— Знаешь, — сказала Майка, — предчувствие у меня какое-то дурацкое!
Братья Стругацкие. «Малыш»
Из невероятного события, произошедшего со мной ровно год назад, писатель непременно соорудил бы литературу, и над ним наверняка довлел бы гений Томаса Манна. К счастью, я не писатель — в моей власти справиться с соблазном. Я и не Серенус Цейтблом, хотя жизнь неумолимо ввергла меня именно в эту роль, а главный герой моего рассказа не Адриан Леверкюн, хотя его прототип станет теперь моим неотвязным спутником. Поэтому я вправе позволить себе тягостную роскошь, ничего не сочиняя и ничем свой рассказ не украшая, поведать всё, как было, с начала до конца. Я был бы рад отречься от своего права — но не в силах пренебречь обязанностью: теперь, кроме меня, обо всём этом никогда не расскажет никто.
*
Он подошёл ко мне и начал что-то говорить; это было очень давно, все сопутствующие детали прочно стёрлись из памяти. Я был в седьмом классе — он в восьмом. Время: зима 1981 года.
…Чтобы понять, сколь нетривиальным было такое событие, нужно кое-что пояснить. Сверстники игнорировали меня с враждебным упорством. Изредка, выползая по нужде из скорлупы собственных мыслей, я всякий раз ощущал себя Тараканом Николая Олейникова: «У стола лекпом хлопочет, инструменты протирая, и под нос себе бормочет песню “Тройка удалая”»… Как и почему это происходило, можно было бы написать повесть — но не нужно: набоковская «Защита Лужина» блистательно завершила историю этого невесёлого жанра.
Среди немногих отдушин позднего детства было регулярное чтение 16-й страницы Литературной газеты. Однажды я прочёл там забавный стишок — увы, теперь уже ни за что не вспомню автора. Прочёл — и почему-то запомнил, с первого раза на всю жизнь:
Где-то кто-то для кого-то
Из чего-то сделал что-то.
Это что-то, не пустяк,
Кто-то сделал кое-как.
Кое-кто позвал кого-то,
Оба влезли в это что-то,
Оттолкнулись кое-чем
И поплыли кой за чем.
Вдруг заметил кое-кто:
Что-то вроде бы не то.
Что-то в что-то просочилось,
Что-то набок накренилось,
Крик послышался: «Тону!» —
Кто-то явно шёл ко дну.
Только, к счастью, в этот раз
Кое-кто кого-то спас.
А тому, кто сделал что-то
Из чего-то для кого-то,
Сделав это кое-как,
Надавали как-никак.
То-то всыпали ему
Кое-чем по кой-чему!
Конец восьмого класса: подготовка к переводным экзаменам в девятый. Уроки по русскому языку в тот год обычно проходили так: «Здравствуйте — садитесь. Какой у нас сегодня билет? Четырнадцатый… Отлично: Горбатов — к доске».
Так повторялось каждый раз, и это был удачный симбиоз: Лидия Ивановна экономила голос — я оттренировывал навык публичных выступлений перед враждебной аудиторией; тем более что рассказать любой билет по русскому языку никакого труда не составляло: я их не заучивал, а просто знал. Всегда знал — непонятно, откуда и каким образом: никогда ничего не учил и получал пятёрки просто потому, что Лидия Ивановна не умела оценить эту мою способность ни выше, ни иначе. Правда, в том симбиозе был спрятан ещё один важный мотив: поскольку к доске вызывали всё время только меня, то я имел основание полагать, что все остальные, которых не спрашивают, могли бы быть благодарны мне хотя бы за это…
Чёрта с два, — но не в том дело. Опять же, не помню ни когда, ни по какому поводу (задним числом это теперь кажется особенно странным), я прочёл полюбившийся стишок публично. Прочёл — и сразу забыл об этом… И вот начинается очередной урок русского языка:
— Так, какой у нас сегодня билет? Ага, неопределённые местоимения: хорошая тема, и не очень сложная…
В этот момент я начинаю ощущать тычки со всех сторон, словно боков у меня вдруг стало не два, а четыре. Подумал: очередная «подколка» одноклассников — привычно сжался (условный рефлекс «школьные годы»). А мне вдруг шипят хором:
— Стих! Давай! Читай стих!
— Что там за шум! Кому не сидится?
— Горбатов хочет прочесть стих по теме билета!
— Правда? — В этот момент я, кажется, единственный раз в жизни видел Лидию Ивановну удивлённой. — А ну-ка, давай, Дима!
Противно было страшно, но и отступать некуда: vox populi — dura lex!.. Начинаю с трудом выковыривать из себя незатейливый, какой-то сразу ставший чужим хорей:
— Где-то кто-то для кого-то… из чего-то… кое-как… кой за чем… кое-кто… как-никак… «Вот, стыд какой, — думаю, — подкузьмили: а как же с последней строчкой?» — И, мысленно затаив дыхание, вываливаю: — Кое-чем… по кой-чему!
Это был триумф! Для меня лично — ещё и «триумф воли»: всё детство я упорно боролся с застенчивостью. К «фривольной» (для начала восьмидесятых годов) концовке Лидия Ивановна отнеслась неожиданно позитивно и сразу влепила в журнал очередную пятёрку — а класс ликовал: Горбатова всё-таки выставили! Но было в том ликовании нечто для меня новое — новое и странное: тогда я ещё не мог понять, что. Понял я это значительно позже — из ответа Станислава Лема на вопрос Валерия Лебедева:
— Как относится к вам польское правительство?
— Как к редкому животному: с одной стороны, очень хочется пристрелить, с другой — показать иностранцам.
