Любка выпила целую горсть таблеток. От сердца, от боли, от спазмов, словом от жизни. За несколько часов до этого, она позвонила Надюше с подробным инструктажем. Рассказала, что все документы на квартиру лежат в верхнем ящике серванта, а все ее личные документы – в нижнем. Там же лежат деньги на похороны (должно хватить), тысяча рублей бригаде скорой помощи, еще пять на поминки, и пятьсот батюшке за отпевание. За квартиру она заплатила, пусть внук с невесткой не переживают. Завещание она решила не писать, зачем? И так все понятно — все что есть, а есть только квартира, сервант и чайный сервиз, который еще со свадьбы — останется внуку. Вроде бы ничего не забыла… Ах да, платье и платок, в котором ее следует хранить, весят на дверце шкафа. О кремации все в курсе, какую выберут урну, ее, в общем-то, не интересует. Разве что, пускай поскромнее. Хранить рядом с мужем. Предсмертной записки не оставляет. Или оставить? Лучше, говорит, оставить. Пишет: «Документы на квартиру в верхнем ящике, все мои документы и деньги на похороны в нижнем ящике серванта. Не судите. Устала». Она долго готовилась, и готовилась тщательно, спокойно и рассудительно, как и делала всю свою жизнь. Точно собиралась в отпуск. Да так оно собственно и было.
Попрощалась с Надькой. Вечером, пожелала спокойной ночи внуку. Попросила разбудить ее, когда он завтра пойдет на работу. Налила стакан воды, села на край кровати. Вот таблетки, вот вода, вот и все.
Любка и Надюша — это между собой. Для всех остальных — Любовь Вячеславна и Надежда Петровна, двадцать второго года рождения. Ветераны, врачи, вдовы, пенсионеры, подружки и старухи. Два лейкоцита в нормальной моче, как они себя называли. Когда-то раньше — дочери, невестки, девчонки, студентки, подружки, молодые. Когда-то раньше, их было пятеро. Лучшие подруги с первого курса, все вернулись с войны. Теперь их двое, но это, как они шутят, временно.
Надежда Петровна придумала небольшой рассказ. О молодой и очень красивой паре, они только что поженились. Любят друг друга, счастливы. Но никто из них никогда не бывал за границей. Оба всегда мечтали. И однажды, на подаренные деньги, они решают отправиться в путешествие. Определились со страной, сделали все документы, и купили себе чемодан. Большой, дорогой, отличный чемодан красного цвета на колесиках и с выдвижной ручкой. Не могли нарадоваться. И уехали. И куда бы они не поехали, им невероятно там понравилось, да так понравилось, что непременно захотелось еще, и стали они часто ездить по свету. И всегда с собой брали красный чемодан. Чемодан был весь в наклейках. Он даже стал в каком-то смысле членом их семьи. Так продолжалось некоторое время, и это было хорошо. Родился ребенок. Они стали путешествовать втроем, и красный чемодан все еще вмещал в себя все необходимые вещи. Первый ребенок подрос, и ему потребовался свой личный чемодан. Шли годы. На красном чемодане не осталось живого места для новых наклеек, да и он сам стал сдавать. Ручку заедало, колесико не крутилось, были на нем вмятины и порезы и морщины. И тогда они купили новый чемодан. Современный, надежный, вместительный и очень прочный, а старый поставили в шкаф. Он привыкал. Теперь его место там, а не в багажном отделении самолета, под сиденьем в поезде, на кроватях гостиничных номеров. Его больше не везут по асфальтам других стран, по гостиничным паласам, по аэропорту.
Вещей стало прибавляться, и некоторые ненужные стали они складывать в старый красный чемодан. Раньше в нем были купальные костюмы, сувениры и фотоаппараты, а теперь разный хлам. В темноте забвенья, и с хламом внутри, и, с пропахшими мелками от моли, воспоминаниями. Судьба вещей. Но каждый раз, когда хозяева открывали шкаф, и им на глаза попадался чемодан, они вспоминали, каким незаменимым помощником он некогда был.
