1.
Никита позвонил неожиданно и, по обыкновению, не вовремя. Это свойство его сногсшибательное сваливаться, как снег на голову, да что там снег — лавина, и сам он – одно сногсшибание и ничего кроме. И стал мямлить в трубку, что одиннадцатое у него число магическое, а потому продать или подарить картины он может только сегодня, и тогда это хорошо, а ещё офигенно правильно и дальновидно, и благоразумно чрезвычайно, потому что от этого ему… да и всем, и невозможно чтобы, и как же иначе, и всё в таком роде и таким макаром.
Куда уж офигеннее? Уж полночь близится, члены вялые, глаза слипаются. И Анна после суток дежурства вся в предвкушении выходных расслабленная, почти аморфная, жаждущая лишь тёплого пледа с книжкой, не способная даже к маломальской обороне. А этот продолжал нудить, что до конца одиннадцатого ещё целых сорок минут, и мы успеем, и это будет не выразить словами как, и у него уже всё собрано, и он буквально через, и прервать его косноязычную, но беспрерывно-монотонную речь не было никакой возможности — слова обволакивали ватным коконом, в котором глохли все вялые возражения.
Глеб, которому назавтра предстояло уйти раньше обычного, невольно прислушиваясь к её жалким оборонительным репликам, начал что-то такое подозревать и натянулся струной.
И то верно: Анна в полной боевой готовности, собранная и деловитая, быстро принимающая решения и умеющая не только отражать, но и наносить — хлёсткие и точные, осталась там, в тех сутках. А здешняя, в вечернем уюте и расслабухе обмякшая и рассупоненная, быстро сдалась: — Ну, хорошо, приходи.
Лицо Глеба поехало на сторону и неприязненно исказилось.
Чёрт! Наспех собрав в комок рассыпавшуюся волю, в кулак её с силой зажав, она добавила сердито: — Имей в виду, у тебя пять минут — мы все устали и хотим спать. Но на той стороне уже щёлкнуло. Господи, о чём это она? Счастье, если удастся вытолкать его через полчаса. Пятнадцать минут! — сказала себе твёрдо, потом — пинками. Однако чувство совершённой ошибки, глупой и непоправимой, уже поселилось внутри и принялось разбухать, как созревающее дрожжевое тесто.
Конечно же, он опоздал! Глеб с ежеминутно возрастающим раздражением прожигал взглядом телевизор, где ожесточённо дрались и палили без причинения видимого вреда друг другу, подчёркнуто избегал её виноватого взгляда; она слонялась из угла в угол и шумно, по-собачьи, вздыхала.
Когда полночный бой курантов готовился тяжёлыми ударами пасть, а напряжённое молчание — разразиться, он появился.
В неизменных летних кроссовках-развалюхах поверх серых шерстяных носков грубой вязки — бабушка связала, сказал как-то, и у Анны потеплело в груди: господи, есть бабушка, которая о нём заботится; в долгополом, архаического покроя «ратиновом» пальто — дедушкином, как выяснилось впоследствии; и в синей повязке на голове — мамин подарок — стягивавшей выцветшие пряди его длинных беспорядочных волос. С толстым рулоном под мышкой в мятой обёрточной бумаге, перевязанным сикось-накось растрёпанными кусками бечёвки.
Весь припорошенный снегом, он улыбнулся бесхитростно прямо в её недовольное лицо. И тут же признался, что по дороге зашёл на горку прокатиться. Анна бросила быстрый взгляд на мужа, тот закатил глаза.
Разновеликие листы ватмана веерно заскользили по дивану. Перехватив их в стремительном сползании на пол, она прислонила листы к покатой спинке. И застыла в смятении.
Линии. Много параллельных линий, толстых и тонких, свивающихся в спирали, лабиринты и воронки. Ну и дела. Что же это такое? Тревожность? Да нет, больше чем тревожность. Так, стоп.
Глеб, принявший было вид матёрого знатока с вальяжными повадками, этакого зубра от живописи, переводил обескураженный взор с одного листа на другой и помалу входил в состояние транса и линьки. Прожжённо-напускная экспертность клоками сползала с его лица как лопнувшая шелуха.
Машинально протянув руку, Анна взяла один из рисунков и стала рассматривать его, поворачивая разными сторонами.
— Что вы делаете?! — возмутился Никита и мелко захлопал мохнатыми ресницами.
— Что «что»? — переспросила она, слегка озадаченная его распетушившимся голосом — на её памяти он вообще никогда не сердился.
— Вы же утверждали, что вам нравятся мои картины!
— Нравятся, — силясь понять, что его могло так задеть, почему у него такой смешной взъерошено-ощетинившийся вид.
— Да вы же смотрите — не с той! — стороны! И держите — не! — правильно!
Ах, вот оно что.
— С чего ты взял? — спросила провокативно, — может, этот ракурс мне нравился больше всего.
И тут Никита сделал неприятное открытие: — Да вы же ничего в них не понимаете!
— Аб-со-лют-но, — задорно помотала она головой. — А я что-то должна понимать? Это высшая математика? Скажи, ты на каждой выставке будешь объяснять, что нарисовал? Прямо вот так стоять подле картины — желательно всех сразу — и любопытствующим, группово и индивидуально? — она заглянула в его расстроенное лицо и добавила с улыбкой: — По большому счёту, картины либо будят отзвук, либо — нет.
И мельком взглянула на мужа — тот загипнотизировано водил глазами по линиям.
— А что здесь нарисовано, понятия не имею. Здесь же ещё и написано что-то, вот, — прочертила ногтем невидимую линию.
Никита заморгал чаще, яростно зашипел и вырвал рисунок: — Надпись! Не имеет! Значения!
— Но как же? Зачем тогда?
— Ни-ка-ко-го! И смотреть нужно — вот так! — размашисто — она едва успела отпрянуть — повернул лист: строка с широко растянутыми иероглифоподобными буквами направилась снизу вверх, и все они (буквы) легли на бочок — вроде как отдохнуть.
— Да-а-а? А читать? — продолжала развлекаться Анна.
— А читать — не-нна-до! — прорычал он. — И, если нравятся, значит — понимают!
— Отнюдь, — парировала она. — Я, например, нич-чё не понимаю. И мне — нравится.
— Как это?! — Никита смешался и враз сдулся, как лопнувший шарик. — Как это? — и стал поворачиваться и искательно заглядывать им в глаза.
— Да так. Картины, музыка, стихи — их не понимают, чувствуют. Вот эта, например, о чём?
— Эта? Это Яна, стирающая детское бельё! Я разговаривал с ней в это время по телефону. А она стирала бельё.
— ??? Ааа… Ммм… Угу. Ну тогда… Мда, — она потёрла висок.
Глеб заглянул ей через плечо и воззрился на Яну. В тщетных попытках её идентифицировать. Они переглянулись.
— Нет, ну вы посмотрите, — Никита оживился — вот же таз с бельём, — он широко мазнул ладошкой по правому нижнему углу — действительно, таз. — А вот рука! (и правда, рука). Здесь даже пуговица есть! — негодующе ткнул пальцем в середину листа, где имело место быть.
Это плоское и круглое, с двумя симметричными чёрными горошками, в равной степени пуговица и поросячий пятачок в анфас, Анну доконало.
Она расхохоталась и сказала: — А-бал-деть!
И окликнула — целеустремлённо, под шумок, пробиравшихся в эту самую минуту мимо них на кухню — дочь с очередным претендентом на её прохладное, ровно бьющееся сердце: — Юлька, ты представляешь, это — Яна, стирающая детское бельё?
Дочь с претендентом на секунду замерли, осознавая, что манёвр не удался, и сменили вектор направления. «Павел» — весомо представился молодой человек, сунув Глебу руку, тот неловко её принял и подержал двумя пальцами. И уставились на картину. Потом Павел весело взглянул на Никиту и ещё раз — на картину. Хрюкнул и протянул жизнерадостно: — Ништя-я-я-як! А ничё тя так вшторило. Чё куришь?
Юлька хихикнула, Глеб холодно поднял бровь и прищурил глаз, Анна хмыкнула и посмотрела с любопытством.
— А? — отозвался Никита и беспомощно оглянулся на Анну.
— А бельё где? — не дал ему передохнуть Павел (Яну он, надо полагать, разглядел).
Не такой уж он и бедолага, подумала Анна, пожалуй. Кажется, Юльку ждут сюрпризы. Нас всех.
Никита промычал что-то тихо и неразборчиво и страшно обиделся. Он нервно зашлёпал своими белёсыми метёлками, улыбка его стала ещё шире и растерянней, в глазах появилась оголённая мука незаслуженно наказанного ребёнка.
А все уже сгрудились подле дивана и, перебивая и отпихивая друг друга, приступили к перекрёстному допросу. И перекидывались взглядами, и перемигивались, и делали лица.
— А вот это?
— А здесь?
— Какое окно? Где окно? Ах, вот это — окно?! Хм… Вообще-то…
— Нога? А вторая? С какого перепугу? И что, что она сидит?
— Ну, хорошо, ладно, это предплечье, хорошо, ладно, согласен, чёрт с ним, а кисть где? Почему здесь? Блин, это ж как надо вывернуться! А вторая? Ааа… ты так видишь? Угу.
И перетасовывали листы, исчёрканные изогнутыми параллельными линиями, разворачивая и подсовывая их автору так и эдак.
