Модники, вертопрахи, дамские угодники, искусившиеся в галантности и политесе, явились в нашей литературе в ту годину, когда Петр Великий “поворачивал старую Русь к Западу, да так круто, что Россия доселе остается немного кривошейкою”. Вот, к примеру, герой “Гистории о храбром российском кавалере Александре” (первая четверть XVIII века) направляется в Европу вовсе не для чести и славы, а, как говорит он в минуту прозрения, “ради негодной любви женской”. Кавалер сей предаётся бесконечным амурам, отчаянно музицирует (играет на “флейт-реверсе”), пишет куртуазные письма, сочиняет любовные вирши с неизменными Венерами и Купидонами, поёт сладкоголосые арии. Всё это — характерные приметы поведения щёголя, занявшего тогда не последнее место при российском Дворе.
Таковым был Виллим Иванович Монс (1688-1724), причем — о, теснота истории! – он приходился младшим братом известной Анне Монс, бывшей метрессе авторитарного Петра I, посмевшей отвергнуть монаршую любовь и сочетаться браком с престарелым прусским посланником Георгом Иоганном Кайзерлингом. Но своё щегольство Монс проявит позднее, уже на пике впечатляющей карьеры. До этого же времени у него, сына скромного виноторговца из Немецкой слободы, был один-единственный костюм.
Напоминание о родстве с “неверной Монсихой” могло лишь навредить нашему герою, потому государеву службу ему пришлось начать, как это водилось, с самых низов. Фортуне Виллима немало споспешествовал генерал Родион Христианович Баур. Это он обратил внимание Петра на статного, красивого немца, так что юность Монса протекала под непосредственным наблюдением самодержца и в беспрестанных военных походах. Он сражался, как лев, и в бою под Лесным, и в Полтавской баталии, где исправлял должность генерал-адъютанта. А когда шведы были отброшены к Переволочне, Виллим Иванович, выказав способности заправского парламентера, вел с неприятелем переговоры.
Монарх возлагал на него самые ответственные поручения – так, юноша руководил дерзкой операцией по освобождению из плена командира казаков князя Митрофана Лобанова, и провел ее блистательно. Он бросался в самое пекло битвы, был отважным воином, обладал характером пылким и неустрашимым. Это нимало не соответствует образу придворного паразита и пустельги, каким он выведен в недавнем телесериале Владимира Бортко “Завещание Петра Великого” (2011). Осенью 1711 года император, оценив его “добрые поступки”, удостоил храбреца чином лейб-гвардии лейтенанта.
Назначение Монса камер-юнкером в 1716 году, а затем и камергером при Дворе Екатерины Алексеевны также было учинено по монаршему повелению. Вот как аттестует его Петр: “Во всех ему поверенных делах с такою верностью, радением и прилежанием поступал, что мы тем всемилостивейше довольны были, и ныне для вящего засвидетельствания того, мы с особливой нашей императорской милости онаго Виллима Монса в камергеры всемилостивейше пожаловали и определили… И мы надеемся, что он в сем от нас… пожалованном новом чине так верно и прилежно поступать будет, как то бодрому и верному человеку надлежит”.
Новоиспеченному камергеру вменялось в обязанность сопровождать государыню на ассамблеи, маскарады и куртаги; устраивать праздники и гуляния, столь ею любимые; вести корреспонденцию с поставщиками товаров для Двора; заведовать драгоценностями и денежной казной; руководить Вотчинной канцелярией. Но особенно хлебным и прибыльным делом оказался надзор за неотвязными прошениями на высочайшее имя, которым он, Монс, и только он, давал ход.