Затем дверца шкафа отворилась в последний раз, и теплый луч солнечного света скользнул по поверхности, по всем наклейкам, морщинам и трещинам… что бы навсегда раствориться. Решивший во что бы то не стало сохранить эту теплоту мгновенья, старый красный чемодан был опустошен, и убран на антресоли. Среди коробок от техники, он покрылся пылью, и тьма объяла его.
— Ерунда, – он качает головой, – не пойдет. Многим позже он решит, что был крайне строг в оценке.
— Не понравился? Возможно, я плохо рассказала. У меня в голове он звучал лучше…
— Ну так всегда.
— Я его несколько последних дней сама себе пересказываю.
Тяжело писать. В такие моменты мне всегда кажется, что талант хлопнул дверью. Громко ушел, тяжелой поступью, с отдышкой, с распухшей головой. Так уходят сквозняки. Хочу сказать, что понимаю твой рассказ про чемодан. Ты видишь, что я только что сделал? Называю это игрой в классики. Перепрыгиваю из одного стиля в другой.
Ты не чемодан и никогда им не была. Не знаю, почему я тогда тебе об этом не сказал. Все наше общение складывалось из едва заметных кивков головы, непроизвольных, под весом услышанного. Мы с тобой много говорили о смерти в последнее время. Точнее, ты говорила, а я непроизвольно головой… Понимал, вот в чем дело, и не решался вмешиваться. Я боялся, что ты не поверишь, что я это понимаю. Сейчас, когда я пишу, это кажется очень странным. Ни черта я не понимаю в жизни, ни в чем не уверен, а когда ты говорила о смерти, я тебя слышал и понимал.
Поэтому, я так люблю писать. Дело в том, что слова мелодично раскладывают впечатления. Словно бы весь этот шум распадается на отдельные звуки, понятные и простые; они ложатся на бумагу или нотную тетрадь, в определенном порядке… друг за другом, как кирпичики. И каждый такой кирпичик, пусть и является вещью цельной, сам по себе не имеет никакого значения. Но когда они все вмести… Соната из шума, костел из кирпичей, рассказ из предложений. Ты видишь, что я только что сделал? Перепрыгиваю с мысли на мысль, с образа на образ, с ноги на ногу – все для того, что бы немного согреться.
Ты жаловалась на усталость. Ты говорила, что старость – это продолжительная прогулка по кладбищу. С одних похорон на другие, в поисках своей собственной могилы, покоя и забвения. Того холмистого кладбища, в тени высоких сосен. Там покоятся твои родители, муж и сын, многие друзья. Отныне там покоишься и ты. Тебе было девяносто лет. Господи боже, без десяти один век…
Плохие вести ходят вечерами. Новость догнала во время прогулки. Новость вышибала слезы, прохлада в сердце. Что случилось? Так и так. Они уверены? Как они могут ошибаться? Все будет хорошо. Непременно ли? А как же.
Почему должно быть всегда плохо, перед тем, как стать хорошо? Обязательно ли это условие? Заметь: быть плохо, стать хорошо.
В последний раз он видел ее позавчера. Она была в оранжевом халате, с насморком. Она жаловалась на кашель ночью,
— Думала, что помру.
В остальном все было без перемен. Те же вопросы, те же ответы. Во всяком случае, никто ни о чем не догадывался и ничего не предчувствовал. А потом вот так, новость вышибает слезы.
Он солжет, если скажет, что никогда об этом не думал. Стучалась такая мысль, по редкому приглашению, или сама по себе, всплывала из недр, так сказать, подсознательного страха, рациональное зерно, рациональное ядро, не важно, но холодное и бескомпромиссное, жестокое.
Шептала: сам подумай, такой возраст, такое настроение.