У Никиты наступил звездный час. Он вдохновенно объяснял и показывал, и расшифровывал, и разжёвывал, и…
… и проступали лица смутные и детали фигур неявные, предметы интерьера и пространства эскизные, приметы времени и сюжетные линии нечёткие.
— А это я, видите: у меня фенечка на запястье — помните, Ольга подарила? — и я ею размахиваю.
В картине была весна. Как он умудрился передать это двумя цветными карандашами и набором ветвистых линий — вот как?! — но это была весна. Как самое чистое, прозрачное, празднично-голубое и нежно-салатовое, струящееся жемчужным светом, искристым и подрагивающим, промытое время года. Как невесомо-парящее и витающее в заоблачных эмпиреях неуловимое состояние души. Как неотвратимо-томительное пробуждение чувства. Первого. Робкого. Искреннего. Беззащитного. Доверчивого. И ветерок легкий, тёплый, душистый. И взметнувшаяся узкая рука. И вздёрнутый острый подбородок. И развевающиеся — светлые — пряди волос.
— Никита, а как называется этот жанр, в котором ты сейчас работаешь?
— Н-ну… не знаю. Супрематизм какой-нибудь.
Нет, Малевичем тут и не пахло. Анна стала вспоминать, где и когда она могла видеть хоть что-то подобное. Нигде и никогда. Но ведь так не может быть? Или может?
Она отобрала несколько рисунков: — Вот эти. Сколько?
Он тут же скис, завилял глазами, замигал, залился краской, мучительно замялся и стал перетаптываться с ноги на ногу.
Фокус всех глаз, вопросительно обежав круги, сошёлся на Глебе. Тот ответил взглядом отвергающе-возмущенным: а что я? я-то чего? — и пожал плечами: — Я знаю?! Ну… тысяч шесть.
— Нет! — воскликнул Никита, и все развернулись к нему изумлённо, а он с отчаянием, как в омут, по нисходящей, до шёпота: — Пять, или семь! Шесть не подходит, — и едва слышно, пряча взор, — это неправильное число.
О, госссподи, мысленно застонала Анна, и тут у него свои ритуальные танцы!
— Нет, ты глянь на него! — Глеб фальшиво засмеялся: — коммерсант! — И отсчитал купюры: — На вот, держи.
Никита оторвал клок обёрточной бумаги, коряво завернул деньги, перевязал огрызком бечевы. И решительно не знал, что делать дальше, крутил и вертел пакет в руках, смотрел на всех детскими глазами цвета прозрачной озёрной воды в пасмурный день, смаргивал и улыбался неловко и счастливо.
Он давно ушёл с сияющим лицом и с деньгами — это ж целое состояние! — засунутыми Анной ему в карман, одарённый двумя пакетами риса и гречки, которые прижимал к груди нежно и бережно, как крохотных любимых малышей.
Она проводила высокую ломанную фигуру, темнеющую одиноко и неприкаянно на синем снегу ночной улицы, долгим взглядом из окна и подавила вдох.
А они всё вертели и крутили рисунки. И находили отдельные узнаваемые фрагменты, которые никак не желали укладываться в целое, и пытались догадаться и раскодировать, и безуспешно разбирали его низкие растянутые каракули.
— Я-то думал, это просто такие странные декоративные композиции, — бубнил себе под нос Глеб, — а это оказывается, наоборот, сюжеты. Нет, надо его ещё раз позвать — и пусть расскажет.
— И записать, подробно законспектировать, запротоколировать, и пусть поклянётся на Библии и распишется кровью, и плюнет, и отпечатает подушечку большого пальца, — пробормотала Анна. Глеб поднял глаза и посмотрел на неё внимательно.
-Так я останусь? — утвердительно спросил в этот момент Павел. — Метро закрыто, в такси не содют, — и осёкся, наткнувшись на серьёзные мужские глаза, замерцавшие льдисто. И заторопился: — Только вы не подумайте — у нас всё серьёзно. Нет, я на полу могу, даже в коридоре на коврике, если это принципиально.
Юлька густо запунцовела от чёлки до самого выреза майки. Анна пристально оглядела обоих. Вот оно что? Цитируем, значит. Шустёр. И не знала, нравится ей это или нет. Как же ты, девочка, будешь теперь выкручиваться?
Бросив беглый вороватый взгляд на отца, Юлька быстро протараторила: — Так мы пойдем, мам? Спать очень хочется. Я постелю Паше на раскладушке. Спокойной ночи, папа.
— Спокойной ночи, — легко и доброжелательно произнес Павел.
— Спокойной ночи, — эхом откликнулась Анна. Вот значит как. Ну, что ж…
А Глеб… он лишь смотрел вслед тяжёлым тягучим взглядом и не издал ни звука. Растерялся. Он не был готов. А кто был? Она? Анна с насмешливым сочувствием наблюдала за ним.
— Ну чего ты так распсиховался? Ты что, ничего не понял? Не видишь?
— Что я вижу?! — взорвался он. — Чтоб я сдох, если что-нибудь вижу! Чтоб я сдох, если что-нибудь понимаю! И в вашей мазне тоже! Вот за что я отдал семь тысяч?!
— Да что тут понимать? — тихо сказала она, вдруг почувствовав ужасную усталость. — Девочка выросла. У тебя только что практически попросили её руки, ну… — усмехнулась, — или не руки. Да, собственно, и не попросили.
— Так это было предложение?! Чтоб я сдох здесь раз и навсегда!!!
— Возможно. Что не факт. Не стоит. Поживи ещё.
— В наше время, — он стал заводиться, — да я этого хмыря сейчас!..
— Ну что ты сейчас, что? Мы были такие, они — другие. Наше время…, а где оно, наше время? — она хмыкнула и глубоко вздохнула, — тю-тю. Наступает их время. И лучшее, что мы можем сделать — не мешать. Ладно. Спать пора. — И демонстративно, с хрустом потянулась.
— Ты вообще мать? «Неет, — едко протянул он, — ты — мачеха!»
— Ага. Кукушка. Ехидна просто. Спать пошли.
Анна лежала навзничь, не шевелясь, и смотрела в потолок, по которому сквозь неплотно задёрнутые шторы пробегали редкие полоски света от припозднившихся машин. Надо бы задёрнуть, а то всю ночь мельтешить будет. Но вставать было в лом. Глеб спал, уткнувшись носом ей в шею, как ребёнок, рвано всхрапывая при каждом вздохе. У него только что отобрали любимую и единственную дочь. Единственную и любимую. Пришли и взяли. Как своё.
Дети, наконец, угомонились. Они придушенно хихикали и возились за стенкой, шастали на цыпочках на кухню, оглушительно хлопали дверью холодильника, так же на цыпочках — в ванную, где у них каскадом что-то падало и рушилось, громким сердитым шёпотом призывали друг друга к тишине, после чего сдавленно ржали, и почему-то хрустально звенели бокалы.
Она думала.
Как-то теперь всё будет? Кто ты такой, Павел? Что ты такое? Не поторопилась ли ты, девочка? Почему-то у вас сейчас всё слишком просто. И вспоминала себя с Глебом, его долгие, безупречные ухаживания.
О Никите, вываливающемся изо всех рамок, с его беззащитной детской непосредственностью, доверчивостью и стеснительностью, внезапно переходящими в беззастенчивое нахальство, бытовой неприспособленностью и, неподдающимся никакому регламенту, ненормированным даром. О его странных отношениях с близкими. Рисунках.
Думать ей предстояло долго. Времени до утра — вагон и маленькая тележка. Какой уж тут сон?
2.
Так ты думаешь, он талантлив? — спросил Глеб, когда Анна начала взахлёб рассказывать о Никите.
— Нне знаю, — она пожала плечами, — я же не специалист. — Думаю, — добавила уверенней. — Знаешь, у него есть стиль, свой, очень необычный, да, мне кажется, у него есть… дар.
— Тогда картины надо брать сейчас. Позови его и выбери. Или сходи.
Анна изумлённо вскинула на мужа глаза. Скажите пожалуйста! Великий, бесстрастный и расчётливый коллекционер. Третьяков ё-моё! На этот счёт она давно не обманывалась: холодная предприимчивость мужа высовывала нос секунды на две, дабы потом исчезнуть бесследно, до очередного одинокого случая. Ну и… слава богу.
Легко сказать «выбери». С Никитой ещё надо совпасть. А он появляется, когда ему вздумается. Или, когда что-то очень нужно. Что, в принципе, одно и то же. С точностью снайпера выбирая момент, когда его хотят видеть меньше всего. С рулоном исчёрканной бумаги. Высокий, нескладный и нелепый. И прилепляется, как банный лист. И суёт свои рисунки.
— Нет, давайте вы дадите мне не деньгами — я их всё равно бездарно потрачу — а… гречка у вас есть? Или рис? Лучше бы и то, и другое. А ещё бумага у меня закончилась. И ластики. О ватмане я уже и не мечтаю. Хорошо бы. А нет — деньги я тоже возьму. Куплю ватман. И ещё на мне оплата домашнего телефона. Мы так с папой договорились. Ну… он со мной.
И все это скороговоркой, без пауз и модуляций. Не нуждаясь в ответах, не спрашивая согласия, не интересуясь мнением. Это смешило и злило: магазин у неё, что ли? или склад? и печатного станка вроде не наблюдается.
— А то вчера мне пришлось есть прогорклую перловую кашу. Но сегодня и её нет. Закончилась.
— Я не поняла, Никита, ты же живёшь с родителями.