Шаг за шагом молодой царедворец приобретал все большее влияние на Екатерину, а та, ему послушная, действовала и на Петра. Кредит камергера рос и возрос до столпов геркулесовых — и вот уже сильным и незаменимым стал при Дворе этот “бодрый человек”, ибо все знали: уж коли Виллим Иванович постарается, все будет исполнено “в аккурат точно” и без проволочки. “Вокруг Монса, — пишет историк Михаил Семевский, — группируется огромная партия, которая из эгоистических целей оберегает его, как зеницу ока”. С нижайшими просьбами (и уж, конечно, с дарами и знатными подношениями) к “верному” Монсу прибегают и челом бьют многие, в том числе и “птенцы гнезда Петрова”, люди именитые и чиновные. Перед ним заискивают и светлейший князь Александр Меншиков, и наш резидент в Берлине Михаил Головкин, князья Алексей Черкасский, Андрей Вяземский, Никита Трубецкой, Михаил Белосельский; Петр Толстой, Василий Шереметев, Артемий Волынский (который, между прочим, слал Монсу в подарок два “перука” и около дюжины чулок), и даже сама вдовствующая царица Прасковья Фёдоровна. Ласкателям безродного немца несть числа.
Какими только эпитетами, какими громкими титулами его не величают – и “Высокоблагородный патрон”, и “Ваше премилосердое Высочество”, и “Сердечный наивернейший друг и брат”, и “Высокографское сиятельство”. И вот уже Виллим Иванович не довольствуется доставшейся ему от незнатного отца фамилией. А потому он стал уже зваться не “Монс”, а “Монс де ла Кроа”, ведя свою генеалогию будто бы уже из Франции или из Фландрии. Понятно, что он блефовал, ибо историки точно установили: семейство это худородное происхождения вестфальского, и его притязания на звание галльских дворян неосновательны. Но как же хотелось ему слыть “природным аристократом”! Может статься, не давали покоя камергеру лавры сына конюха, светлейшего князя Александра Меншикова, объявившего себя отпрыском “благородной фамилии”.
А прошения, челобитные все множились – они летели к Виллиму Ивановичу от Москвы до самых до окраин — из Астрахани, Черкасска, Казани, Сибири, Гельсингфорса, Выборга, Ревеля, Митавы, Риги, а то и от посланников наших и купцов иноземных, что в Вене, Гамбурге, Стокгольме, Париже, Лондоне обретались. Обширность корреспонденции вызвала необходимость образовать целую канцелярию, в коей заправлял делами специально отряженный столоначальник, Егор Столетов. В его подчинении состояло несколько кувшинных рыл. Они-то и читали поступавшие депеши, экстракты из них составляли: ведь разобраться в этом чернильном море – дело зело кропотливое, да и деликатности требовало. Между прочими ходатаями находим и генерал-прокурора Сената Павла Ягужинского, того самого, который в сердцах признался Петру: “Государь, все мы воруем, все, только одни больше и приметнее других”.
Надо признать, самым “приметным” казнокрадом той поры Виллим Иванович вовсе не был (если сравнить его стяжательство с аппетитами “полудержавного властелина” Меншикова или же сибирского губернатора князя Матвея Гагарина, то оно покажется сущей безделицей). Тем не менее, не трудами праведными нажил он палаты каменные в Петербурге и Москве, да и недюжинные наделы земельные, к коим благоволившая к нему Екатерина прибавляла все новые. Не на камергерское ведь жалованье обзавелся он сонмом челяди и слуг. А откуда взялись в его конюшнях несколько дюжин рысаков и скакунов редких пород – поди как из-за кордона выписаны!
Жил Монс безалаберно, но — на зависть другим! – как-то вольготно, со вкусом. Скаредностью не отличался, и водившиеся у него деньжищи с легким сердцем просаживал за карточным столом, в хмельных компаниях и шумных застольях, до которых был охоч. “Это была взбалмошная, поэтическая натура, способная на всякие увлечения, достаточно легкомысленная”, — говорит историк. И ещё: “Там, где появлялся Монс, вспыхивало веселье, раздавались смех, шутки”.