Устать от жизни. Единственное что у нас есть, наша собственная, но временная, такая хрупкая и очень сложная жизнь. Ты меня знаешь, я богу не молился, свечи не ставил, ибо не верую, отвергаю и не воспринимаю, и от этого любая жизнь для меня такая ценная. И ты отвергала, по учено-коммунистически, но крестик никогда не снимала, до самого конца. Мы здесь временно, кто на короткий срок, кому повезет больше. Тебе повезло, и ты устала. Могу вообразить себе: жаркий полдень, во рту пересохло, клонит в сон, в липком воздухе звенят мухи, ты уже четвертый час в очереди, конца которой не видать, и злиться уже бессмысленно и никуда не уйти и ничего уже не сделать. Похоже? Ты говорила, что стала заложником собственного ветхого тела. Тебе отвечали: радуйся — не прикована к постели. И врач на последнем осмотре сказал, что все в порядке, в рамках почтенного возраста.
Ты рассказывала, что после пышного празднования твоего шестидесятилетия, оставшись наедине со своим возрастом, среди пустых тарелок и остатков еды, ты заплакала. Тебе показалось, что твоя жизнь кончилась. Ведь какая может быть жизнь на пенсии? Тридцать лет спустя, вспоминая тогдашние слезы, назвала себя дурой.
А как же, конечно все будет хорошо. Так все говорили, и хотели верить, но слышался шепот. Глубоко внутри скрывалось предчувствие. И опять: такой возраст, такое настроение, такой инфаркт. Приехала скорая, осмотрела и поставила диагноз, увезли. Этой же ночью должны делать операцию, убрать тромб. Сердце стойко переносило все удары, но какой-то там тромб его сломал.
Он был на похоронах всего два раза, но за один год. Ему было лет тринадцать, когда под моросящим осенним дождем он шел за своим дедом в сторону крематория. Его попросили быть рядом с ним, на всякий случай. Он чувствовал себя значимым и даже незаменимым на протяжении нескольких шагов, ведь ему доверили такое ответственное задание. А потом он почувствовал себя совсем уж крошечным и немощным, потому что ничего он не мог изменить. Не утешить деда, не воскресить бабушку, не отмотать время на несколько лет назад, что бы задушить болезнь в самом зачатке. Через полгода он шел вслед за своим отцом, в сторону крематория. Ему показалось, что все вокруг знают несколько больше о случившемся, обо всем, а с ним никакими знаниями пока не делятся, не объясняют. Как тут объяснить? Сколько раз он сам будет идти впереди?
Знаешь, какой эпизод так и не выветрился из моей памяти, не смотря на дыхание времени? Мне было около пяти лет, ты меня моешь в ванной, хотел написать «стираешь», а я вдруг ни с того ни с сего спрашиваю:
— Если я вдруг умру, что ты будешь делать?
Ты ответила спокойно и без всяких раздумий, словно бы вопрос был таким простым и естественным:
— Сама бы умерла.
Вздыхает время, проносятся годы, опять он в ванной комнате. Теперь справляется сам, пытается помыть голову. Завтра он пойдет следом за матерью, что бы поддержать и быть рядом в томной бюрократической суете. Завтра будет жарко и душно. А сейчас вода из крана, слезы из глаз, хочется кричать, что бы вся боль испарилась вмести с криком, умом не понимает, а внутри чувствует пустоту. Такую локальную пустоту, дырку в сердце. Его самого стало меньше. Шепот: такой возраст, такой инфаркт, так быстро и безболезненно. Но как же так? Был человек, и теперь его нет, и не будет. Останутся только воспоминания, фотографии, этот пепел, тающий след в небе от пролетевшего самолета.
— Как он умер?
— Я тебе лучше расскажу, как он жил.
Подслушанные мною строки, блестящие строки, надо признать, из какого— то фильма. Возможно, лучшая форма для рассказа об ушедшем человеке. Возможно, еще лучше будет рассказать об оставшихся.
