ный чесн-ок.
Совсем, как щенок, нежданно приблудившийся к хозяйскому дому.
© Ирина Жураковская, 2009
Эдитное или занозы (to Лааль)
Добила сравнением-включением. Добила моей занозистостью, утерянной в складках парижского пространства любимой певицы…
так на неё похожа я и так абсолютно далека. Всё самое плохое и невысказанное — у меня. Всё лучшее — у Эдит. Она-то об этом даже не догадывается.
Пароль меня пропускает, когда не то и не так. И задумчиво пережёвывает мой ник, когда я автоматически вписываю все исключительно верные, суверен-ные букофффки.
Птица начинает часа в четыре утра, её вытаскивание заноз из моей сущности длится и длится, прерываясь надолго — день и ночь. Какая она?
Скрываю эту тайну от себя и близких. Мы перестали ощущать новь, послевкусия предчувствия тайны. Птица же занимается работой предназначенной специально для меня — тьуи-тьи-тьи-тьуи. Знает ли она, как велика её песня… какое это облегчение человеку, измученному болью, присыпанному золой столетних экскрементов.
Прячусь в щели, тараканом забиваюсь от непонимания. От не-слы-ша-ния. Ша! Да услышьте же! Что я вам так пронзительно молчу.
Эдит прячет бутылку, под кровать роскошную запихивает своё отсутствие в этой жизни. Где она более счастлива? В шуме и голоде детских дней… или здесь, среди последствий славы. Лавы, которая раздавила мечты, увеличила стократность таланта, стоккатность, сделала слепой и обезглавленной.
Под-держите! Подержите мою голову. Не бойтесь! Это камуфляж. Это муляж. Это моя светлость фарфорово подаёт знак. Вот так.
Безголово — так поётсяяяя…
Не отвлекаешься на жизнь, смерть, множественность желающих срочно дружить. На отсутствие денег. На присутствие долгов и обязательств.
Мной выбран не тот тон. Не то взаимодействие буравчика, китайского болванчика. Не изволила солгать. Позволила предать. Оглянулась в пространство — нет созвездий. Одни стоптанные сапоги. Стоптанная жизнь. В кровь стёртые ноги и изъеденные молью понятия. Не по понятиям мозги.
Ах, да ладно… подайте мне их, предварительно зажарив. На блюде, которое заказано стриптизёршей. Птиц и ершей. Только не трогайте эту – с дерева. Выдёргивающую занозы. Ёршиком ершится она. Моя ёргивумэн.
Серые губы преображаются, синевой подёрнутые, при вытаскивании помад ярко-красных, вспыхивают лаково. Призывно влекут звуки – стекаются к алому рту, освещённому рампово. И никто, никто не видит Эдит за сценой, за бархатом занавесов сценарных. Шаркающую, со спущенным чулком и облупившейся штукатуркой сознания. Зачем оно ей теперь? Когда песня не звучит. Когда нет глаз, обожающих её любую. Чужую. Неприкасаемую.
— Ах, как хороша эта маленькая Птичка…
— Дорогой, подай, пожалуйста, омлет и открой вино.
— Дети, марш из-за стола. Няня ждёт в прихожей.
— А ты слышал, что этот Воробышек…
— Быть не может!
— Милый, я слышала это от Ферри. Он вхож в её дом.
— Нда… и всё же – голос Франции. Певички…
Эдит спотыкается и не видит, бегущих к ней. Спешащих… Летящих птиц. Поддерживающих Своего Воробышка. Зачем только надо было становиться Человеком. Это так больно…
© Ирина Жураковская, 2010
Я парижанка
Я – парижанка.
И верю в это, всматриваясь ненароком, в глаза, проходящего мимо индуса. Походка моя легка, ведь только что, отнесла игрушки, мягкие детские — дочери младшей. Сколько лет, спрашиваете… смешно — все, оборачивающиеся на меня, несущую громадный, просвечивающий пакет с мишками, слоном фиолетовым и другими мордашками животного мира с бусинками-глазами, похоже, тоже хотели задать этот дивный вопрос.
Не два. И не шесть. Намного больше. Но, по сей день, я разгребаю жизненное пространство дочери. Да и своё заодно. Поскольку, я — парижанка, то знаю много тайн. Например, в определённый момент, надо, не обращая внимание на обиды детей — о, ты меня выкидываешь из своей жизни, провести разделительную черту, разсексуалив жизнь родителей и младшеньких. Позже, они поймут, что ты не зря собирал вещи ребятёночка со всей квартирки, полочекзакуточков и относил, и отвозиииил. Замкнуто глотая обидные слова и, пробивающие насквозь, взгляды.
Детей невозможно выкинуть из себя, отрезав пуповину — не значит — отделиться. И проявки шагреневой кожи — родительские, маминыпапины. Парижские. Нашенские.
То ли ночь грозовая, встряхнула осенней берёзовой гривой, пробивая ветвями балконное окно, то ли кофе турочнотый добавил французского. Наверное, мне надо завести старенький «пежо» и уехать в провинцию, где виноградники и отсутствуют клошары. Один мой начальник, когда я старательно красила подоконник любимого офиса, а потом, дурачась, докрашивала краску по трещинкам некожи моих белых сапожек а-ля-итальяно, качал головой.