— Я питаюсь отдельно. Они не понимают. Они хотят, чтобы я… чтобы, как все. Мама ещё как-то. А папа…
Так Анна узнала.
А потом — увидела.
Крохотную двухкомнатную хрущёбу — для гномов её строили, что ли? — заставленную мебелью и захламлённую вещами. Его комнатку, где тесно стояли софа, письменный стол и бюро. На узкой столешнице бюро он и рисовал, скукожившись, в скудном освещении слабой настольной лампы.
— Никита, вот же у тебя письменный стол.
— Это папин стол, я им не пользуюсь.
— А свет ты тоже не включаешь?
— Ну… за него же платить надо. А я работаю по ночам.
Анна перебирала рисунки.
Вот эти — ещё те, прежние. Начало. На альбомных листах. Стилизованные, с изломанными фигурами, но ведь фигурами же, а не отдельными исковерканными их частями, разбросанными там и сям.
А здесь — уже сегодняшние. Закрученные, густо наложенные линии, фрагменты вывернутых тел. Расколотый мир на обрывках и обрезках ватмана. При его отсутствии — на чём придётся. Для непосвященных — хаотичные лабиринты и обломки незнамо чего.
— Никита, тебе надо учиться.
Из многословного, многослойно и многоструйно наверченного ответа следовало, что он собирается, вот надо подготовиться, он и в Строгановку уже ходил — там такая аура! знаете, как в храме! — осенью пойдёт на курсы, только надо денег где-нибудь подзаработать, они же платные. Вот только — где? И тут же: у них академическое преподавание, а он не хочет академическое, чему они его могут научить, нет, наверное, он поищет что-нибудь другое.
Как и откуда он взялся на том её тренинге? Она помнила обо всех. Кто пришел сам, кого направили, кого привели. И только о нём — ничего. Такой упитанный круглолицый улыбчивый мальчишка с детскими пухлыми щеками и округлым задом. Любитель потрепаться ни о чём. Мысли — они рождались у него сразу порциями, спонтанно и вне всякой связи с общим контекстом — хаотично выплескивались наружу, мгновенно перетекая друг в друга, начало фразы плохо сочеталось с её концовкой и совсем не — с последующей; ассоциации шли непрерывной чередой и нанизывались — куда придётся. Никто — даже Анна — не понимали о чём. Раздражал смертельно. Работать мешал чудовищно. «Неумолкающий Никита» ядовито окрестили его в группе.
Ходил — как Бог на душу положит.
И почему-то появился на следующий год. Та её группа — всем составом.
Анна его не узнала. То есть, совсем. Подумала: опять нового мальчика привели. Ну ладно.
А когда узнала — уже на втором занятии: господи, измениться за полгода ТАК! Нет, конечно, все изменились: мальчишки больше — будто спохватились и рванули догонять девчонок — девочки меньше. Но этот!
От него, «нового», длинного и тощего, исходил чистый струящийся свет. Такое Анна наблюдала всего пару раз в жизни. У старых намоленных икон.
А ещё — рисунки. Странные. Ни на что не похожие. Круто изменившие к нему отношение в группе. Теперь его чудачества не столько злили, сколько смешили и интриговали. Болтовня не виделась полным бредом. Она казалась вполне осмысленной, только вот смысл этот было — не ухватить, он вытекал, как вода из ладошек. И все чувствовали себя… немного одураченными что ли, и глупо сердились: нет, ты объясни! Он хлопал светлыми пушистыми ресницами, застенчиво улыбался и старательно, в своей бессвязно-замороченной манере, объяснял. Становилось только хуже. Анна хохотала.
На занятиях Никита садился вполоборота к Алёне и не сводил с неё глаз. Анна радовалась и старалась, чтобы никто… хотя и подозревала всю тщетность, невозможность, несопоставимость, несовместность и ещё много всяких не. Но разве в таком деле угадаешь.
Алёна. Ещё одно её чудо в перьях. Нервные порывистые движения, резкие непримиримые фразы. Пойди туда — не знаю куда, принеси то — не знаю что.
— Представляете, я прошла собеседование — буду, наконец-то, заниматься вокалом. По вечерам. Мечта всей моей жизни.
Через неделю: — Я в магазин устроилась работать, книжный, круглосуточный.
— А как же вокал?
— Ну… не знаю.
Необъяснимая вывернутая логика стремлений и поступков.
— Всю жизнь мечтаю петь, — повторяла она рефреном все два года. Нашла курсы, преподавателя.
И вдруг: — Вот, поступаю на экономический.
— Алёна, зачем?
— Надо же куда-то поступать!
Логично. Куда-то надо.
В начале того лета они ушли от неё навсегда. Её первые драгоценные подростки. Некоторые ещё появлялись, с каждым годом всё реже. Большинство же — безвозвратно. И остались — там, в том времени. Но это потом, позже.
А весной… Он шёл по парковой аллее навстречу Анне, сияя всем своим обликом, и волок что-то громоздкое, плоское и деревянное. На бедре болталась длинная холщовая сумка. Оттуда вразнобой торчали деревяшки.
— Никита, здравствуй. Что это ты тащишь? И куда?
— А, это я к Алёне. Мы ей стол будем делать.
Алёна. Как-то пришла её мама. И стало ясно: поздний ребёнок.
Мама говорила растеряно: — Понимаете, мы не знаем, что она хочет — ведь ничего не доводит до конца. То ремонт делает: содрала все обои в комнате, выбросила кровать. Это ещё несколько месяцев назад. И — всё! Теперь спит на полу. С обшарпанными стенами. С нами не разговаривает, не слушает, в комнату к себе не пускает — замок врезала. Устроится на работу — через месяц уйдёт. — И отчаянно: — Ну нет у нас столько денег!
— А она просит?
— Нет, но я же чувствую. То ей хочется на курсы институтские, то — на вокал, они же все платные. А где нам взять?
— Она просит?
— Нет, но…
— Она ищет. И учится жить в существующих обстоятельствах. И пробует подладить их под себя. Не мешайте, отойдите, если ей так надо. Но пусть чувствует: вы рядом. Потерпите. И поверьте, внутри себя поверьте: любовь важнее денег. — Анна засмеялась: — С любовью и деньги найдутся, ровно столько, сколько необходимо.
Осенью Анна узнала, что Никита поступил в музыкальное училище. Мамочка моя родная, какое ещё училище?! При чём здесь музыка? Он, хоть и появлялся иногда с этим громоздким футляром — как его там, кофр? — где по легенде находился саксофон, на просьбы сыграть не откликался. Улыбался и увиливал. Заговаривал зубы. Запудривал мозги.
Так и не довелось услышать.
Зато видела, как рисует.
— Почему, Никита? — когда он сообщил о своих намерениях.
— Ну… Я так решил. Надо, в конце концов, выбирать что-то одно (чужие слова, произнесённые с — чужой — интонацией резанули). Я готовился. Целый год. С преподавателями. Родители платили. В конце концов.
— Ни-ки-та! Чёрт возьми! Почему?
Это был её первый провал. Оглушительный. С грохотом и долго отзывавшимся эхом. Всё тише и тише, всё глуше и глуше, всё дальше и дальше. Всё глубже и глубже — внутрь её сознания. И лишь иногда, внезапно, вдруг всплывало из этой дремотной темноты. И тогда — накатывало. Беспокойство. Беспричинная тревога. Мучительная бессонница.
Та её группа, первая… она была готова наизнанку вывернуться, лишь бы они искали. И кто-то раньше, кто-то позже. Даже Алёна.
Все.
Кроме самого-самого. Кроме Никиты.
Они виделись вскользь. Перебрасывались на ходу быстрыми фразами.
— Здравствуй, Никита, как ты?
— Нормально. А у вас?
— Всё хорошо.
Иногда останавливались. И тогда он рассказывал, как они с другом целую ночь играли дуэтом в каком-то дворике. Это было восхитительно чудесно и волшебно. Ночь, звёзды, они и музыка. Хвастался, что их пригласили выступать в клубе.
Но с клубом не задалось. Потом друг ушел в ансамбль. У Никиты с ансамблем не сложилось. У него всегда — не складывалось.
— Ты рисуешь?
— А? Да нет. Иногда.
И опять про музыку и…
…и пропал.
3.
Он подошел к Анне неуверенной походкой, с растерянной и виноватой — не его — улыбкой. Они не виделись… года полтора? два? Всё его лицо, даже губы и веки, было покрыто язвами. С пальцев клоками облазила кожа, и он забываясь обкусывал ее. Рубцы лопались и кровили.
— Это от лекарств, — объяснил мимоходом.
Боже мой, какие лекарства, что они ему давали, кто — они?
О себе рассказывал скупо. Собственно, не рассказывал, просто, нет-нет и вдруг — среди разговора. От вопросов и ответов уклонялся. Анна боялась настаивать, сказать лишнее, спугнуть. Но кое-что…
Ещё не исчезла до конца из его жизни Алёна, но уже — почти — ушла в другую.
— … она сказала, мы не будем больше встречаться, — он смотрел в сторону с болезненной гримасой на лице, — сказала, что я тут не при чём — это её тараканы. Так, иногда перезваниваемся. Она ушла с экономического.
Уже было покончено со «Шнитке». На первом же курсе. Ему не зачли самостоятельно подготовленного — в разрез с программой и желанием преподавателя — музыкального произведения. Когда комиссия объявила о двойке, он засмеялся. Его отчислили.