Тогда, вынудив меня встать и прочесть тот стишок, они транслировали по всем «невербальным каналам» сразу: да, ненавидим, да, готовы раскромсать по щелчку, — но ты всё равно наш. Потому твой успех — это и наш успех, твоя пятёрка — это и наша пятёрка. Мы всю твою кровь высосем до капли — и не отравимся: ибо мы с тобой — одной крови!
…А он подошёл ко мне сам. И заговорил первым. Ни с того ни с сего. Старший — с младшим, притом с младшим «в кольце врагов». Конечно, это стало одним из сильнейших впечатлений школьных лет.
Сказать, что мы сдружились, было бы не совсем точно. Мой новый знакомый отклонялся от «нормы» едва ли не больше, чем я, и очень скоро стало ясно, что дружба с ним была бы «нецелевым использованием». Мы с ним просто говорили. Говорили много, упоённо, до самозабвения. Мне надо было выговориться за все семь лет школьного молчания вне уроков — ему, вероятно, тоже.
Довольно скоро обнаружилась его одна, но пламенная страсть: научная фантастика. Он не просто скупал и запоем читал всё, что выходило в СССР, — он «высасывал» эти книги, как паук; он был весь «пропитан» научной фантастикой. От него я впервые услышал имена классиков жанра: Айзек Азимов, Рэй Брэдбери, Станислав Лем, братья Стругацкие. Правда, в свои каких-то двенадцать с половиной лет я для этого жанра был ещё «малыш» — Саше же, в его целых четырнадцать, именно такая литература пришлась в самую пору. Многое из того, что он понимал и любил, оставалось пока для меня непонятным. Он восхищался «Солярисом» Лема — я в первый раз с трудом дочитал его до конца, хотя смутно чувствовал: передо мной нечто великое, притом величие это имело совсем иную природу, не ту, что у русской классики. Наивно понадеявшись на помощь Тарковского, я испытал тяжкое разочарование: его фильм показался мне лживым и отвратительным. Правда, с годами я поостыл, но всё равно не смог скрыть внутреннего злорадства, узнав, что Лем тоже был возмущён концепцией Тарковского и категорически её отверг.
Ещё больше Саше нравился лемовский «Эдем», но эту вещь я откровенно не понял и попросил его объяснить. Хорошо помню, не дословно, но довольно близко к тексту, тот наш разговор:
— Слушай, Саша, а может быть, там какое-то иносказание? Ведь наверняка Лем намекает на нашу жизнь здесь.
Я ещё не умел рассуждать иначе: родители испытывали системную идиосинкразию к советской власти и приучали меня видеть любой текст сквозь призму наслаивающихся друг на друга аллегорий.
— Никакого иносказания! — резко возразил Саша. — В научной фантастике не бывает иносказаний. Её надо понимать именно так, как она написана.
— Но если фантастика не о нашей жизни, тогда какой в ней смысл?
— Смысл в ней самой. Смысл именно в том, что она — не жизнь!
Тогда его слова прозвучали вполне убедительно. Пожалуй, мне и сегодня нелегко было бы возразить. («Двойной» смысл этого вывода стал понятен лишь после всего, что произошло потом…)
Однажды, гуляя, мы c Сашей подошли к его дому, в пяти минутах ходьбы от моего, и встретили его мать. Я тогда видел её единственный раз в жизни — и сразу же ощутил внутренний щелчок, который в переводе на язык слов звучал так: «Больше я эту женщину видеть не хочу. Нигде и никогда. Увижу её снова — сверну с дороги и где-нибудь спрячусь». Естественно, вслух я ничего подобного не сказал, но Саша и сам не изъявил никакого желания нас знакомить.
Кажется, в тот день я спросил его об отце. Саша промолчал. Не перевёл разговор на другую тему, а просто не ответил. Это было настолько непривычно, что я допустил бестактность — повторил свой вопрос.
— Они не живут вместе, — сказал Саша. И пока он произносил эту недлинную фразу, мне казалось, будто улитка уползает обратно в свою раковину. До Саши ни одного человека, чьи родители не жили вместе, я не встречал. Странное дело: мне было почти тринадцать лет — а я не знал ни одного подобного случая. (Полагаю, одного этого факта было бы достаточно, чтобы считать своё детство счастливым, но до сих пор не могу отделаться от ощущения, что такое суждение умозрительно, хотя безусловно справедливо.)
Довольно часто Саша заходил в гости ко мне. Однажды его увидела моя мама и, как только он ушёл, спросила:
— Что это за мальчик?
— Его зовут Саша Стрижевский. Учится в моей школе, на год старше.
— Как вы познакомились? Что у вас за отношения?
— В школе и познакомились. Обычные отношения.
— Я не хочу, чтобы вы дружили! — вдруг прямо и резко заявила мама. — И не хочу, чтобы этот мальчик приходил к нам домой!
— Почему?
— Потому что он ненормальный!
— Но ведь это мой единственный друг! — приврал я, ибо Саша совершенно точно не был моим другом: просто нужен был «сильный» контраргумент.
— Очень жаль, что ты выбираешь себе таких друзей! — завершила беседу мама.
Я крепко задумался. Подвергать сомнению мамин авторитет никаких оснований не было — проверить следовало себя. Действовать я решил через мамину близкую подругу тётю Аню, психолога. Однажды, улучив момент, я приватно поведал ей о сложившейся ситуации и попросил совета, как вести себя дальше.
— Приводи Сашу, — сказала тётя Аня, — и мы втроём поиграем в одну игру: для психолога это будет хороший тест. А с мамой я поговорю, не переживай.
Дело было скоро устроено, и вот мы с Сашей сидим перед тётей Аней на нашей кухне. Лето, год 1981-й.