Впрочем, в одном пункте он был на диво целеустремленным и педантичным – добивался и добился того, что стал обладателем самой богатой и модной одежды в России. Вообще, внешности, убору он уделял огромное внимание, часами занимаясь собственным туалетом. При этом изощрялся, как мог – носил туфли с изображением Спасителя, украшал себя жемчугами, надевал то синий, то фиалковый парик. И даже своего крепостного человека отдал на обучение мастеру “паричного дела”. “Полюбуйтесь, каким стройным щёголем выглядывает он, — читаем в одном историческом сочинении, — кафтан доброго бархата с серебряными пуговицами обхватывает стройный стан. Кафтан оторочен позументом; на ногах шёлковые чулки и башмаки с дорогими пряжками; под кафтаном жилет блестящей парчи, на голове щёгольски наброшенная пуховая шляпа с плюмажем; всё это с иголочки, всё это прибрано со вкусом”. А согласно описи гардероба, у Монса наличествовали “камзол чёрной с бахромою”, “пара кофейная, петли метаны серебром”, “26 пуговиц, алмазных, в каждой пуговице по одному алмазу”, “бешмет жёлтой с позументами серебряными”, “душегрейка полосатая на лисьем меху”, “два кружева серебряных на шляпы” и т. д. – всего 160 наименований. Помимо щегольских платьев, сюда включены ценные ткани, утварь, безделушки и прочие предметы роскоши.
. Но если свои многочисленные наряды Монс выставлял напоказ, его любовные приключения, напротив, были скрыты от досужих глаз. И хотя Виллим Иванович обладал манерами Дон Жуана, а его куртуазное поведение обнаруживало рафинированного эстета, подобно рыцарю, который должен хранить тайну сокровенной любви и служить тем самым даме сердца, он держал свои амурные похождения в строгой тайне. “Любовь может принести огорчение, если откроется, — говорил он, — К чему знать, что два влюблённых целуются?”
Портретов Монса до нас не дошло, тем не менее, иные писатели изображают его наружность весьма натурально, не скупясь на “точные” детали. “Бело-розовый, сладкоголосый Монс имел внешность херувима, – живописует Даниил Гранин в своём сочинении “Вечера с Петром Великим” (2001), — пухлые губы, тугие щёчки, голубые глазки, аппетитно-сдобный батончик, душка”. Другой литератор аттестует его “женственно-красивым камергером”.
Не знаем, в самом ли деле Виллим Иванович походил на женоподобного херувима (ведь в военных баталиях он как раз проявил свою мужественность). А вот в том, что женщины занимали в его жизни весьма значительное место, сомневаться не приходится. Неслучайно его называли “вечно влюблённым”. И то был не грубый ловелас — во всех своих амурных делах он был нежным романтиком, хотя нередко ухаживал одновременно за несколькими красавицами. Эту “способность быть любовником всех дам”, которую культурологи назовут характерной особенностью щеголя-петиметра, не исключала, однако, рыцарского служения каждой из них.
Он внимал только голосу сердца и не думал о последствиях. Предметом обожания Монса были и княгини Анна Черкасская и Мария Кантемир, и злополучная, впоследствии казненная Мария Гамильтон, и угодливая Анна Крамер, и бойкая, языкастая Авдотья Чернышева. А ведь Виллим Иванович ведал, не мог не ведать (весь Двор только о том и судачил), что некоторые из этих дам в прошлом с самим государем любовные шашни водили, а тот (это тоже всем вестимо было) не терпел измен даже бывших фавориток. А уж как крут и на расправу скор был Петр Алексеевич! Может статься, этот фактор опасности придавал романам нашего камергера особую остроту.
Впрочем, не особо страшился Монс, возможно, еще и потому, что был фаталистом и верил во власть потусторонних сил. Как отметил профессор Юрий Лотман, переплетение европеизма и суеверия, вера в приметы было характерно для культуры той эпохи. Это относится не только к рядовым личностям, но и к самому Петру I, который был воспитан в духе уважения к астрологии, был порядочный суевер и заказывал себе гороскопы. И наш Виллим то и дело прибегал к услугам гадателей, хиромантов, колдунов, астрологов. (К слову, такого рода влечение было фамильной чертой семейства Монс – известно, что у Анны, его сестры, были найдены бумаги с магическими формулами и заклинаниями).