Психоневрологическое отделение.
Он казался потерянным и надломленным, и чудовищно одиноким. Казался?
— Чем ты сейчас занимаешься?
— Ну… — он пожал плечами, — рисую.
— Будешь восстанавливаться в училище?
— Н-не знаю. Нет! Вы н-не понимаете, — разволновавшись и захлебываясь словами, — это невозможно! Эта мрачная обстановка, обшарпанные стены, ободранная мебель. А главное — этот воздух. Он давит, как… как пресс! В нём задыхаешься.
— А что будешь делать?
Пожимал плечами.
Да что, в конце концов, происходит?
И Анна пришла к нему домой. Воспользовавшись робким приглашением на день рождения. Вообще-то он приглашал их с Юлькой. И ещё неизвестно кого больше. Но Юлька умудрилась свалиться с ангиной, ага, в середине июня.
Никита был возбуждён, суетлив, вскакивал, смеялся, старательно ухаживал, много говорил, очень старался. Ел неряшливо, заталкивая куски в рот руками, давясь и громко чавкая, как маленький невоспитанный ребёнок. Никого из присутствующих это, похоже, не напрягало. Никого кроме Анны.
Внешне оказался точной копией отца. Тот же рост — дядя, достань птичку — широкие плечи и наклон верхней части корпуса вперед, будто торс чуть пониже грудины треснул поперёк и, слегка надломившись, начал складываться, а потом, внезапно передумав, застыл — ни туда, ни сюда. Та же круглолицесть с широко поставленными светлыми хамелеоньими глазами. Жесты, походка, мимика.
И не было людей — более далёких. Искренний порывистый Никита. И застёгнутый на все пуговицы, занудливо-правильный папа.
Анна ковыряла еду, неумело приготовленную именинником, поддерживала нейтральную беседу с его родственниками, исподтишка рассматривала их и хватала каждое ненароком вылетевшее слово, листала семейные альбомы. И все тщилась понять. Тайну, что так старательно скрывали, отношения, что неуклюже приглаживали и лакировали — напоказ.
Ей, привыкшей с самого раннего Юлькиного детства устраивать обширные праздники, собирать шумную, по всей квартире скачущую, гикающую, во все дыры лезущую и всё пробующую на вкус и излом, ребятню…
— Может, двери сразу снять, добровольно — пока не снесли, — вслух размышлял Глеб, невозмутимо нанизывая на вилку грибочек и прислушиваясь к громкому хлопанью, перемежаемому визгом и топаньем большого количества ног, торжествующими воплями победителей, когда дверь сдавалась под напором скучковавшихся мелких тел и разочарованным скулёжом побеждённых. Групповая перебежка за другую дверь и опять — бабах!
Каждое празднество завершалось мелким — или крупным — ремонтом. Иногда и ремонт был уже ни к чему.
…было невдомёк, почему Никита — всё сам. Поговорить бы с его мамой? Та казалась отчаянно весёлой и беспечной. Похоже, искренне была рада приходу Анны. Но всякий раз рядом оказывался папа, неусыпно стерегущий. Когда речь ненароком зашла о рисунках, безапелляционно заявивший: — Нет, выбор сделан, музыка — значит музыка!
Слабая тень промелькнула по лицу Никитиного деда — это он, художник, учил Никиту рисовать. Едва заметно сморщилось лицо его тётки. Поспешно и беззаботно защебетала мама. Отвёл взгляд и подавил вдох Никита. Господи, мысленно взмолилась Анна.
И вот ведь — недремлющий папа — стерёг до самого её ухода, до двери. Которую лично за ней затворил.
Так и ушла, подозревающая, ничего не прояснившая, недовольная.
А потом вдруг Ирина — мама Никиты — позвонила сама.
…они говорят, инфантилизм, они говорят, уровень развития… я ему: ты бы пошёл — погулял с друзьями — у меня нет друзей, может прийти утром или даже через сутки, на звонки не отвечает, где ходит, что делает, с кем бывает, мы же волнуемся, с нами не разговаривает, молчит или хлопает дверью, или уходит совсем, не ест демонстративно, папе заявил с вызовом, что его картины покупают, что он… — слова сыпались из неё, как сухой горох из безразмерного прохудившегося мешка.
Голос её, звонкий и чистый на дне рождения, словно охрип, в нём билась скрытая паника или отчаяние, что-то такое, не позволявшее прервать торопливую спотыкающуюся речь, будто она боялась, что её не дослушают, оборвут, и спешила высказаться.
Анна, едва поспевая за потоком её слов, мысленно задавала вслед вопросы: и правда, почему у Никиты нет друзей? об уровне каких умений идёт речь, ведь учился он как-то девять лет в школе, а потом в училище? почему к семнадцати годам он не обучен пользоваться ножом и вилкой? почему?.. Но вспомнив цепкие сторожащие глаза Никитиного папы, его приклеенную улыбку, отчаянно-радостное лицо Ирины, сдержанное раздражение тётки и покорное неодобрение деда, вдруг поняла, что уже ничего не хочет знать и прояснять, углубляться, погружаться и распутывать, и изредка угукала, подтверждая своё присутствие, а когда Ирина иссякла, успокаивающе сказала, аккуратно подбирая слова, что никакого «вдруг» с Никитой случиться не может — с такими не случается, запнулась, чувствуя как царапнули собеседницу её слова, и неловко постаралась сгладить: понимаете, он для этого слишком… даже не знаю — целомудренно-чистый, эта искренняя чистота его и бережёт, она как охранная грамота; а развитие… у каждого ребёнка свои сроки, случается и такое, неравномерное, он сейчас бунтует? возможно, вступает в личный подростковый возраст, нужно набраться терпения, важно сохранить контакт, но не тогда, когда вам хочется, а когда — ему, и ждать пока созреет…
Или не созреет, подумала внезапно и остановилась. Им же там, где он был — кстати, где? — ставили, советовали, расписывали, давали подробные рекомендации и пошаговые инструкции — какие? — а я? ни диагноза, ни состояния, ни результатов тестов. Ни специализации, соответствующей.
Что я могу? Что ребёнка надо любить так, чтобы идти — от него? Но если они до сих пор… это же не вчера, что я говорю? зачем? не гожусь я на роль соломинки, и райские кущи обещать не могу, я даже сказать не могу, что всё будет хорошо. И смешалась. Ирина почувствовала и быстро распрощалась.
А он тогда вцепился в Анну, как тонущий котёнок. Больно запуская слабеющие коготки в неуклюжих и судорожных попытках выкарабкаться.
4.
Лето в тот год выдалось на удивление комфортным, дни стояли тёплые и погожие с тихими и задумчивыми, словно затаившимися, вечерами. Краткие ливни погоды не делали, лишь промывали воздух до хрустальной прозрачности.
Домой после работы, Анне идти не хотелось, так бы всё бродила и бродила по парковым аллеям, сворачивала на узкие тропки, отводила от лица ветки с сочными глянцевыми листьями, сквозь которые просеивались дрожащие солнечные лучи и, попадая в глаза, ослепляли до почти полной черноты.
Они часто сталкивались с Никитой в придворном сквере, в магазине, а то и просто на улице, присаживались на парапет возле фонтана, их обдавало мелкими брызгами и водяной пылью, болтали ни о чём, много смеялись, подкалывали друг друга, он провожал её до подъезда, помогал нести сумки.
— Чем ты занимаешься, Никита? — спрашивала Анна.
— Так, особо ничем, рисую.
— А что-нибудь планируешь? Будешь поступать?
Он мялся, улыбался неопределённо, начинал что-то рассказывать о планах, планы его были расплывчаты и изменчивы, менял тему.
Пару раз она приходила к нему домой — всегда в отсутствие родителей — листала старые альбомы, рассматривала рисунки. Это слабые рисунки, школярские, у меня ещё плохо получалось, говорил Никита, тут нечего смотреть, но Анне они нравились, и несколько штук она попросила продать — что вы, я такое не продаю, забирайте, если хотите.
А однажды рискнула пригласить Никиту на дачу: — Хочешь поехать с нами? Родители не будут против?
Он обрадовался, как ребёнок, чуть не запрыгал и не захлопал в ладоши: — А что, можно? Правда?
Собственно, дача была не совсем дачей, скорее облагороженный деревенский дом, куда переехали из города её родители, выйдя на пенсию.
По прибытии Никита развил бурную деятельность, ему хотелось во всём участвовать, каждому помочь, он хватался за одно, другое, тут же бросал, путался под ногами, всем мешал. Вырвав из рук Глеба газонокосилку — это же так просто, что тут уметь — состриг едва только распушившуюся голубую ель, за которую тот по его же образному выражению «отдал одно и половину второго»; газонокосилка, новая кстати, натужно зачихала, запахло палёным, козец, констатировал Глеб с нордическим выражением лица и выговаривал потом Анне раздражённым шёпотом, где и в каких тапочках он видел таких помощников. Юлька фальшиво сочувствовала и, отвернувшись, прыскала в кулак, горе-помогатель натужно улыбался, морщил переносицу, глядя на ободранное колено, частил ресницами. Колено замазали зелёнкой и замотали бинтом. Отец Анны, полковник в отставке, неодобрительно кряхтел в усы, но молчал, соблюдая неписанные законы гостеприимства, а мать строго спросила на кухне: — Аня, это кто, Юлин друг? Куда вы смотрите? Он же недоделанный какой-то. Аня, ты должна принять меры.