— Итак, друзья мои, вот вам задание: нарисуйте несуществующее животное. Оно может выглядеть как угодно — главное, чтобы оно не было похоже ни на одно реальное.
В этот момент я сразу понял, что свой тест уже провалил… Незадолго до того я случайно посмотрел передачу «В мире животных» про осьминогов. Никаких деталей не помню — только общее впечатление, слова для которого отыскались лишь несколько лет спустя, когда, уже студентом музыкального училища, я услышал арию Берендея из оперы «Снегурочка»: «Полна, полна чудес могучая природа!..» Примерно такое чувство оставили полчаса, проведённые в мире самых умных головоногих моллюсков. А тут вдруг: нарисуй несуществующее животное! Ведь если бы я к тому времени не знал, что осьминоги существуютР, — я бы никогда и ни за что не поверил, что это не плоды чьей-то затейливой, притом невероятно буйной фантазии. Но как же тогда можно, сидя на четырёхугольной кухне брежневской девятиэтажки, вообразить такое животное, которого не смогла выдумать сама природа?..
Признаться, я был неприятно поражён своим провалом. Но ещё больше я был изумлён тем, с какой невозмутимостью, внутренней охотой даже, приступил к выполнению задания Саша. Ему потребовалось всего несколько минут на обдумывание — после чего он несколькими уверенными движениями набросал параллелепипед, из которого торчал ус, загибаясь кверху и немного вбок.
— Вот, — объявил он: — такое животное.
— Что же это, Саша? — спросила тётя Аня, которая явно была удивлена, и, по-моему, удивлена нехорошо. — Как называется твоё животное?
— Называется телеглот.
— А почему телеглот?
— Потому что… — Саша немного помолчал… — в него всё входит, а из него ничего не выходит.
Это была единственная Сашина фраза, которую я запомнил дословно и на всю жизнь: так она меня поразила.
На кухне воцарилось тягостное молчание. Мы с Сашей были в том возрасте, когда подобное задание уже вряд ли могло восприниматься всерьёз: его игровой компонент был очевиден. Саша же вёл себя серьёзно как никогда. Рисование телеглота было для него моментом истины!
Чтобы разрядить атмосферу на этом внезапно образовавшемся Солярисе, я стал извиняющимся тоном объяснять, как мне неловко, что у меня ничего не вышло: видимо, плоховато с фантазией. (Будь я лет на пять постарше, я бы уже знал, что основа моего мировосприятия — не ассоциация, а умозаключение, не впечатление, а переживание, не образ, а текст: и потому сколь комфортно мне с книгой или с партитурой, столь же некомфортно в картинной галерее или в зале скульптуры.) Но всё это был «светский трёп»; Саша меня не слушал, неотрывно глядя на своего телеглота, — и было очевидно, что он не хочет с ним расставаться…
— Всё очень тревожно, — сказала тётя Аня, когда мы остались с ней наедине.
— Что именно тревожно?
— Шизоидный тип личности. Ведь почему психологи так любят этот тест? Рисуя несуществующее животное, мы всегда волей-неволей изображаем самих себя. Здесь картина очевидна: человек жадно поглощает всю входящую информацию — но адекватно переработать её не может, поэтому «на выходе» у него ничего нет.
— Так что же, мама права? Саша ненормальный?
— Нет-нет, сейчас он нормальный, тут бояться нечего. Но со временем это может нехорошо обернуться. Ему бы, конечно, понаблюдаться…
С тех пор Саша у меня дома не был. Но я так привязался к нему! Нет, не к нему (сейчас у меня нет права даже на мизерную погрешность в своих словах): я привязался к факту регулярного общения с ним. Потому что никакого другого общения со сверстниками у меня не было.
…Мы любили гулять. Иногда гуляли по многу часов, но никогда не покидая «нашу территорию». Территория эта была ограничена квадратом улиц на юго-западе Москвы: Профсоюзная — Генерала Антонова — Введенского — Миклухо-Маклая. В центре квадрата — затхлый пруд. И — все основные «координаты» того хронотопа: оба наших дома, детский сад, поликлиника, 49-я школа, метро «Беляево»… Магический квадрат. Таких в Москве сотни, их не отличить друг от друга. Но такой — единственный. В нём и только в нём всякий раз — на один квант времени — повышается артериальное давление, и с этим уже ничего не поделаешь.
…Однажды Саша позвал меня в гости к знакомому писателю-фантасту. Это было весьма неожиданно и, как нынче принято говорить, круто. Ехали мы куда-то то ли на Кастанаевскую, то ли на Большую Филёвскую. Писателя-фантаста звали Александр Бородыня, его волоокую смуглянку-жену — Раиса Именитова. (Сейчас они оба выглядят немного иначе, но по-прежнему узнаваемы.) Бородыня вслух читал отрывок из своего нового романа «Остров Локсар». В перерыве, за крепким индийским чаем (из жёлтого параллелепипеда со слоном), я осторожно спросил:
— А почему остров — Локсар?
— Прочти наоборот! — сквозь зубы посоветовал Саша. Автор деликатно промолчал и улыбнулся.
Я понял, что мне должно быть стыдно, но не очень понял, почему… Содержания романа я не запомнил; помню только, что каждый житель острова имел законное право на одно-единственное убийство.
Ещё помню, как Раиса, провожая нас до остановки 130-го автобуса «Площадь Ромена Роллана», всю дорогу ругала советскую власть и внушала нам с Сашей: «В этой стране жить нельзя!» Я внимательно её слушал, ничего не возражая: ругать советскую власть мне совсем не хотелось, но и хвалить её тоже было особенно не за что. «Какой смысл ругать Вечность? — думал я. — Всё равно ведь советскую власть никогда не с чем будет сравнить!» …Никто ещё не знал, что до конца Вечности остаётся всего сто месяцев.