Но замечательно, что сохранившаяся гадательная книга, переписанная рукой Монса, пророчила ему победы именно на любовном поприще: “Будешь иметь не одну, но несколько жён различного характера; будешь настоящий волокита, и успех увенчает эти волокитства”. И, вероятно, не с чем иным, как с желанием преуспеть в волокитстве связаны его поиски “некоторой травы, которая растёт на малой горе, красноголовой, с белыми пятнами, и другой, с синими пятнами, которая растёт на песку”. Имеются свидетельства, что он носил на пальцах четыре кольца: золотое, свинцовое, железное и медное. Они служили ему талисманами; причем, золотое кольцо означало любовь.
Сердце любвеобильного камергера имело не одну владычицу, и в каждой из них он возбуждал острую ревность. Вот будучи в Курляндии, он настолько обаял вдовую герцогиню Анну Иоанновну, что вынужден был оправдываться перед прежней своей пассией: “Не изволите за противное принять, — увещевал он ее, — что я не буду к вам ради некоторой причины, как вы вчерась сами слезы видели; она чает, что я амур с герцогинею курляндскою имею. И ежели я к вам приду, а ко Двору не пойду, то она почает, что я для герцогини туда пришел”. Впрочем, всех своих метресс он величал прекрасными дамами и для каждой находил слова самые нежные и проникновенные. До нас дошла интимная “коррешпонденция” нашего ловеласа. “Здравствуй, свет моя матушка, — обращается Виллим Иванович к некоей неизвестной зазнобе “слободским письмом” (то есть, по-русски немецкими буквами), — ласточка дорогая, из всего света любимейшая; винность свою приношу, для того, что с Вами дружны были; да прошу, помилуй меня тем, о чем я просил”. А вот другая его цидулка: “Сердечное мое сокровище и ангел, и Купидон со стрелами, желаю веселого доброго вечера. Я хотел бы знать, почему не прислала мне последнего поцелуя? Если бы я знал, что ты неверна, то я бы проклял тот час, в который познакомился с тобою. А если ты меня хочешь ненавидеть, то покину жизнь и предам себя горькой смерти… Остаюсь, мой ангел, верный твой слуга по гроб”.
В куртуазной любви наиболее ценной в социальном смысле была слава, достигаемая поэтом, воспевающим свою любовную добычу – даму и чувства к ней. В стихотворстве упражнялся и Монс, облекая сентиментальное чувство в форму галантных виршей. Опусы в эпистолярном жанре он посылал дамам сердца. И не беда, что у этого немца были слабые познания в русской грамматике. Любовные сочинения Монса отличались небывалой лёгкостью. Писал он стихи и на немецком языке и посылал их императрице, с которой его объединяло внимание к европейской моде и неукротимая тяга к роскоши.
Академик Александр Панченко аттестовал произведения Монса как стихи элегического поэта-дилетанта. “Очень важно, — напоминает ученый — что теория допускает появление музыки в элегии, а стихотворная продукция XVII — первой половины XVIII века была не столько “говорной”, декламационной, сколько поющейся”. Монс исполняет чувствительные нежные романсы, к коим сочиняет музыку, проводит долгие часы за подбором рифм к какому-нибудь “ненаглядному Купидону” или “ангелу души”. Страсть, романический вечер, раненое сердце – всё это давало материал к сентиментальному посланию. И слагаются чувствительные куплетцы на немецком языке: “Ничего нет вечного в свете, но та, которую люблю, должна быть вечна… Мое сердце с твоим всегда будет едино!… Моя любовь – мое горе, так как с тобою я редко вижусь… Куда исчезла моя свобода? Я сам не свой, не знаю, зачем стою, не знаю, куда иду… Какую силу назначила мне судьба народов? Начатое мною заставляет надеяться… Но к чему послужат мои речи, мои жалобы? Я волнуюсь: то думаю, что сбудется мое желание, то вновь сомневаюсь”.
В архиве камергера сохранился стихотворный текст “слободского письма”, датированный 1724 годом:
Ах, что есть свет и в свете, ах, всё противное;
Не могу жить, ни умереть! Сердце тоскливое,
Долго ты мучилось! Нет упокоя сердца,
Купидон, вор проклятый, вельми радуется.
Пробил стрелою сердце, лежу без памяти.
Не могу я очнуться и очима плакати.
Тоска велика, сердце кровавое,
Рудою запеклося и все пробитое.