Узнав, что просто знакомый, вздохнула с облегчением: — А, ну ладно.
Анна увела Никиту на прогулку в лес, от греха подальше. Юлька составить компанию отказалась, с вызовом посмотрела нахальными крыжовенными глазами: — Я его не приглашала!
В лесу Никита реанимировался и воодушевленно сказал: — А давайте наберём грибов. Вот здорово будет! Всех накормим. Поднимем настроение.
— Ага. Разве что галлюциногенных, — Анна ещё не отошла от ёлки.
— Ну почему же? А что, есть? — спросил заинтересованно.
— Местные собирают.
— И вы пробовали?
— Нет. Тебе не советую особенно.
— Почему? — посоображал. — Да ну вас, Ансанна! Я про нормальные.
— Это на том берегу. Видишь полянки? Там встречаются белые.
Мостик был экстремальный. Когда-то через речушку перебросили серьёзную металлическую конструкцию, к ней приклепали дощатый настил. Доски с тех пор сохранились редкими островками, да и те держались на честном слове, их мотыляло во все стороны, как одинокие кленовые листья на осеннем ветру, идти большей частью надо было по тонким металлическим жердочкам, выложенным крест накрест. Анну этот мостик больше забавлял, чем пугал, она к нему давно приноровилась. Но Никита, оглядев средство переправы, сделал страшные глаза и спросил: — Вы что, издеваетесь?
Если он свалится — а этот свалится непременно — мне его не вытащить, с едкой трезвостью оценила она перспективы, и сплавится он по течению, как бревно. И засмеялась: — Отбой! Грибы отменяются.
Его стёртые кроссовки скользили по сочной траве — сапог для гулливеров на даче не водилось — он то и дело взмахивал руками, теряя равновесие, и, наконец, рухнул всем своим длинным негнущимся телом, как спиленное дерево, и съехал по склону. Остаток дороги шёл смурной, на попытки разговорить не реагировал, прихрамывал на обе ноги и страдальчески кривился.
Интересно, что скажут его родители, думала Анна, я бы меня убила.
Бедро и локоть смазали всё той же зелёнкой и заклеили пластырем.
Он оживился лишь к вечеру, когда запахло шашлыками. Вылез из шезлонга и, стоило Глебу лишь на секунду отойти, подложил полешек в уже прогоревшие угли и дунул, набрав полные щёки воздуха; полыхнувший огонь слизал с его лица ресницы, брови и свесившуюся прядь волос. Пока спасали погорельца, мясо местами обуглилось. Точно убьют, утвердилась Анна. Либо свои, либо — его.
Ел жадно, давясь и громко глотая. Анну это уже не удивляло. Юлька же изумлённо пучила глаза, мать смотрела жалостливо и подкладывала куски, мужчины отводили взгляды. Фужер красного вина выхлебал за один присест. Остаток вечера Никита вёл бессвязные разговоры о смысле жизни и дерзко спорил с полковником о долге, патриотизме и пацифизме, нелицеприятно высказавшись в адрес сатрапов и ретроградов. Надо же, слова какие знает, усмехнулась Анна, пить ему нельзя ни капли. На сатрапах с ретроградами Юлька захрюкала, Глеб расхохотался, а полковник задохнулся от возмущения и сердито хлопнул дверью. И никак Никиту было не угомонить.
— Да не волнуйтесь, Ансанна, я могу и здесь, — кивнув — в третьем часу ночи — на расхлябанный топчан в пристройке, — вы только плед какой-нибудь бросьте.
— Никита, всё уже приготовлено в мансарде — давай-ка в душ.
Душ он отверг. В воскресенье, опухший, выполз к обеду и предложил повторить шашлыки. Но шашлыков больше не было, все торопились, чтобы проскочить до пробок, он сник, безучастно и послушно таскал пакеты в машину. Его детская душа требовала продолжения праздника и не хотела мириться с тем, что праздник закончился.
Уже дома Глеб сказал задумчиво: — Бедный парень. Вот таких, наверное, и называли блаженными.
Анна вскипела и наговорила бог весть что, что-то обидное об относительности нормы и нормальной посредственности, в чём-то безосновательно обвиняла и упрекала, ей казалось, что никто кроме неё не понимает — не хочет понимать — что Никита нормальный, абсолютно нормальный, не больной, а просто другой — тоньше, чище, чувствительные, честнее, открытее, искреннее.
— Задолбала ты меня своим Никитой! — в сердцах сказал Глеб и ушёл в спальную.
— Мам, ну ты правда, — добавила Юлька.
А Никита зачастил к ним домой, и всякий его приход оборачивался почти катастрофой — он зависал до глубокой ночи, семейные планы, общие и частные, летели коту под хвост. Долго и нудно рассказывал, что скоро где-то там будет участвовать в выставке, уже договорился, готовится, вот только надо фотографии рисунков отправить, а у него фотоаппарата нет, да и компьютера тоже. Анна отдала ему семейный фотоаппарат — мы им и не пользуемся совсем — стало ещё хуже: он наладился приходить ежедневно.
Их тихую семейную атмосферу начало штормить и лихорадить.
Раздражал безмерно. Необязательностью, всегдашними опозданиями, кажущимся нарочитым пренебрежением к правилам и нормам. И невероятной способностью вцепиться мёртвой хваткой. До полного изнеможения и глубинного осознания фразы: «смерть — это освобождение».
И притягивал. Одухотворённой чистотой и искренностью. Такой силы и пронзительности, будто знал что-то недоступное остальным, запредельное.
Гремучая смесь злости, восхищения и вины.
Хотелось ударить его наотмашь и изо всей силы прижать к груди.
— Знаешь, Никита, — решилась Анна, — давай ты будешь учиться решать свои проблемы самостоятельно. Например, где зарядить фотоаппарат и как отправить фотографии. И согласовывать визиты. Никита — чёрт тебя дери! — мы ничего не успеваем делать.
Он заморгал и как-то потерянно сказал: — Да-да, конечно.
Обиделся. И на какое-то время исчез.
Но летом ещё ладно — летом дни долгие, и время течёт замедленно.
А вот зимой…
5.
Из окон на снег ложились тёплые желтоватые прямоугольники и ромбы раннего вечернего света и выбивали из него золотистые искры. На звонок никто не отозвался, и Анна, перебросив тяжёлые сумки в одну руку, пыхтя и чертыхаясь, открыла своим ключом. У неё были наполеоновские планы. И лечь спать… хотя бы к одиннадцати.
В узкой прихожей обувь валялась кувырком. Она отпихнула её ногой, втиснулась и раздеваясь прислушалась. Вся жизнь квартиры сконцентрировалась в ванной. Там, в сжатом пространстве, происходило бурное и неконтролируемое, обрушивались потоки воды, раздавались звонкие шлепки и глухие удары, разносились громкий прерывистый смех, всхлипывания, визги и победные возгласы, перемежавшиеся недолгим затишьем и шумным сосредоточенным сопением — затяжной ближний бой.
О, Господи! Что же теперь делать? Куда? Она оглянулась на дверь и поёжилась. Ни за что. На цыпочках проскользнула в гостиную.
Здесь тоже валялись вещи. Второпях разбросанные, они раскинулись на диване, комковатыми кучками ёжились в креслах, кружевными бретельками свисали с подлокотников. На полу небрежной гармошкой собрались джинсы, широко раззявившие зубастый рот, ухмылялись криво и двусмысленно. На кухне, посередине кремовой столешницы лежал синий скукоженный носок. Второго в поле зрения не наблюдалось. Поджав губы, она взяла носок двумя пальцами и понесла к джинсам.
Двери с грохотом распахнулись, и в гостиную ворвалась конная армия в количестве двух мокрых голых тел, одно из которых сидело верхом на другом, и с гиканьем прогарцевала мимо Анны, застывшей с носком в отведённой руке.
— Ой! Мама! — Юлька соскользнула вниз и спряталась за Павла, а тот громко заявив: это мой носок, поперхнулся, выпучил глаза и налился вишнёвым цветом. Толкая Юльку задом попятился обратно к двери, прикрывая пах руками.
— Я догадалась, — пробормотала Анна в пустой гостиной.
В ванной затаились и зашелестели шёпотом.
Путаясь в рукавах, сапогах и варежках, Анна выскочила из квартиры.
Идиотка! Пораньше она пришла! Кто тебя просил? Приложив холодные ладони к жарким щекам, она прижавшись спиной к стене и закрыла глаза.
— Аня, вам плохо?
Соседка.
— Дура! — от души сказала она соседке и кинулась на улицу.
Когда Анна вернулась, дочь с… ухажёром чинно пили чай. Старательно дули в чашки и смотрели в стол.
— Приятного аппетита. Это вам к чаю. Плюшки.
— Ой, здорово! Спасибо, Анна Александровна.
— Мам, а ты будешь, тебе налить? — заискивающим голосом спросила Юлька.
Ах, какие мы все воспитанные и деликатные!
— Нет, спасибо. Я немного отдохну.
— Тебе Никита звонил, — крикнула Юлька в спину.
— Ну его, я устала.
— Он зайдёт.
— Что? Когда?
— Не знаю. Скоро, наверное.
— Чёрт! Юль, ты не могла сказать, что меня нет? Чёрт! Опять вся работа побоку.
— Мам, ну ты же его знаешь.
Часа через два Анна мысленно расслабилась: слава Богу, кажется, не придёт.