Ни Раису, ни Александра я с тех пор больше не видел. Интернет уверенно сообщает, что они уже много лет в Германии. Я желаю им покоя и верю, что жизнь больше не требует от них прочитывать названия наоборот…
*
Меж тем в моей школьной судьбе намечалась Большая перемена: я заканчивал восьмой класс. Духовно-душевное противостояние с одноклассниками истощило меня настолько, что стало ясно: девятого года в их компании я не выдержу. Классная руководительница, химичка, была удивлена до крайности:
— Ты не пойдёшь в девятый? Как это? А куда же ты пойдёшь: в ПТУ?
Незадолго до того я позорно провалил у неё доклад о Менделееве. Готовился два дня. Нарыл кучу информации. Придумал, как нетривиально рассказать про Таблицу, — вроде того, что это не только научное открытие, но ещё и музыкальное произведение, где каждый период кончается каденцией: «доминанта» (галоген) — «тоника» (инертный газ). Вышел к доске, увидал лица, пышущие злорадством, и… не смог ничего сказать. Навык публичных выступлений перед враждебной аудиторией дал сбой: химия — увы, не русский язык.
— Нет, Лилия Петровна, пойду в музыкальное училище.
— В музыкальное? А разве есть такое?
— Есть. При консерватории.
Это было что-то вроде пятой «иллюстрации того, как новая идея огорашивает человека, к ней не подготовленного». Впрочем, тут я сильно забегаю вперёд: с искромётно-шизоидным творчеством Даниила Хармса я познакомился только через семь лет.
…Сентябрь, год 1982-й: я первокурсник музыкального училища. Общение с Сашей прекратилось самым естественным образом: мы просто перестали видеться. Я попал в совершенно новую атмосферу и пережил колоссальный душевный переворот: внезапно оказалось, что меня окружают люди, с которыми можно нормально общаться — и даже дружить. Или просто разговаривать — но не о том, что интересно им, а о том, что интересно нам. До сих пор помню, как первые несколько месяцев резко оглядывался на любые шаги сзади: ожидал подножки или иной мелкой пакости. Лишь через несколько месяцев рефлекс «школьные годы» стал угасать.
1986-й год: выпускные экзамены в училище — вступительные в консерваторию — призыв в армию (там рефлекс неожиданно пригодился). 1988-й: дембель. 1989-й: эмиграция в США. 1993-й: возвращение в Москву; Ил-96, в котором я летел по билету в один конец, казался азимовским «Колодцем Времени».
…Как только выдалась минута умственно-душевной свободы, я набрал Сашин номер; это было лето 1994 года. Номер не ответил. Я звонил несколько дней подряд — безрезультатно. Наверное, на даче, подумал я. Хотел позвонить осенью — но отвлёкся на решение бытовых проблем: съём квартиры, очередные поиски работы и т. п. Позвонил только в конце зимы 1995-го. И снова номер молчал…
Следующие восемь лет были не особенно легче восьми предыдущих: в основном они осели в памяти как восемь переездов с одной съёмной квартиры на другую. Саше я продолжал звонить всякий раз, когда изредка «приходил в себя». Результат всегда был одинаков. 1995-й: молчание. 1996-й: молчание, 1997-й, 1998-й, 1999-й, 2000-й, 2001-й… Тишина.
…В середине июня 2002 года армейский приятель пригласил меня к себе в гости в Нижний Новгород. (Очень хотелось заехать в Сормово — взглянуть на нашу казарму четырнадцать лет спустя.) Зайдя на обратном пути в Дом книги, я увидел полное собрание сочинений братьев Стругацких. «Саша-Саша, где же ты!..» — подумал я, решительно направляясь к кассе. У кассы красовался единственный настенный экземпляр Таблицы Менделеева — с пятью новооткрытыми элементами: в школе последним значился 104-й…
Неделю спустя, рассматривая упругие корешки одиннадцати чёрных томов, я набрал Сашин номер. Набрал чисто механически, уже давно привыкнув к молчанию и никакого ответа не ожидая. Как вдруг услышал резкое и неприветливое:
— Алё!
Успеваю только сообразить, что слышу голос Сашиной матери. Голос, который никогда не хотел слышать после той единственной встречи двадцать лет назад.
— Здравствуйте. Можно попросить Сашу?
— Он в больнице!
Мой вопрос «в какой?!» повис на коротких гудках. Я тут же позвонил ещё раз. Никакого ответа. Отложив все дела, я принялся набирать номер «системно» — сначала каждые две минуты, потом каждые пять, каждые полчаса, каждый час: ну, должна же она когда-нибудь ответить! Увы, все попытки застать Сашину мать «врасплох» вновь окончились ничем: телефон упрямо умолк. («Телефон у меня простой, — уверял Хармс: — 32-08. Запоминается легко: тридцать два зуба — и восемь пальцев».)
Но я «упёрся» — и продолжал звонить. 2003-й: молчание. 2004-й: молчание. 2005-й, 2006-й: глухо. 2007-й, 2008-й, 2009-й: опять глухо… Если бы кто-нибудь спросил меня, зачем я это делаю, с какой целью собираюсь дописать собственную концовку лемовского «Соляриса», — вряд ли я ответил бы что-нибудь вразумительное. Желание поговорить с Сашей — о чём угодно, но поговорить! — стало навязчивой идеей. Скорее всего, я хотел «излечить подобное подобным», убедив себя в очередной раз, что жизнь не переиграешь и что пословица «Alte Freundsсhaft rostet nicht» частенько сбоит. Хотя, возможно, в нашем общении и вправду осталась какая-то недоговоренность… Теперь уже не поручусь.