Лирическое излияние исходит здесь от возлюбленной. Это заставило литературоведа Александра Позднеева усомниться в авторстве Монса и отнести произведение к сочинениям “неизвестной поэтессы Петровского времени”. Однако от имени женщины писаны многие элегии и песни XVIII века, “мужское” авторство которых установлено. Кроме того, очевидно, что создатель текста не был носителем русского языка как родного. В этом нас убеждают и нарушения законов русской просодии, и небрежение к требованию точной рифмы, установившееся в русской силлабической поэзии с конца XVII века. Потому, думается, прав академик Владимир Перетц, когда рассматривает сей текст в ряду “песенок литературного икусственного склада, обличающих своим стилем, расположением содержания те же приёмы сентиментального немецкого творчества, какие мы констатировали в несомненных творениях Монса”. Как и другие его сочинения, эту песню отличает подчёркнутая сентиментальность, чувствительность, что вообще свойственно первым нашим элегиям и песням.
Другая песня “Ах, бедная, ах, что я думала” построена в форме диалога двух влюбленных, объявляющих друг другу о верности и постоянстве. Вслед за признанием женщины (первые строфы) следует монолог “милого”:
Радуюся, что сердцо верная
Я себе получил
И всеи тоски отбыл.
Радость моя неизреченная,
По век я своим почту твоё серцо верное.
Этот дуэт, по-видимому, и пелся на два голоса.
В другом стихотворении Монс остроумно обыгрывает образ “светила”, восходящего к культуре Возрождения и традиционно соотносившегося в немецкой барочной поэзии с прекрасной дамой. Однако апеллирует стихотворец к чувствам, что позволило историку Михаилу Семевскому определить жанр произведения как “сентиментальное послание”:
Вы, чувства, которые мне
Одно несчастье за другим причиняете,
Вы указываете, вы мне восхваляете
Красоту моего светила!
Оно, светило это, мне улыбнулось,
Но вы же, чувства, его затемняете…
Но я же должен думать, что всё моё огорченье
Предопределено, — так бывает в свете.
Достойно внимания и то, что Виллим Иванович, будучи завсегдатаем ассамблей, слагал заздравные стихи, которые пелись, сопровождаемые игрой на мандолине:
Пей, пей чару до конца,
Пусть ни капельки винца
Не останется.
Пили предки наши встарь,
И теперь пьёт русский царь,
Пьёт и не туманится.
Пей же с ним и весь народ
Без устанки круглый год.
Будут пусть все шумными,
И пусть громко в шумстве том
Похваляемся царём,
От вина став умными.
Пусть все помнят на Руси,
Что кому ни подноси,
Всякий выпьет хмельного.
И весельем возгоря,
Будем славить вновь царя.
Поэтическое творчество Монса не было обойдено вниманием российских литературоведов. Помимо приведенной выше оценки Владимира Перетца, отметим Александра Архангельского, назвавшего Монса “едва ли не самым ранним представителем нашей любовной лирики”. По словам же Алексея Веселовского, он – поэт-виршеписатель, перенесший в русский обиход “любовную лирику протестантской Европы”. Александр Пыпин характеризовал стихи Монса как “чувствительные”. Анализ его поэзии содержится и в трудах Павла Сакулина. Тем более странно, что Виллиму Монсу не нашлось место в словарях русских писателей, изданных в последнее время…
О том, как воспринимали стихотворные опусы Монса его современники, дамы, и особенно полуграмотная Екатерина Алексеевна (изъяснявшаяся по-немецки лучше, чем по-русски) – достоверных сведений нет. Видно, однако, что эти стихи льстили ее самолюбию. Уж очень сильно отличался этот политичный камергер от мужского окружения монархини – людей сугубо практического склада, весьма далёких от стихотворства и утончённой куртуазности. (“Пётр и поэзия — это понятия совершенно противоречащие”, – заметил историк Михаил Богословский. Добавим, что из всей музыки царь воспринимал лишь барабанный бой).
Монс открыл этой коронованной портомое новый мир чувств, доселе ей неведомый. От грубоватой фамильярности Петра, приправленной циничными шутками, до рыцарского почитания её, прекрасной дамы-повелительницы, каким окружил ее Виллим Иванович, – дистанция огромного размера!