Ты знаешь, я раньше думал, что можно понять все о стране по спичкам. Никакой магии. Купить обычные спички в магазине, открыть коробок, и внимательно их изучить. Помнишь, какие там были спички, в нашем городе, где под окнами росли березы? С зеленой головкой, зажигались о стекло. Здешние оставляют занозы в нежных руках. Но спички — слишком мелочно. Вероятно, больше подробностей мы обнаружим в прощании с ушедшими. Здесь очень грубо, и грубость оставляет занозы в скорби.
Ты умерла ночью. И уже через несколько часов, как раз к открытию справочного кабинета, нам предлагает помощь в оформлении всех необходимых бумаг. Молодой парень — агент ритуальных услуг, заросший настоящей броней к чужому горю, может быть и к своему собственному, бегло объясняет все аспекты. За тысячу рублей, говорит, сам постоит в очереди. Я сорвался тогда, тоже бегло, не горжусь порванной цепью. Сказал ему, что твое тело даже не остыло, а он уже принялся закапывать могилу.
Мы из одной очереди мигрируем в другую, одну справку меняем на третью, позволяющую простоять в четвертой очереди. С агентом все действительно проходит быстрее. Мы разделяемся, чтобы одновременно успеть несколько дел. Я захожу в комнату, уже не в твою и в не мою, чтобы забрать блузу с юбкой и платком, и минут двадцать я пытаюсь аккуратно сложить одежду в пакет. Мнется одежда, мнется пакет. Нужно ли оставлять вешалку? Ничего не чувствую, просто хочу разобраться с дурацкой вешалкой. А потом мы вновь едем в автомобиле, за агентом, в какой— то кирпичный закуток города — там его офис, там можно выбрать гроб. Там на лестнице стоят миски для кошек, а сами кошки распластались на подоконнике. Мы пьем черный кофе и выбираем белый гроб. Агент одобряет выбор, и уточняет наличие гроба на складе. Новые гробы пахнут сосной и лаком. Черт возьми, сосной и лаком, заклеенные полиэтиленом, итальянские, потому что отечественные плохо окрашены, глянцевые. Кто-то же делает гробы, кто-то же должен их делать?
Рутина, вот о чем он подумал. Они вторые в очереди. Все в черном, и он в черном, по мере сил и курит одну за другой. Он держит красные розы; шипы красных роз впиваются в руки. Любовь Вячеславовна приходит одна из первых, в сопровождении женщин. Он их видит впервые, но судя по слезам на их лицах, они были хорошо знакомы с ушедшей. Рутина. Провожающие подходили тонкой вереницей. Одни скорбящие смешивались с другими. Перед ними только что вынесли гроб, за гробом семья покойного садится в автобус. Автобус пыхтит, и уезжает за ворота больницы.
Тебя было не узнать. Скорее тень, твое бездыханное тело — тень твоей жизни. Такое странное впечатление оставляют мертвые тела. Уже не человек, никогда не вещь, не оболочка — так слишком грубо… видимо мифический двадцать один грамм — масса всей разницы. Как это, умереть? Это похоже на сон без сновидений? Умереть — это значит уснуть? Умереть — это значит проснуться?
Белый гроб лежит среди черных туфель. В автобусе есть шторки, на дороге — небольшие пробки и колдобины. И треклятая жара вокруг всего, и в каждой клетке и в каждом вздохе, стало быть живы, он думает.