…2010-й год, осень. Под её настроение очень подошла повесть «Малыш»; тогда, в школе, Саша много говорил о ней взахлёб, а я прочёл и ни черта не понял. Правда, потом, и довольно скоро, «Малыш» стал одной из моих любимейших вещей у Стругацких. Открываю «Малыша» — прочитываю первую, знаемую наизусть, до букв, до зазоров между буквами, первую его фразу:
«— Знаешь, — сказала Майка, — предчувствие у меня какое-то дурацкое!»
Я захлопнул книгу: читать сразу расхотелось, осеннее настроение мгновенно улетучилось и сменилось каким-то совсем другим, доселе неведомым. Мне вдруг совершенно отчётливо послышалось, как Майя Глумова сказала эту фразу мне. Лично и персонально. Вложив в неё весь свой характер — выписанный Стругацкими так пронзительно, что не остаётся никаких сомнений: эти люди пришли в этот мир, чтобы оставить ему эти книги. Во всяком случае, прочитав «Жука в муравейнике», я влюбился в Майю Глумову точно не меньше, чем Лев Абалкин.
Итак, Майя Глумова, не из книги, а из плоти и крови, выходит из глайдера и, ёжась от холода, говорит мне — не Стасю Попову, а лично мне, чеканя каждое слово:
— Знаешь, предчувствие у меня какое-то дурацкое!
Я немедленно снял трубку и набрал номер. И я уже знал, что на сей раз молчания не будет.
Чушь! Такого не бывает! Как мог я это знать?
Знаю, что чушь. Конечно, не бывает. Однако номер ответил! Причём ответил не голосом Сашиной матери — и это я, каким-то странным образом, знал заранее тоже.
— Здравствуйте. Можно попросить Сашу Стрижевского?
— Здесь такие не живут.
— Простите, а вы что-нибудь о нём знаете?
— Нет.
— А давно у вас этот номер?
— Около полугода.
— Может быть, о Саше знает кто-нибудь постарше? Он точно здесь жил, я знаю!
— Нет, простите, никто из нас о нём ничего не слышал.
Я ещё хотел спросить о Сашиной матери — но сообразил, что никогда не знал её имени…
Зато я точно знал, что «дурацкие предчувствия» у Майи Глумовой никогда не бывают беспочвенными. И тогда я решил провести собственное расследование. Первым делом позвонил в справочную МГТС.
— Здравствуйте. Я разыскиваю своего школьного товарища. Много лет звонил вот по этому номеру безрезультатно, а сегодня мне ответили, что номер верный, но про такого человека ничего не знают. Вы не могли бы мне помочь?
— Сейчас посмотрим, одну минуту… Да, этот номер был отключён за неуплату в течение нескольких лет. Заявку на его повторное включение никто не дал, и номер был передан другим людям.
— А вы можете назвать фамилию нынешнего владельца?
— Не имеем права без его согласия.
— Адрес тоже не можете назвать? Хотя бы номер дома?
— Нет, извините, таких справок мы не даём.
Ну, что ж, отрицательный результат тоже результат, сказал я самому себе. Однако облегчения, на которое рассчитывал, не испытал. Интернет! — «вспомнил» я. Он может всё!
Иду в «Белые страницы» Москвы. Ввожу в нужные поля фамилию и имя… Рад знакомству: Стрижевский Александр Леонидович, 1966 года рождения; Марчук Валентина Кирилловна, 1930 года рождения. И рядом номер телефона. Тот самый. Известный мне с детства наизусть. Заведомо неправильный. Зато указан явно правильный адрес — тот, который и должен быть. Больше по этому адресу — никого.
Делаю рабочие выводы. Первый: я узнал имена Сашиной матери и Сашиного отца. Второй: я узнал Сашин день рождения — восьмое мая. Третий: я узнал номер квартиры. Четвёртый: телефонная база в Интернете безнадёжно устарела — но в ней не могло устареть всё. Теперь надо попробовать поискать в «Одноклассниках»…
Захожу на odnoklassniki.ru. Моментально нахожу Александра Стрижевского. Живёт в Израиле. И фотография очень похожа! Проверяю тщательно — нет, не он: тот из Курска… С немалым трудом выуживаю из памяти имена двух Сашиных одноклассников: Валера Рубцов и Марина Наумова.
«Хорошее имя; главное, редкое»: в телефонной базе МГТС тридцать девять Валер Рубцовых и сто девять Марин Наумовых! А если ещё учесть «достоверность» сей базы?.. Впрочем, какому-то Валере Рубцову я всё же написал в «Одноклассниках», но ответа не получил: либо он перестал туда заходить, либо оказался случайным тёзкой. И тут меня осенило: ведь мать Марины преподавала в той же школе! Правда, у нас она никогда ничего не вела, поэтому её имени я не знал.
Сто девять квартир — не так много, если искать совпадение и по фамилии, и по «магическому квадрату» улиц. Иду по списку, аккуратно сопоставляя вероятности. Bingo: Наумова Татьяна Александровна… Набираю номер. В течение минуты пытаюсь объяснить, кто я, зачем звоню и для чего мне вдруг через столько лет понадобилась Марина, с которой я не разговаривал ни разу в жизни. Самым поразительным оказалось то, что Маринина мама моему звонку не удивилась, даже обрадовалась. Сказала, что Сашу Стрижевского прекрасно помнит, но ничего с тех пор о нём не знает. И — дала телефон Марины.