Несомненно, она по-своему любила и ценила супруга, который её, “Золушку”, возвысил и короновал – позади были многие лета испытанной и тесной дружбы. Но и сносила при этом многое – а главное то, что в чувстве Петра к ней не было не то что деликатности, но и малейшего уважения. Он любил её любовью собственника – как любят лошадь или собаку: можно приласкать, а можно и отстегать. Время от времени он указывал ей ее место – награждал пощёчинами, а то и потчевал кулаком. И, конечно, она не забыла ту безобразную сцену, там, в Берлине, в 1718 году, где они с Петром в сопровождении иноземной свиты обходили выставку медалей и статуй античных. Внимание царя привлёк тогда древнеримский божок с непомерно большим детородным органом – такие ставили некогда перед брачным ложем. Пётр захохотал и в присутствии всех стал заставлять её поцеловать фаллос этого божка. Смущённая, она стала противиться. Тогда рассвирепевший монарх схватил её за шею и силой принудил разжать челюсти и захватить губами мраморный член. И всё это он сопровождал грубыми ругательствами – нет, не по-русски, а на смеси голландского с немецким (чтобы иностранцы поняли!)…
Сохранилась цидулка, писанная Монсом на “слободском языке” некоей именитой даме. Сочинена она, как видно, “при дому Катерины Алексеевны”, а потому есть все основания думать, что письмо это и адресовано русской императрице. “Здравствуй, моя государыня, — обращается камергер к своему “светилу”, — кланяюся на письмо и на верном сердце Вашем. И Ваша милость меня неизречно обрадовала письмом своим. И как я прочел письмо от Вашей милости присланное, то я не мог удержать слез своих от жалости, что Ваша милость в печали пребываешь и так сердечно желаешь письма от меня к себе. Ах, счастье мое нечаянное! Рад бы я радоваться об сей счастливой фортуне, только не могу, для того, что сердце мое стиснуто так, что невозможно вытерпеть и слез в себе удержать не могу. Я плакал о том, что Ваше сердце рудой облилось так, как та присланная красная лента облита была слезами. Ах, печальны мне эти вести от Вашей милости, да и печальнее всего мне то, что Ваша милость не веру держишь, и будто мое сердце в радости, а не в тоске по Вашей милости, так как сердце Ваше, в письме дано знать, тоскливое. И я бы рад писать повседневно к Вашей милости, только истинно не могу и не знаю, как зачать писать с великой любви и опаси, чтоб не пронеслось и людям бы не дать знать наше тайное обхожденье. Да прошу и, коли желаешь, Ваша милость, чтобы нам называть друг друга “радостью”, то мы должны друг друга обрадовать, а не опечалить. Да и мне сердечно жаль, что Ваша милость так тоскуешь и напрасно изволишь молодость свою поработить. Верь, Ваша милость; правда, я иноземец, так правда и то, что я Вашей милости раб и на сем свете верный Тебе, государыне сердечной. А остануся и пока жив, остаюся в верности и передаю сердце свое [далее следовало изображение червонного значка, в который с двух сторон врезались две стрелы – Л.Б.]. Прими недостойное мое сердце своими белыми руками и подсоби за тревогу верного и услужливого сердца. Прости, радость моя, со всего света любимая!”
Интересно, что во время “тайного обхожденья” Монса и императрицы, между ней и Петром Великим тоже велась оживленная и шутливая переписка. То была своеобразная игра псевдо-неравной пары – старика, жалующегося на нездоровье, и его молодой жены. Император любил пошутить о своей старости и ее ветрености, но она всегда отвечала шутками, игривыми намеками, говорящими о полной гармонии их интимных отношений. Но и со стороны Петра это была только игра в ревность. На самом деле “Катеринушка” пользовалась у него безграничным доверием.