В этот момент раздался дверной звонок. И она обрадовалась, что котлеты осталось лишь протушить.
— У тебя время только до десяти. Потом придёт голодный и злой муж.
А он стал объяснять очередной рисунок, как всегда многословно, с ненужными подробностями и комментариями, с лирическими отступлениями, с историей вопроса. Потом медленно пил чай и капризничал, что такое печенье не ест и — такой — чай не пьёт. Потом куда-то звонил и долго договаривался о выставке; судя по его фразам и странному выражению лица, на том конце бились в истерике.
Вернулся Глеб и принялся нервозно наворачивать круги. От плиты запахло палёным.
А потом Анна взорвалась. И стала кричать, что он не имеет права распоряжаться чужим временем, как своим собственным, что его просили сделать всё быстрее, и сто раз объяснили, что заняты, что у каждого — своя жизнь и какого, вообще, чёрта! Он смотрел детскими глазами и часто моргал. Быстро оделся и ушёл. На столе остались почти полная чашка чая и надкусанное печенье.
Анна ушла в ванную, стёрла злые слёзы и, глядя в зеркало, сказала сама себе: — Ну что, подруга, подведём итоги? Котлеты подгорели и воняют гадостно. Мужики на два дня остаются без еды. Пуговицы на жилетке не переставлены. Голова грязная и сил мыть уже нет. Ты — дрянь и сволочь. Абзац. Господи, я так больше не могу.
— Как я вас понимаю, — не в струю сочувственно сказал Павел, когда она вернулась, — это и впрямь невозможно. Он же как газ: распространяется и занимает всё пространство. И время.
А ты не газ, неприязненно подумала она, ты не занимаешь? И усилием воли оборвала мысль.
— Он и без меня приходит?
— Да через день! — ответила Юлька. — А то и каждый. И ничего не даёт делать. Мам, мне его жаль, но он реально достал.
— Ага, — подтвердил Павел. И добавил уже другим, проникновенным тоном, словно проинтуичил: — А сорвёшься — чувствуешь себя скотиной: будто ребёнка ударил, он ведь ничего плохого вроде как не делает.
Глеб повернулся и вышел.
Когда через пару дней Никита позвонил, Анна резко ответила, что занята, и все его неотложные хотения откладываются до следующего её выходного.
— Но во вторник будет уже поздно, — трагически заявил он.
— Поздно, значит, поздно!
В половине двенадцатого ночи, когда она заканчивала стряпню и уборку на кухне и единственное, о чём мечтала — доползти до кровати и рухнуть, раздался звонок домофона.
— Что?! Кто?! Какого?! — взвилась она и запретила открывать дверь.
А через некоторое время, непроизвольно бросив взгляд на улицу, увидела Никиту: он стоял напротив кухонного окна с рулоном в руках, широко улыбался и разводил руками: мол, вот он я, весь тут.
Она взбеленилась и выскочила по пояс в форточку — что не практиковала уже лет двадцать — и стала верещать на всю улицу, как базарная баба, прости господи, что он допёк её до самых печёнок и чтоб он немедленно убирался с её глаз долой, желательно подальше и навсегда. Никита жалко пролепетал, что принес подарок.
— Пшёл ты к едрене фене со своим подарком!
Ссутулившись больше обычного и наклонившись вперед, будто против встречного шквального ветра, он отправился прочь. Под мышкой у него беззащитно белел рулон ватмана.
— Бедный парень, — сказал Глеб, — всем-то он мешает, никому-то он не нужен.
Больше Никита не приходил. Анна вздохнула с облегчением, и жизнь пошла обычным чередом. И ей удалось почти не вспоминать, что где-то там среди этих домов в тесной, скудно освещенной комнатке сидит, съежившись над узкой полоской бюро, юноша с длинными льняными волосами и прозрачными серо-голубыми глазами, отказывающийся взрослеть, и покрывает одному ему понятной, густой вязью лист бумаги; и замысловато закрученный лабиринт линий уводит его в пространство и время иного, неведомого ей измерения, всё дальше и глубже, всё глубже и дальше, в такую немыслимую даль, что уже не дотянуться, не докричаться, и нет оттуда возврата. Лишь иногда где-то внутри слабо шевелилось что-то такое противное, тягостное и занудливое.
Она увидела его уже весной. Всё в той же бордовой толстовке с капюшоном и надставленными бабушкой рукавами, в тех же болтающихся штанах, стянутых на талии бежевым ворсистым поясом от женского пальто. Он шёл с незнакомой немолодой женщиной. Своей ныряющей походкой, нагнув плечи вперед. С таким видом, словно его тащат на верёвке. На заклание. Анна малодушно скользнула за киоск.
6.
Два года спустя.
Их взгляды на секунду пересеклись и, оттолкнувшись, смятенно разлетелись в стороны; сделав вид, что не заметил Анну, он попытался проскочить мимо, но она встала у него на пути: — Здравствуй, Никита.
— Здравствуйте, — ответил вежливо и отчуждённо.
— Как твои дела?
— Какие?
И правда, какие? Судя по его виду, ничего хорошего. Он казался ещё более запущенным, с кое-как закрученными на затылке и перевязанными грязной белой резинкой несвежими волосами, вьющейся редкой порослью на щеках и подбородке и плывущим взглядом светлых глаз; стал сильнее похож на блаженного отрока.
— Ну… чем ты занимаешься? Как живешь?
Она внимательно и пытливо всматривалась в него, узнавая и не узнавая прежнего мальчика — что-то в нём сильно изменилось, и больше внутри, чем снаружи, ушло или наоборот добавилось, это что-то трудно было определить вот так, сходу, оно пряталось в глубине глаз, которые он старательно отводил в сторону, расфокусировано скользя слепым, ни за что не цепляющимся, взором поверх её головы.
Улыбнувшись в ответ чуть саркастически и, по-прежнему, не глядя на неё: — Вас ведь интересует определённый аспект моей жизни, тот, где всё, как у людей?
А ты стал злее, мой мальчик, машинально отметила она, и научился выражаться конкретнее. А, впрочем, что это я? Никита и злость… или как там — озлобленность? это же как небо и земля — на разных полюсах. Тогда что? Обида?
— Что ж, — она усмехнулась и пожала плечами, — не буду отрицать, этот аспект меня тоже интересует, сделав упор на «тоже». Мы живём в определённом обществе, Никита, и оно предъявляет к нам свои требования (и сама внутренне поморщилась от менторской искусственности фразы).
— Это вы — живёте в определённом обществе.
Ну вот ты уже и попала в стан врагов, поздравляю.
— А тебе удаётся — отдельно?
— В какой-то степени. Это не важно, — его лицо схлопнулось и стало совсем чужим и отталкивающим, как зелёная масляная стена перехода за его спиной.
— Хорошо, пусть так, — улыбнувшись одними глазами, чтобы ненароком не задеть, пусть он и смотрел в сторону, но голос её тоже непроизвольно улыбнулся: — и всё же?
— Если вас это так интересует, — начал он с некоторым вызовом и Анна кивнула: да, интересует, очень, — я окончил школу в этом году, экстерном, сдал экзамены, получил аттестат. Хорошо сдал, — не удержался он от лёгкого хвастовства, а она подумала: мальчии-ишка, и слава богу — вот только с русским немного… то есть, я нормально подготовился, но в тот день … впрочем, это не имеет значения, в общем, тройка, — его улыбка трансформировалась в чуть виноватую.
— Ерунда, все эти оценки не стоят выеденного яйца. Поздравляю, очень рада за тебя.
Он отреагировал пренебрежительной гримасой и отмахом руки, вроде как выражая собственное отношение то ли к её словам, то ли к самим этим внешним атрибутам — подтверждениям успеха или некоторой состоятельности, от которых так зависимы люди: — Спасибо. Это… из-за мамы, она очень расстраивалась.
— Мама сейчас, наверное, счастлива. А папа?
Он дёрнулся: — Не знаю. Мы давно не виделись.
Вот значит как. А собственно — как? Спокойно, Анна, не торопись.
— И что теперь, Никита? Что дальше?
Было очевидным, что отвечать ему не хочется, и весь этот разговор, да и сама встреча… неприятны ему и тягостны, возможно, даже болезненны, и в то же время что-то мешало ему прекратить их или прервать, словно в этом истязании присутствовала какая-то невидимая мучительная сладость. А Анна, задрав голову, цепко смотрела в его лицо, ловила ускользавший взгляд и всё задавала вопросы, мягко, но настойчиво. Он отвечал скупо, в ответах нет-нет да и проскальзывали замаскированная обида и обвинения, но постепенно не то, чтобы разговорился или оттаял — увлёкся, стал отвечать чуть пространнее, по привычке перескакивая с темы на тему, временами вдруг спохватывался, как если бы внезапно вспомнил, что она… и тогда резко обрывал фразы: а, это не важно, об этом мне не хочется говорить, вам это ни к чему, и всё так же неловко улыбался и смотрел в никуда — сознательно или бессознательно мстя этим «никуда» Анне.
И они больше не смеялись.
Она, как никогда ранее с ним, была серьезна и внимательна. А он, блуждая взглядом по сторонам, всё держал на лице безадресную стеснённую улыбку.