…Если бы кто-нибудь двадцать девять лет назад сказал мне, что я сам позвоню Марине Наумовой, я бы подумал, что это издевательство над здравым смыслом. Марина была спортсменкой, суперотличницей, золотой медалисткой и общешкольной мегазвездой. «Нет некрасивых женщин, но есть красивые!» — это тоже про неё… Около часа я бродил по комнате, мысленно приспосабливая к сложившейся ситуации нынешнего себя. Попытался успокоиться, применив к возрастным пропорциям апорию Зенона. Результат деления и вправду утешал: 45:43 < 16:14. Зато тревожил результат вычитания: что 43—14, что 45—16 давали всё те же неумолимые 29. Дистанция школьных лет укоротилась снаружи — но не изнутри… «Что он Гекубе? Что ему Гекуба?»
Не желая окончательно превратить свою уютную комнату в неуютный Эльсинорский замок, я решительно поднял телефонную трубку… Объяснить Гекубе причину своего звонка было ещё труднее, но я как-то справился, хотя пару раз малодушно сбивался. Выслушала она меня с симпатией, но, как и её мать, про Сашу ничего не знала.
— Скажите, Марина, а как он учился? — зачем-то спросил я. Нет, конечно же я знаю, зачем: пока мы с Сашей ежедневно общались в школе, мне ни разу не пришло в голову поинтересоваться, как он учится, какие предметы ему нравятся, кем он хочет быть… И теперь выходило так, что с упорством, достойным куда лучшего применения, я много лет, через абсолютно незнакомых людей, разыскиваю человека, которого в сущности совсем не знаю!
— Да так, нормально. Хорошистом был. Ничего особенного.
— А мать его вы помните? Не знаете, жива ли она?
— Жива ли, не знаю. Но её я помню: приходила в школу, всё скандалы закатывала.
Удивительно: почему меня это совсем не удивило?.. На прощание Марина любезно пообещала сообщить мне, если что-то вдруг узнает о Саше или хотя бы об одноклассниках, которые могут что-то знать… Впрочем, уже было ясно: я зашёл в тупик.
…2011-й год, весна. Майя Глумова почему-то всё никак не отстаёт от меня со своим «дурацким предчувствием». Тогда и решил: подойду к подъезду, позвоню в домофон — будь что будет; в любом случае, от этого я уже ничего нового не потеряю.
Приехал. Отыскал дом. Отсчитал подъезд по номеру квартиры. Позвонил в домофон… Тишина. Позвонил ещё раз: тот же результат.
Чтобы убить ненужное больше время, сделал контрольный обход «магического квадрата» улиц: Профсоюзная — Генерала Антонова — Введенского — Миклухо-Маклая… Всё по-прежнему; время остановилось там, в 1982-м. Только пруд облагородили: поставили вокруг уютные скамейки, запустили уток. И тут… Я вспомнил рассказ Лема — наверное, самый гениальный его рассказ: «Терминус». Отовсюду стали выползать тени школьных лет; они пытались разговаривать со мной, а я — с ними. Но в том-то и дело: то были не тени, а реальные люди, которые не просто остались где-то в прошлом, а живут, продолжают жить там, в том прошлом, вместе со мной. Это было до жути потрясающее ощущение: я вдруг «услышал» Время как Фугу (tempus fugit), словно живу одновременно и в начале 2010-х, и в начале 1980-х, причём во всех годах сразу!.. Не знаю, как это объяснить: ведь писатель не я, а Лем. Что может быть яснее, страшнее и лучше «Терминуса»?
Я снова подошёл к домофону — но уже знал, что опять услышу тишину. И я уехал, искренне удивляясь самому себе, которого, как оказалось, тоже знал довольно плохо.
…Прошёл месяц. (Нехороший месяц: была крайне напряжённая ситуация на работе.) Теперь Майя Глумова приходила вместе с Терминусом, никак не давая «списать его в утиль». А меня стала мучить совесть: я вдруг отчётливо осознал, что ищу не Сашу, а своё собственное прошлое, себя в том прошлом, которому нужны ответы на какие-то важные, но не формулируемые вопросы. Я надеялся, что Саша поможет мне с ответами, — но как же его найти?
«Почему человек так боится путешествий во времени и инстинктивно старается их избежать? Потому что в другом времени человек боится встретить самого себя!» — учил Август Сеннор, великий Вычислитель из «Конца Вечности». Жертвой именно этого Парадокса Времени стал главный герой романа Айзека Азимова: Харлан встретил Харлана… И в этот момент «Кольцо Времени» для меня замкнулось. Я понял, что Харлан должен был встретить Харлана: иначе это был бы не гениальный фантастический роман (тоже очень любимый Сашей), а пошлое фэнтези!
Наступило восьмое мая 2011 года. Удивительно ли, что, прообщавшись в школе полтора года, я не имел понятия о Сашином дне рождения? Нет, не удивительно. А даже если б имел, мне вряд ли пришло бы в голову его поздравлять. Но теперь я знал, что «Кольцо Времени надо замкнуть»: Сашино 45-летие выглядело как веская причина для этого хотя бы «официально». И вот я вновь решительно отправился к его дому, упрямо пообещав себе: на сей раз я найду его след.
Хватит блуждать по Парадоксам Времени!
…Подошёл к подъезду, набрал на домофоне номер квартиры: тишина, как и следовало ожидать. А потом — ну почему! почему я не догадался сделать это в тот, предыдущий раз! — я набрал номер соседней квартиры, на единицу больший… Вот интересно: что было бы, если бы я, например, набрал номер на единицу меньший? Не знаю. Нет у истории сослагательного наклонения — и я не Эндрю Харлан, чтобы с этим бороться. Знаю одно: в тот момент я твёрдо решил обзвонить все квартиры на этаже. Кто-то ведь должен что-то знать! (Где-то! Кто-то! Для кого-то!)