Однако семейную идиллию императорского семейства, равно как положение “бодрого” камергера, нарушило, в прах обратило подмётное письмо на Высочайшее имя. Оно-то и раскрыло глаза самодержцу на особые “внеслужебные” отношения между Монсом и Екатериной. В качестве доказательства были приложены те самые предерзостные цидулки, кои рассылал наш камергер. И хотя имя дамы – их адресата — не было названо, у императора едва ли возникли сомнения на этот счёт. Историк-публицист Лариса Васильева рисует более живописную картину: “Жива легенда. Петра предупредили анонимкой. Показали Екатерину с Монсом лунной ночью, в беседке”.
9 ноября 1724 года осведомленный голштинский камер-юнкер Фридрих Берxгольц сообщал: “Арестование камергера Монса тем более поразило всех своей неожиданностью, что он ещё накануне вечером ужинал при дворе и долго имел честь разговаривать с императором, не подозревая и тени какой-нибудь немилости. В чём он провинился — покажет время”.
Время летело стремительно быстро. Следствие закончилось уже 15 ноября, причём роль тюремщика и следователя взял на себя сам Пётр. Сказывают, что при первой же встрече с императором Монс упал в обморок и, боясь пыток, готов был согласиться с какими угодно обвинениями. Историк Виктор Белявский говорит о неких “признаниях” камергера, которые “взбесили Петра”, однако считает, что “он все же не бросил тень на императрицу и не выдал своей повелительницы”. И в этом может быть усмотрена определённая культурная позиция, а именно – присущее Монсу рыцарское начало.
И у Петра хватило ума не выносить на суд общественности действительные причины дела, а в качестве вины Монсу вменялось получение подношений и взяток, предоставление мест на казённой службе, а также присвоение оброка с деревень, входивших в Вотчинную канцелярию императрицы. Вместе с проштрафившимся камергером “за плутовство такое” наказанию подверглись его помощники (царь заподозрил, что они покрывали его амурные шашни с женой): это сестра Монса, статс–дама Матрёна Балк (не спасло несчастную даже то, что в прошлом она была метрессой царя), подьячий Егор Столетов, а также легендарный петровский шут Иван Балакирев. Впрочем, всем подельникам Монса была дарована жизнь.
В ночь накануне казни Монс писал стихи на немецком языке. Вот их перевод: “И так любовь – моя погибель! Я питаю в своём сердце страсть: она – причина моей смерти! Моя гибель мне известна. Я дерзнул полюбить ту, которую должен бы только уважать. Я пылаю к ней страстью… Свет, прощай! Ты мне наскучил. Я стремлюсь на небо, туда, где истинная отрада, где истинная душа моя успокоится. Свет! На тебе лишь вражда и ссора, пустая суета, а там – там отрада, покой и блаженство”.
16 ноября в 10 часов утра перед зданием Сената на Троицкой площади состоялась казнь Монса. Камергер двора, бывший любимец императрицы, известный сердцеед, теперь бледный и измождённый, в нагольном тулупе стоял на эшафоте. Он проявил при этом завидную твёрдость. Выслушав приговор, Виллим Иванович поблагодарил читавшего, простился с сопровождавшим его пастором, которому отдал на память золотые часы с портретом Екатерины, затем разделся, попросил палача скорее приступать к делу, и лёг на плаху. Палач поторопился…. Через несколько минут голова щёголя смотрела с высокого шеста на народ; из-под неё сочилась кровь….
Екатерина выказала при этом испытании мужество, в котором было что-то ужасающее. В тот день она казалась необыкновенно весёлой, а вечером позвала дочерей с их учителем танцев и разучивала с ними па менуэта. Но как сообщал в Версаль посол Жак де Кампредон, “её отношение к Монсу было известно всем, хотя государыня всеми силами старается скрыть своё огорчение…”.
На другой день царская чета проехала на санях мимо эшафота, где было выставлено тело Монса. Платье императрицы коснулось его. Но Екатерина не отвернулась и продолжала улыбаться, бросив небрежно: “Как грустно, что у наших придворных может быть столько испорченности!”
Но Пётр не унимался – он подверг неверную супругу новому испытанию: приказал положить голову казнённого в сосуд со спиртом и выставить его в покоях императрицы. Екатерина и здесь сохранила полное спокойствие. Разъярённый царь одним ударом кулака разбил в её присутствии великолепное венецианское зеркало с возгласом:
— Так будет с тобой и твоими близкими!