Случайные взоры прохожих, наткнувшись на них мимоходом, спотыкались, как об камень на ровной дороге, люди оглядывались и рассматривали их исподтишка с нездоровым любопытством — так подглядывают в замочную скважину что-то личное, не предназначенное для чужих глаз, возможно стыдное, и от этого ещё более завораживающее — некоторые пялились откровенно и с неприкрытым интересом: так странно и чужеродно смотрелись рядом эти двое. Маленькая, благополучная с виду женщина — она бы выглядела совсем молодо, если б не серое осунувшееся лицо — и высокий худой чудаковатого вида юноша в заношенных мешковатых штанах и тесной толстовке, с длинными светлыми волосами, небрежно стянутыми на затылке, жидкой юношеской бородёнкой и отсутствующим взглядом светлых глаз, с отрешенной, ничего не выражающей, улыбкой.
Постепенно выяснилось, что из дома Никита ушёл ещё тогда, почти два года назад.
Значит, все-таки ушёл. Вот почему она его больше не встречала.
Куда ушёл? Просто ушёл. А где жил? Да где придётся.
— Как-то зимой… я чуть было не позвонил вам, вспомнив про вашу дачу. А потом подумал… — он не договорил, но Анна поняла и её неприятно кольнуло.
А если бы позвонил? Представить сосуществование Никиты рядом с её родителями, у которых всё вершится по команде — дисциплина и ответственность, ответственность и дисциплина — по отработанному навек ритуалу, где всё распланировано на годы вперед, да ещё после их краткого и не слишком удачного знакомства — нет, это было немыслимо. Она почувствовала благодарное и стыдное облегчение: вроде как она и не при чём — он же не позвонил.
— Я и к бабушке тогда приходил, постоял возле дома, но так и… не смог.
— А сейчас… где живёшь?
— Нашлись люди, — и в голосе опять прозвучали вызов и скрытый укор. — Они понимают. Да и друзья… Мой партнёр по музыке… мы с ним играли вместе, я вам рассказывал, предложил поработать в их ансамбле.
— Да, помню. А ты?
— Отказался. Он ведь из жалости. Я давно не играю.
— А рисуешь?
Он усмехнулся: — Когда не знаешь, где будешь ночевать…
— Да. Извини. Просто я подумала: раз ты здесь…
— Нет, — отрезал Никита. — Я встречался с бабушкой и мамой, мы в кафе сидели.
И в этот момент, когда они уже почти… когда ещё чуть-чуть…
— Вы не подскажете?.. — вдруг низким хриплым голосом обратился к ним мужчина такой… маргинальной наружности, не то чтобы бомж, но весь какой-то… непромытый что ли. Его колеблющееся присутствие Анна бессознательно наблюдала уже какое-то время — ну и рожа уголовная, промелькнуло где-то на задворках её сознания, считавшего злую искорёженную силу. А тут вдруг спинным мозгом почувствовала: он здесь из-за Никиты.
И волна холодного бешенства поднялась снизу живота. И, в упор глядя посветлевшими от ярости глазами, с бесстрашием наседки, защищающей своего птенца, она ответила грубо: — Не подскажем! Слушай, мужик. Отвали! Вон у тех спроси, они тебе всё объяснят и даже покажут, — и кивнула в сторону двух амбалов, стоявших у киоска. В глазах мужика мелькнула злобная растерянность, он быстро пошёл по переходу, минуя «амбалов», на противоположную сторону проспекта, но не вышел, а остановился на безопасном расстоянии. Ждал? Кого? Она занервничала.
А Никита сказал: — Вы не понимаете — именно такие люди и интересны.
— Чем, Никита?
— Вы не понимаете.
Конечно, не понимаю, с досадой подумала она, где уж мне. Святые и падшие, палачи и жертвы. Конечно, они интереснее обычных нормальных людей — есть в чём поковыряться. Вопрос лишь в том, кто кем является, они так часто меняются местами.
И повернулась спиной к противоположному выходу, чтобы не косить туда глазами. Но слабые искорки доверия и искренности… разговор сломался и забуксовал.
— А как у Юли с Павлом? — светским тоном спросил Никита после неудобной паузы.
— Никак!
Павел исчез почти полгода назад так же внезапно, как и появился. Анна и не знала толком что случилось, хотя… что уж тут знать. Юлька замкнулась, разговаривала только по необходимости, делая этим чёрт знает какое одолжение, на робкие материны попытки истерично кричала: оставь меня в покое, что ты можешь мне посоветовать, что?! на себя лучше посмотри! глядела с ненавистью и шарахала дверью. Из весёлой и жизнелюбивой дочери будто выпустили воздух, осталась лишь серая оболочка-функция, которая отстранённо двигалась, механически что-то делала, ела, спала… спала ли?
— Извините. Я не знал, — смутился Никита, в таких делах его трудно было обмануть.
— Брось, Никита, — ответила устало. — Откуда ты мог знать? Да и кто мог?
— А Глеб Юрьевич?
Это было уже слишком. Анна враз заскучала и отвела глаза. Разговор перестал ей нравиться. Но потом с вызовом подняла на Никиту выстуженный взгляд: — А Глеб Юрьевич ушёл от нас. Вот так. Ага, — она кивнула головой, словно подтверждая свои слова, — в один прекрасный день собрал вещи и ушёл.
— К-к-как же? — Никита виновато заморгал. — К-куда?
— Любовь, Никита. Маленький ты ещё, — в её голосе появились жёсткие нотки. — Не знаешь, что в жизни либо пан, либо пропал. Вот ты кем предпочитаешь быть?
Никита растерялся, он не хотел ни того, ни другого.
Попрощались они неловко и скомкано, произнеся, как и полагается, вежливые, ничего не значащие фразы.
Она поднималась по ступенькам и боролась с желанием оглянуться и удостовериться.
Это не твоё дело, твердила она себе, не твой выбор, не твоя жизнь, не твоя забота. Тебе мало? Не лезь. Пусть идёт своим путём.
Но помимо воли ещё долго вспоминала их встречу, анализировала каждое сказанное слово и продолжала внутренний диалог с Никитой, в мыслях её партия получалась умнее, содержательнее, убедительнее. Тогда, почти два года назад — господи, неужели всего два? а столько наворочалось — тогда ей казалось: нет ничего трагичнее одиночества и неприкаянности убегавшего в свои рисунки мальчика. А теперь? В её сегодняшней жизни. В его сегодняшней жизни. Когда нет и рисунков?
И опять внутри пробуждался этот червячок, неуютный и муторный, то ли жалости, то ли сожаления, то ли… вины? Но свои дела и проблемы отодвигали эти мысли в сторону, и, наконец, задвинули вовсе: да и что гадать, если не владать, а, если владать, тогда и вовсе нечего гадать.
7.
Это было трудное для них с Юлькой лето. Где каждая жила — выживала — со своей бедой, избегая другую, дабы не наталкиваться на беспощадные, выжженные болью, глаза. Зряшное лето, заполненное ватной пустотой. Было ли оно вообще? Хотя… Юлька в это лето защитила диплом.
Наступила осень, с её разноцветными листьями, прелым запахом, летящей паутиной и прозрачным воздухом. С её созерцательным покоем.
И однажды вечером Юлька, дотошно изучив содержимое холодильника, вопросительно оглянулась на мать, замкнуто сидевшую за столом с привычным бутербродом и книжкой, и спросила: — Мам, а мы что, больше никогда не будем вкусно есть?
Анна вздрогнула, подняла глаза и посмотрела на дочь: штаны болтаются, ключицы торчат, глаза ввалились, а нос-то, нос. И почти задохнулась от любви и жалости.
— Конечно, будем, Юла, — ответила быстро, непроизвольно назвав дочь детским именем. — Хочешь — завтра испечём пироги, я всё куплю?
— Нет. Я борща хочу! — капризно сказала дочь.
— Уфф! — выдохнула она на следующий день, вывалив живот после второй тарелки и сыто икнула: — Щас спою!
И Анна тихо засмеялась.
С этого дня они начали шаг за шагом приближаться друг к другу, возвращаться, медленно, осторожно, наощупь, готовые отпрянуть в любую секунду. И наконец-то — разговаривать.
— Почему? — Анна потуже запахнула платок на зябких вздёрнутых плечах и покачалась на стуле. — Знаешь, Юла, есть две модели любви. Условно говоря, мужская и женская. Любовь «дай» и любовь «на». Вы с Павлом… у вас обоих, к сожалению — была первая. Вы так упёрто и непримиримо перетягивали одеяло, что оно порвалось. Тебе придётся научиться давать. Впрочем, это придёт само. Если полюбишь. Это женская гендерная роль. И совсем не только в постели, — тут она легкомысленно хмыкнула.
Молодость не знает жалости, а уж уязвлённая — бьёт под дых.
— Знаешь, мама! Вот ты давала, и что?! А папка ушёл к другой. Она почти моего возраста. Она что — лучше тебя даёт?
У Анны перехватило горло, и она не сразу ответила: — Скорее талантливее берёт.
— И как же гендерная роль? — ядовито спросила Юлька.
— Инверсия, дочь. Феминизм всё запутал, все роли смешал. Нынче правит унисекс. Кто успел, тот и съел. И потом… за молодое тело надо платить, — и зло засмеялась.
— Мам, — после долгой паузы тоном, наводящим мосты, сказала Юлька, — а если папа вернётся, ты простишь?
— Юля, попробуй привыкнуть к мысли, что он не вернётся.
— Ну… если? Ты же сама говорила, что это не обязательно любовь, может, просто зарница, от рутины.
— Юля, а если Павел захочет вернуться?