Домофон в соседней квартире ответил. Я объяснил, кто я, зачем я здесь и почему именно в этот день.
— Ой! Слава богу! Ну наконец хоть кто-то появился: а то мы уж и надежду потеряли!..
Один сеанс связи по домофону в московском подъезде рассчитан минуты на полторы — Сашиной соседке понадобилось сеанса четыре. Вот канва её рассказа. Саша давно и тяжело болен шизофренией. Его мать умерла в 2004 году. Сашу после этого забрали в психлечебницу, там за ним ухаживала медсестра Аня. Сашину квартиру она кому-то сдала. Где живёт сам Саша, Нина Александровна не знает, но очень за него волнуется и переживает, потому что болезнь у Саши тяжёлая, кроме Ани у него никого нет, и с Аней она не знакома.
— А вы не знаете, как можно связаться с Аней? — спросил я.
— У меня где-то был её телефон, но быстро я его не найду. Оставьте мне свой — я перезвоню.
Я поспешил домой. Нина Александровна перезвонила через пару часов, уже поздним вечером, и продиктовала Анин телефон. Набираю…
— Аня? Здравствуйте. Могу ли я поговорить с Сашей?
— А кто его спрашивает?
И тут я всё понял. По её интонации. По глухой паузе перед «А». Понял сразу. Как? Не знаю. Видимо, последние несколько месяцев Майя Глумова усердно проводила со мной сеансы интенсивной телепатии — «натаскался»…
— Меня зовут Дима Горбатов, я Сашин школьный приятель; хотел бы поздравить его с днём рождения.
— А почему вы никогда не звонили раньше?
Действительно: почему? Я объяснил. Как мог. Но теперь моя причина, до сих пор такая ясная и очевидная, в один миг утратила всю свою уважительность.
— Дело в том, что Саша вчера скончался…
Я знал, что услышу именно этот глагол. Но наповал сразило наречие: вчера! Дозвонился я сегодня — а он умер вчера. Я не говорил с ним двадцать девять лет, а когда дозвонился — оказалось, что опоздал на один день.
Такое, вообще, бывает?
— …Похороны десятого, в десять утра, в морге мытищинской больницы. Вы приедете?
*
Я застыл с трубкой в руке: слишком многое надо было «переварить» сразу. На одной чаше весов мёртвым грузом повисли двадцать девять лет молчания; на другой ехидным эльфом подпрыгивал один день опоздания — и он явно перевешивал. Восьмого мая 2011 года я был как никогда близок к тому, чтобы отречься от своего агностицизма…
Впрочем, времени на оцепенение не оставалось. Первое, о чём подумалось: Мытищи не деревня и не посёлок — не может быть, чтобы там была всего одна больница. В какую ехать мне? Аня же ничего не уточнила… Вообще, всё это как-то смахивало на дурной, хотя и вещий, сон. На всякий случай, отыскал в Интернете Мытищинскую городскую клиническую больницу и, по цепочке из пяти номеров, добрался до нужной справочной.
— Скажите, пожалуйста: не умирал ли у вас седьмого мая Александр Стрижевский?
— Сейчас посмотрим… Нет, не умирал.
— Девушка, проверьте, пожалуйста, ещё раз: я поеду на похороны из Москвы — у меня не будет шанса исправить ошибку!
— Ладно, посмотрю соседние даты… Да, есть: Стрижевский Александр Леонидович, умер в ночь с шестого на седьмое… Надо было сразу шестое смотреть.
Слава теории вероятности! Хотя, с другой стороны, каковы были шансы у полутора суток против двадцати девяти лет? (Каковы шансы столкнуться друг с другом у двух зондов, дрейфующих в космическом вакууме?)
Далее надо было сделать необходимые звонки. Первым делом набрал Нину Александровну.
— Ох, ну ведь как чувствовала!.. Да и вы тоже! Ведь это ж надо такое: опоздать на полтора дня после стольких лет — и успеть на похороны!
Потом, совсем уже расклеенный, позвонил Марине Наумовой; бормотал что-то не очень связное, при этом очень винил себя.
— Дима, вам не в чем себя винить: вы сделали всё что могли. И вряд ли для Саши кто-нибудь сделал бы больше.
Её слова внезапно меня отрезвили. Действительно! Больше мог сделать только один человек: ведь не зря же я узнал Сашино отчество — чем чёрт не шутит!.. По старинной школьной привычке, мне вдруг остро захотелось опоздать не одному.
Через полторы секунды Гугл выдал телефон Леонида Стрижевского. (В тот момент я осознал, что любые слова о том, как ценен Интернет, прозвучат банально.) Код у номера нью-йоркский. Набираю: не отвечает. Звоню через час: никого. Ещё раз всё хорошенько обдумываю. Теория вероятности в эти дни работает по самому невероятному сценарию — следовательно, Леонид Стрижевский, который в Нью-Йорке, скорее всего, и есть тот самый. А вдруг нет?.. Набираю в последний раз (так для себя решил).
— Я слушаю! — отвечает вдруг нью-йоркский телефон. И отвечает он Сашиным голосом. В ту самую минуту я уже точно знал, что говорю с Сашиным отцом. Тем не менее («критика чистого разума»), в последний раз страхую себя от возможной ошибки:
— Ради бога простите! Скажите, пожалуйста: вы были женаты на Валентине Кирилловне Марчук?
— Был.
— В таком случае, Леонид (не знаю вашего отчества), у меня для вас очень печальное известие…
— …Дима, свяжитесь, пожалуйста, с моей сестрой в Москве: вот её телефон.