Императрица возразила, не обнаруживая ни малейшего волнения:
— Вы уничтожили одно из лучших украшений вашего жилища; разве оно стало от этого лучше?
Историки говорят о “многозначительном” примирении между Петром и Екатериной 16 января 1725 года, в ходе которого она “долго стояла на коленях перед царём, испрашивая прощения всех своих поступков”. Однако, думается, что после казуса с Монсом Пётр потерял доверие к жене, а потому не воспользовался правом назначать себе преемника и не довёл акт коронации Екатерины до логического конца. Измена жены страшно на него подействовала и, несомненно, укоротила ему жизнь.
Надо сказать, Екатерина вела себя столь непринужденно и естественно, что иные историки вообще ставят под сомнение сам факт ее измены Петру. В доказательство обычно приводят процитированные выше слова императрицы об испорченности придворных. Однако есть основания сомневаться в искренности этих слов: ведь как только ушел в мир иной главный обвинитель процесса – Петр, все “испорченные придворные”, проходившие по делу Монса (Балк, Столетов, Балакирев), были не только освобождены, но и обласканы императрицей – осуждённые за взятки, они получили назад всё своё имущество.
Монса же злоключения не оставили даже после смерти. Свыше полвека спустя его голову, заспиртованную по приказанию Петра, обнаружила в Кунсткамере Президент Российской Академии княгиня Екатерина Дашкова. Хотя голова камергера больше месяца провисела на колу под дождём и снегом, она сохранила притягательные черты бывшего сердцееда. Как об этом пишет Юрий Тынянов в романе “Восковая персона”, “можно ещё было распознать, что рот гордый и приятный, а брови печальны”. Княгиня доставила находку к императрице Екатерине II, и после долгого осмотра было решено захоронить эти останки в тайном месте. Тело же Монса было погребено в подвале Зимнего Дворца Петра (ныне там стоит Эрмитажный театр). Со времён Петра живёт легенда о безголовом привидении Монса, которое бродит по подвалам в поисках своей головы…
В русской истории Виллим Монс оставил, однако, вполне ощутимый след. И не только потому, что вращался в высших придворных сферах и повлиял невольно на судьбы Дома Романовых. Он знаменовал собой появление в России нового культурно-исторического типа. Его повышенный интерес к дамам, внимание к собственной внешности, изысканные манеры и куртуазное поведение (включающее сочинение и исполнение галантных песен и стихов) станут характерными чертами щеголя-петиметра, укоренившегося у нас к середине XVIII века.
Однако, говоря о Виллиме Ивановиче как о “типичном представителе”, некоторые исследователи и логику его поступков пытаются объяснить, исключительно исходя из базовых приоритетов щегольства. Происходит некая унификация, при которой индивидуальное, живое начало исчезает. Так, американский историк Роберт Мэсси видит причину романа Монса с Екатериной в том, что тот, как истый петиметр, был будто бы одержим неукротимым желанием овладеть именитой дамой. “Следуя традиции смелых и дерзких авантюристов, — пишет Мэсси, — он желал закрепить свой успех, покушаясь на супружеские права самого императора”. Между тем, немногие сохранившиеся о нашем герое сведения позволяют говорить о нем как о романтике, искреннем во всех проявлениях, человеке, способном неизменно восторгаться красотой, как о вечно влюбленном – во всех своих дам. И влюбленность эта одушевляла его жизнь, питала его творчество и… привела его на эшафот. “Печально, если человек, проникнутый чувством дружбы и нежными влечениями сердца, делающими его любимцем прекрасного пола, не умеет владеть преступными увлечениями,… и он, вследствие влияния своих нежных чувств, становится кровавой жертвой мстительной ревности”, — заключает писатель XVIII века. “Тоска велика, сердце кровавое”.
Краткий вариант статьи печатался в Новом журнале», № 264, 2011.
Иллюстрации:
Дама и кавалер. Лубок. XVIII век. | = | = | |
Чувствительность. Галантная французская гравюра XVIII века.
. |
|||