У крематория столько автобусов было… как на концерте. Столько венков, столько гробов, столько скорбящих, слез, беготни, очередей. Опять нужно брать справки, кто здесь крайний, пардон? Вы? Кто у вас? Отец, брат, тетка, сестра, дети были, вот что самое ужасное — маленькие гробы. Кто— то же делает, я спрашиваю, маленькие гробы? А среди надгробий бегала бродячая собака, справляла нужду. Я же бегал от одной очереди за справкой, к другой на оплату кремации, к третьей за выбором урны, а оттуда к нашему водителю, спросить, не повлияет ли жара на твое тело. Я тогда вспомнил, что ты очень плохо переносила жару. Он профессионально улыбнулся, и сказал, что количества химии хватит на несколько часов, могу не переживать. Я хотел быть полезным, поинтересовался самочувствием Любови Вячеславовны. Она бойко ответила, что самочувствие в порядке, могу не переживать. Она была на твоей свадьбе, лет семьдесят назад, на свадьбе твоей дочери и сына, на свадьбе твоего внука. Теперь, вот, она на похоронах. Иногда мне хочется, что бы вся боль осталась в детстве, что бы ничего плохого в осознанном возрасте не было. Оставить там, до пятнадцати, зубных врачей, краснуху, этот день. Но сейчас истинно все чувствуешь, боль ведь часть жизни, не так ли? Все в одном комплекте, по отдельности не приобрести. Потом мы вошли в зал. Огромные двери отворились перед нами — так настала наша очередь. Сколько раз я здесь побываю, в роли провожающего, на своих ногах, прежде чем меня сюда внесут? Я держал гроб, и больше всего на свете и во тьме боялся его уронить. Священник пил чай, клавишник за синтезатором смиренно ждал. Еще там женщина была, не представляю, как называется ее должность. Она руководит процессом и произносит речь. Она попросила снять крышку с твоего гроба… Мы с братом так и сделали, поставили ее у стенки на специальный коврик… я очень боялся ее уронить. Затем женщина неизвестной профессии произнесла речь, несколько сухих и затертых предложений. Совершенно не помню, что она говорила. Запомнил только, что она заглянула в бумажку с твоим именем, а еще, что она была похожа на проводницу. Может быть от того, как она читала, с определенным темпом, как отстукивают колеса. Думаю, ты бы со мной согласилась (как часто мы с тобой ездили на поездах?). Так это было противно. Подобное читают во время бракосочетания, перед подписью, заученные речи, рутина, очереди, занозы в душах. Главное, что это такие события. Пусть свадьбы может и не быть, или быть несколько раз, но похороны только однажды. Хотя ты и говорила, что похороны — это то, что случается с другими. После, она попросила кого-нибудь из присутствующих произнести краткую речь. Произнесла Любовь Вячеславовна, которая знала тебя если уж и не лучше всех, то определенно дольше. Начала с начала, с года рождения… Когда рассказывала про поступление в институт, у меня зазвонил телефон. Чуть было не разбил его со злобы, до сих пор не знаю, кто звонил.
Настала пора прощаться. Очередь, понимаешь? Сколько раз в день проводница отстукивает тленные речи, заглядывая в бумажку?
Они с братом закрыли крышку гроба, это было самое страшное из того, что он когда-либо делал.
Я, он… словно бы рассеиваюсь в этой истории. Словно бы что-то из описанного происходило не со мной.
Знаешь, что остается после того, как гроб исчезает из твоей видимости, опускаясь в специальном лифте куда-то вниз? Конечно, знаешь.
Я вспоминаю, как мы встречали тебя на вокзале. Подъехал поезд, все пассажиры сошли на перрон, все, кроме тебя. Мы забеспокоились. Зашли в вагон. Ты сидела в своем купе, красила ресницы. Ты проспала. Всегда жаловалась на бессонницу, а тут проспала без всяких снотворных. Ты успела тогда накрасить один глаз и надеть кофту наизнанку. А еще я помню, как ты всегда была рядом. Я помню наши пустые обиды, которые теперь не имеют никакого смысла, и никогда не имели. Помню, как ты говорила, что лучшая поза для сна — на правом боку. Помню бутерброды с черным хлебом с семечками, без корочек на дощечке. Помню желтые яблоки в вазе, фруктовый сок, и как ты выключала телевизор, чтобы услышать каждое мое слово. Эти крошечные воспоминания, такие личные, особенные, странные, абсурдные, смешные и грустные… это все, что остается.
Не представляю, как дальше. Я должен прожить еще столько же, хотя бы на один год больше, чтобы представить, какого это жить без тебя.
Идет четвертый месяц.