— Что это вы делаете с обувью, словно клошар.
— Это у русских — бомжи, а у нас — клошары.
— Во Франции все мадам — искренне считают себя мадемуазель. И, знаете? Я им верю.
Так говорил мой нескладный, очень высокий, интеллигентный начальник. Дартаньяновский.
Солнце тогда светило необычайно яркорадужно — хотелось упасть и лететь. С подоконника ли… В краску ли… Когда ты — мадемуазель, так бывает. Время смазывается, состояние «мадам» размывает набегающее море с крупинками счастья. Изумрудность парижанки, твёрдо стоящей на ногах, независимо от предельности жизненных сапожек.
Впереди меня, покачивая округлостью — пышнотой в чёрных шёлковотурецких эксклюзивах и, выдающейся грандиозным фрегатом, грудью — с цветами и сумкой наперевес, шествует парижанка.
Ооооо… не один шейх продал бы гарем, чтобы заполучить это осознание собственного достоинства. Эту пышность, стержневую непорочность, лукаво спрятавшую множественное удовольствие. Эту прочность и стойкость, это выживание в любых условиях. ЭТО! Парижанка!
Возле института технологий и информаций, современного виртуального отключения от жизни с её деревьями, небом, солнцем и дождевыми каплями, сидит на корточках парень в серой шляпе с небольшими полями. Я сразу понимаю, что он — парижанин. То ли по взгляду серых глаз с поволокой, смотрящих мимо круговоротного мира между автобусной остановкой и спуском к институту современности с грачеобразными, суетящимися студентами разновозрастными, разнонациональными. То ли по неправильноочерченному, припухлому рту, притягивающему взгляд, и жёсткому подбородку. То ли…
Ну, вы меня понимаете, только парижанин может оставаться непоколебимосексуальным и столь невозмутимопривлекательным среди осеннего делового утра. Среди суеты центра мира. Отрешённо, присев на корточки.
Наши глаза встречаются и проникают друг в друга. Витиеватая кофточка осязает грудь, джинсы на пределе тактильных ощущений, но на самых предательских местах, где у женщин наращиваются лишние килограммные граммы, чётко видны пробелы и морщинки изящной похуделости. Свобода движений и парижанистость, мощной аурой окутывают меня. Парижанин это чувствует…
А я… Лёгким штилем, моя фигура исчезает, оставив дополнением к его ощущениям, и шанельный ошалевший водоворот, и стройную мягкость линий лёгкого вечернего чёрного платья, которое никогда не висело в моём шкафу.
Как истинная парижанка, спокойно продумываю, что отнесу в ломбард. Хотя, это довольно сложно — спокойно продумывать, когда нет ни золотых украшений, ни стОящего авто, ни коллекционного вина, ничего. Практически новая электромясорубка, не спасает положения, а ведь, всего лишь два раза в ней вращалось фаршеобразное мясо. Котлетнонезабываемое.
Слова дочери о том, что скоро всё вынесу из дома, вертятся нокаутно в пространстве моего монмартровского безденежья. Ей не понять и не надо понимать.
Это — я уже проходила, и продажу обручального кольца, и наград, и совести. Но выжила.
Многие вещи случается исчезают или появляются, бередят тебя и беременят силой или бессилием. Только парижанки могут изящно, при всём этом, поправить причёску и, присев на краешек стула в маленьком бистро, спокойно пить кофе.
Ах, как я люблю их за это! За умение быть. За умение жить, сохраниться и не потеряться в волнах непредсказуемости.
Навстречу несутся две абсолютно разные парижанки с колясками. Одна, невысокая, в рваных джинсах, нервно покуривая сигарету, потряхивает бордовыми диагоналями интригующей стрижки. Ряды пирсингующих колечек и камешков на её теле, подают знаки SOS, но она бодро убеждает подругу в истинности смыслов, рождённых её мироощущением.
А та, еле поспевает за пирсингобордовой, плавно рессоря коляску, и агукая, проснувшемуся ребёнку. С трудом держится рядом, на колесо колясочное приотстав. Это при ногах, столь стройных и, вдающихся в небо, что вспоминается вавилонское башенное построение — создаётся остаток летнего бальзамного настроения.
Ах, парижанство, ах, этот нерв жизни.
Моё восприятие мира застряло на Пьере Ришаре, на Эдит Пиаф, на Патрисии Каас, на мужчинах в элегантных пиджаках и кроссовках, бельмондошно разделывающихся со всякой сволочью, на песне «Падает снег…» и Далиде. Демис Руссос… я помню, каким он появлялся на сцене до того, как похудел.
Телефон рингтонит мелодию «Профессионала» — выхватив мобилку из сумки с расшитыми загадочными узорами, подаренной знакомой парижанкой в Италии, читаю сообщение.
— Мам, только ничего не закладывай. Просто, узнай. Что-то решим. Окей?
Небо улыбается, облака неторопливо плывут. Внезапно, замечаю, как они приобретают форму игрушек. Фиолетовый слон радостно трубит мне.
Я — пари-жанка. Держим пари-, что пари-жанки умеют летать и пари-ть над Версалем. Парле ву франсэ? Нет?!
Ах, как жаль, что вы не знаете французского…
© Ирина Жураковская, 2009