Но в Москве три часа ночи. Звоню утром: телефон не отвечает. Звоню через час: никого. Звоню каждый час — бесполезно. После полуночи решаю: неудобно…
Десятое мая. Всё-таки делаю контрольный звонок в девять утра, просто для очистки совести.
— Слушаю вас!
За десять минут до выхода успеваю рассказать Сашиной тёте всё, что удалось узнать за последние двое суток.
— Какой ужас! Я ведь потеряла всякую связь с Сашей, после того как Лёня ушёл от Валентины: она же оборвала все контакты!.. Вчера поздно вечером вернулась с дачи — а теперь уже, конечно, не успею доехать до Мытищ!.. Но вы потом сразу приезжайте ко мне, всё расскажете!
Через полтора часа я стоял у морга Мытищинской больницы с какими-то дохлыми цветами, единственными, которые удалось достать ранним утром на станции после долгих праздников. Кроме меня, Ани, её брата и их матери, не было никого. Пока ждали Сашино тело, Аня поведала неизвестные мне подробности.
Последняя выписка из психдиспансера была датирована 2009 годом. Клиническая картина острой шизофрении в тяжёлой форме: ни дать ни взять, учебное пособие для студентов-психиатров. Больше всего поразили слова: «дефект личности». (Ерунда какая-то. Сашина личность не была дефектной; конечно, он был явно аутичен — но только с другими, не со мной!) Далее выписка гласила о том, что Сашу мучали «голоса»: один из них принадлежал «дьяволу», который «издевался» и всё время «подначивал» выпрыгнуть из окна. Пациент был «страшно измучен этими голосами»; иногда «молился Богу, но это не помогало…» В итоге, обманув дежурную сестру, Саша всё-таки выпрыгнул из окна. Но «дьявол» посмеялся над ним (этаж был второй): двойной перелом руки — вот и весь ущерб.
Самым страшным — и непонятным для меня — было поведение Сашиной матери: она совершенно сознательно его не лечила. Причём не просто не лечила, но ещё и тщательно скрывала его болезнь от окружающих, живя по принципу: мой сын — мой крест. Теперь я понял, почему телефон всегда упорно молчал, хотя так и не понял, зачем нужно было уничтожать все телефонные книжки со всеми координатами родственников, знакомых, вообще всех, кто мог бы хоть чем-нибудь помочь Саше. Конечно, ему бы помогли, но для этого кто-то должен был знать, что ему нужна помощь! Валентина Кирилловна лишила этой возможности кого бы то ни было. Она замкнулась на сыне-шизофренике — и прочно замкнула его на себе.
Их квартира превратилась в Остров Локсар.
…В этот момент Анин рассказ прервался: водитель фуры, которая подвезла гробы, попытался развернуться на небольшой площадке перед самым моргом, но дал задний ход так резко, что раздавил всмятку все стеллажи с цветами у входа. Осколки керамических горшков брызнули во все стороны с каким-то истеричным звоном, сопровождаемым гневными воплями и кондовой матерщиной; несколько гробов выехали из перекосившегося кузова и, покачиваясь, встали торцами на асфальт. Ещё пара миллиметров — и мытищинский морг имел бы «свежих клиентов»…
В 2004 году, в приступе гнева — а шизофреник в гневе страшен, — Александр Леонидович поколотил Валентину Кирилловну так, что она впала в кому. И больше в себя не пришла.
— Саша! Зачем ты это сделал? — спрашивали его врачи. — Разве ты не любишь свою маму?
— Люблю, — отвечал врачам Саша очень честно. — Я просто больше не смог терпеть… Она ничего не разрешала… Я бы лучше сам умер.
Впрочем, в лечебницу его забрали не сразу; какое-то время он жил в квартире один, без присмотра. Иногда не ел неделями — потом в один присест съедал норму нескольких дней. Очень любил мороженое — после смерти матери ел его много и часто: она ему это запрещала. Постоянно курил; в последние месяцы, когда Ане не удавалось за ним проследить, мог выкуривать по три, иногда четыре пачки в день.
И ел психотропные таблетки. Горстями, без разбору, по прихоти и «под настроение». Смерть наступила от отёка мозга, вызванного передозировкой нейролептиков, которые Саша где-то ухитрился украсть.
Наконец, подали гроб. В нём был пожилой человек, на вид лет пятидесяти пяти минимум, с жалкими остатками седых нечёсаных волос. Всматриваясь в покойника, я всё больше убеждался в том, что ни при каких обстоятельствах не узнал бы в нём своего школьного товарища. Всё то недолгое время, которое даёт морг на прощание с телом, я стоял и напряжённо думал. Почему здесь я? Почему всё так? Почему мне не дано было ничего сделать для Саши, даже в последний раз услышать его голос, — зато дано было постоять у его гроба в окружении совершенно чужих людей? Понимаю: общаться с шизофреником в фазе запущенного обострения — опыт не для слабонервных, но… вдруг ему стало бы легче? Вдруг я помог бы ему вспомнить что-то хорошее, кто знает? И вдруг бы от этого, хоть ненадолго, умолкли мучившие его «голоса»?
…В какой-то момент неслышно подошла Майя Глумова и встала рядом со мной у гроба. «А знаешь, ведь это твои похороны!» — сказала она, поёжившись. Это и был ответ на вопрос, почему здесь и сейчас стою именно я. И тогда — впервые за много лет — я вдруг безудержно зарыдал: внезапно оказалось, что морг для этого самое подходящее место.
…Харлан всё-таки встретил Харлана — и «замкнул Кольцо Времени».
Он так долго и так упорно добивался этой встречи, что, несомненно, заслужил её.