— Нет!
— Вот видишь.
— Что ты сравниваешь! Вы с папой… у вас… вы всю жизнь. Как он мог? Никогда не прощу!
— Простишь. И чем быстрее это сделаешь, тем лучше. Для всех. Тебя это не касается. Это я могу не простить. Но и я — пытаюсь. Ведь никто не обязан любить. Но видишь ли… так же быть уже не может, а не так — зачем?
И опять замолчали. Но в этом молчании больше не было невысказанности и тугого звенящего напряжения последних месяцев.
— Мам, а у тебя тоже может появиться кто-то другой? Ты ведь ещё молодая, — небрежно, но с потаённой ревностью, спросила Юлька.
Анна засмеялась: — Скажем так: у тебя шансов больше. Просто потому, что ты моложе. И знаешь… только не обижайся, но я даже рада, что у вас всё так… случилось. У тебя. Счастье делает людей беспечными. Детьми. А боль и страдания — взрослыми. Взрослый человек — ответственен, а беспечный — эгоистичен. Ты стала другой. И такой ты мне нравишься больше.
А зимой, неожиданно…
— Юля, это Никита?
На противоположном конце их длинного дома стояли и разговаривали два молодых человека, как-то было ясно, что они молодые, хотя их силуэты размывал густой снегопад, и чудилось в одном из них что-то очень знакомое.
— Н-не знаю. Да, кажется.
— Так Никита или нет?
— Кажется, Никита.
— Ни-ки-та! — закричала Анна, но тот, торопливо распрощавшись с собеседником, отвернулся, быстро пересёк улицу и стремительно, наклонившись вперёд и ускоряя гигантские шаги — точно Никита — направился вглубь сквера. А его знакомый двинулся им навстречу. Анна на него даже не взглянула (и Юлька — тоже). Ах, как она потом жалела! За всё время их знакомства с Никитой ей так и не довелось не только пообщаться, но даже увидеть кого-либо из его друзей или приятелей; хоть малая, но могла быть зацепка. Стараясь не потерять Никиту из виду, они перебежали через дорогу.
— Юль, догоняй, я больше не могу, — запыхавшись, выдохнула Анна.
Он был совсем им не рад. И стало ясно, что не просто так поспешно закончил беседу и почти убегал прочь. Смотрел в сторону, разговаривал сдержанно, адресуясь лишь к Анне и подчёркнуто игнорируя Юльку. Юлька, шокированная таким отношением, молча таращила глаза.
Да, живёт дома. Нет, не рисует. И путано про какой-то там уровень, который надо пройти, прежде чем. Нет. Старые рисунки уничтожил. Они не соответствуют.
— Я и у вас всё заберу, как только заработаю денег, я помню, за сколько их продал, — обвиняюще посмотрел в глаза.
— Не отдам! — быстро сказала Анна.
— Вы же знаете в каком состоянии я их писал, не можете не знать. Вы воспользовались.
— Я-не-от-дам!
И подумала: вот тебя и вылечили, Никита. Кажется. А что ты хотела? Чтобы тебя он слушал больше, чем родителей? Да кто ты такая?
Звонок в дверь раздался, стоило ей залезть под душ. Вот ведь гадство гадское! И не подумаю открывать, обозлилась Анна, никого нет дома. А трель всё длилась и длилась. Прервалась лишь на секунду и затирлинькала вновь. Да чтоб вас! Накинув банный халат и завязывая его на ходу, Анна попрыгала на одной ноге в прихожую, пытаясь второй поймать тапочку.
— Кто там? — Заглянула в глазок и тут же распахнула дверь: — Никита? Ты?!
— Здравствуйте, Ансанна, — он был серьёзен и сдержан. — Вам письмо заказное. Вот, распишитесь.
— Здравствуй, Никита. Спасибо.
Машинально приняла письмо и расписалась.
— До свидания, — он развернулся и пошёл вниз. А она закрыла дверь, села на банкетку и всё вертела в руках конверт, глядя в распахнутый шкаф.
И опять они стали сталкиваться на улице. Но всякий раз Никита торопливо пробегал мимо, лучезарно улыбаясь и дурашливо помахивая конвертами.
И лишь раз, внезапно наткнувшись на них с Юлькой, задержался на минуту, то ли от неожиданности, то ли потому, что Юлька его окликнула: — Привет, Никита. Мама сказала, ты на почте работаешь.
— Ну да. А ты?
— Да вот, работу никак найти не может, не берут, опыта нет, — сказала вместо неё Анна.
— А пусть к нам на почту приходит, у нас всех берут, — беспечно предложил он.
Они дружно засмеялись. Шутник какой.
А потом… сталкиваться перестали.
…Анна долго стояла, переминаясь, у окошка, где выдавали заказные конверты и посылки.
— Вы что-то хотели?
— А? Нет. Да. Тут у вас мальчик работал. Никита. Письма заказные разносил. Вы не знаете?..
— Никита? Никита… Ах, Никита. Высокий такой? Нет, не знаю. Просто перестал приходить на работу, кажется, даже трудовую не забрал. Очень странный мальчик. С особенностями.
— Да-да. Извините. Спасибо.
Она шла домой и повторяла про себя: странный мальчик, с особенностями… странный… с особенностями.
— Мам, как ты думаешь, вот Никита, из него может что-нибудь получиться?
— Может. Конечно, может. Именно из него и может. Но должен быть кто-то, готовый положить за него жизнь. Вначале это мать — с неё всё начинается. Потом… у Дали была Гала, у Матисса — Жанна, у Ван Гога — брат Тео, у Пикассо — хм… у него было много. А Никите нужен не просто — учитель. Настоящий. Тот, кто поможет собрать из осколков его развалившийся мир.
— А если он не найдёт учителя? О нём так никто и не узнает?
— Разве? Мы же знаем. И почему обязательно — не найдёт?
— А он ищет?
— Конечно, — улыбнулась Анна. — Именно этим он и занимается. Вот что, Юла, — приняла она внезапное решение, — давай повесим его рисунки. Только… одним нам с этим не справиться, сверла всякие, дюбели, стены-то у нас…
— А мы папу попросим, он не откажется. Хорошо, я попрошу, — исправилась поспешно. — Он меня и так… со всех сторон обхаживает.
— Он не откажется, — тихо подтвердила Анна. — Но мы не попросим.
— Ладно, — быстро согласилась Юля. — Тогда можно этого, который «на час».
— Господи, вот ведь дожили.
Коренастый мужик вытер руки о штаны и поправил рамку.
— А что это? Как называется это… хм… произведение?
— Это? — Анна отошла в сторону и, прикусив большой палец, сощурилась и оценивающе оглядела стену с висящей картиной, медленно и задумчиво ответила: — Это — Яна, стирающая детское бельё. Прошу любить и жаловать.
— Что? Как?!
Здравствуйте, Евгения!
Получила огромное удовольствие, читая и перечитывая Вашу «Яну…». В рассказе все герои и …не герои, каждый на свой манер.
Никита — наособицу. Другой. Он — не такой как все. Конфликт именно в этом.
Это основная тема. На ней завязано произведение. Но попутно возникает столько подтем, что глаза разбегаются от изобилия, от душевной щедрости автора, умело ведущего главную линию, не забывая об отголосках каждого звука, каждого действия, каждого, даже не произнесенного, слова.
Погружаешься в глубины человеческой психики, интереснее которой ничего нет и быть не может, и думаешь, думаешь над прочитанным; анализируешь, сопоставляешь, примеряешь к себе и другим ни на кого не похожего Никиту, и приходишь к выводу, что и рассказ Ваш тоже необычный, не похожий на другие, примелькавшиеся «житейские» рассказы.
Вам удалось ухватить и показать многообразие самой жизни, где нет готовых рецептов для детей и родителей, мужей и жён, учителей и учеников, женщин и мужчин, где каждый проживает самостоятельно свою жизнь, где нет прямых ответов на лобовые вопросы, где каждому приходится заново для себя открывать смысл и сущность своего бытия.
Яна, стирающая детское бельё — женский образ не менее значителен, чем образ Анны и блаженного Никиты. Мастерство в том, чтобы создать запоминающийся, многозначный образ, использовав всего три слова.
Всем нам приходится сосуществовать, и мы как-то влияем на других, и они на нас. И любовь наша к себе и к другим далеко не безгрешна. Любя одних, невольно причиняешь боль другим. И не каждую свою ошибку можно себе объяснить и тем более исправить. И ещё множество различных «и» обнаруживаешь в тексте, который не отпускает после прочтения.
Спасибо, Евгения! Бог Вам в помощь!
С глубоким уважением,
Светлана Лось
Ой… Я тут даже не знаю, что и ответить. Спасибо, Светлана.
Вы даже не представляете себе, как я рада, если в моей маленькой повести действительно так много прочитывается. Значит, все усилия были не зря.
Хотя… сегодня я уже не совсем довольна концовкой. Не совсем то написала и не совсем так, немного не додумала.
Спасибо.
Это прекрасно, Евгения, Что Вы не останавливаетесь на достигнутом, что мысль Ваша устремляется в даль и в глубь.
Удачи и новых свершений!
Отличный рассказ. Или короткая повесть. Прочитал с интересом. Написано увлекательно. Потому и читается так.
Спасибо, Владимир.
За щедрую оценку. Мне очень приятно, что Вам понравилось.
И извините за задержку с ответом, не заходила, увлеклась другим рассказом)