Чудовище
Приходит тихо так
на лихо кликанный
и носом тыкает
кубло мостит
неспешно чавкает
глотает ландыши
и ноготки
в груди проросшие
скребёт по донышку
когтистой лапою
посевы слов
сбивает запахи
под рыхлой толщею
в сопрелый ком
никем не сорваны
цветки заветные
хранит чудовище
лучистый свет
моё молчание
дрожжами схожено –
вино и хлеб
(23 июня 2011)
«Чудовище-чудовище», – девушка всхлипнула и отбросила истерзанную ромашку. –
«И сиди со своим цветком, мохнатое. И сиди, больно надо ты мне». Ветер подхватил оборванные лепестки и стал играться ними, как ребёнок играет мыльными шариками.
Но она, казалось, ничего не замечала. «Уйдёт теперь», – горестно прошептала. – «Уйдёт и помрёт». Память услужливо щёлкнула жёлтой сердцевинкой по носу. Или, всё же, ветер?
Это был обычный вечер. Они сидели в пещере, оббитой по последней моде альпийского шале, и пили зелёный чай. От стен пещеры отсвечивало салатовым, и сам Чю казался большим мягкошерстным кактусом, волею судьбы (или тем же ветром) заброшенным в землю с естественным подогревом горячего гейзера. На лысине расцветало красное пятнышко – он напрочь отказывался купировать цветок и носил его как пионерский галстук, бережно поглаживая лапой и неуклюже горбатясь у входа в пещеру, чтобы не зацепить. «Этот цветок – наш маяк», – шутил он и радостно вскрывал ещё одну банку с вишнёвым вареньем. Резцами…
Варенье он ел исключительно из вазочки и серебряной ложкой. В первую ночь она предложила ему черпак (он больше подходил к сказочным параметрам её избранника), но Чю только заморгал, упятился в глубь пещеры и затих. Несколько дней оттуда не доносилось ни звука и она сиротливо ютилась у костра и кормила с руки летучих мышей (чтобы не шумели), пока не услышала тихое постанывание. Как потом выяснилось, он простыл: в углу пещеры было достаточно прохладно, а выйти боялся, чтобы её не напугать. Тогда она впервые сварила зелёный чай из капусты и притащила ему в угол. Вместе с миниатюрной розеткой на ладони и серебряной ложечкой. Ложечка звенела о зубы, а Чю улыбался и тихонько сопел. На загнанное животное он был похож так же, как она – на нормального человека.
С нормального всё и началось. Или закончилось? Девушка вздрогнула и поймала один лепесток в ладошку. Вся эта история была ненормальной изначально: «такое бывает только в книжках…» – грустно ворчал Чю – «а я не превращу»… Нет, в принца превращаться он и не хотел. Только боялся превратить её жизнь в сказочный кошмар.
Он совсем не держал её, разве что летом, когда они собирали яблоки, а она не дотягивалась до верхней ветки со спелой антоновкой. Тогда она чуть не свернула себе шею: она боялась щекотки и даже носки шерстяные не носила, а тут лапатое и мохнатое держит за пятки. Тем летом она таки свалилась на землю, почти с небес, под залп яблок, летящим ей вслед. А Чю понял, что сила притяжения – страшная штука и сильнее повышенной мохнатости или чувствительности. И что яблоки нельзя консервировать.
Так и съели их до зёрнышка, едва вытерев от пыли. Потом у неё долго болел живот, а Чю кормил её мёдом со своей ложки (она предпочитала есть с ножа) и шутил, что это было их личное изгнание из Эдема. Только без третьих лишних. То есть змея.
Они могли отравить друг друга и без змей по капле: Чю – кутаясь в свою бронебойную шерсть, Она – пряча слёзы. Она прятала их долго и весьма успешно, заполняя маленькую рытвинку в другом углу пещеры, пока та не превратилась в солёное озеро с повышенной температурой. Озеро угрожающе побулькивало, и Чю всё равно бы его заметил – рано или поздно, но лучше поздно, чем с раннего утра и спросонья свалиться в этот чудо-источник. Чю, конечно, не сварился, но вылез из него другим чюдовеком. Грустным и слегка испорченным красноватым наливом. То ли от ожога, то ли от стыда. А она даже не могла плакать (и не потому, что это выдало бы её с головой, а потому, что выплакала уже всё раньше). Неуклюже погладила его по лапе и налила чаю. А он вздохнул и упятился в свой угол. Без ложки и варенья. Зайти туда она так и не решилась… и, тихо выскользнув из пещеры-шале, пошатываясь, побрела к обрыву. Там росли белоснежные цветы-звёзды. Бабушка говорила, если собрать такие в полночь и загадать то, чего истинно желаешь, – оно сбудется. А она споткнулась, растянулась и дотянулась только до обычной ромашки, не придумав ничего более умного, чем погадать: «выйдет – не выйдет». Чю из угла, чтобы её найти. Но испугалась ответа и бросила ромашку в пасть ветра. Теперь у неё остался только один лепесток. И боль в лодыжке (которую она, кажется, вывихнула, когда летела в темноте за чудом, а свалилась, зацепившись за корягу). «Не придёт», – горько прошептала. – «Улезет в чёрный ход, застрянет и умрёт».
То, что у него был свой ход, она знала давно. Молчала и плакала, втихаря, как вор-рецидивист стирая отпечатки слёз с побледневших щёк. По правде, она была не нужна ему – дикарка, которая ест с ножа и даже яблоко сорвать не может, слишком хрупкая и мелкая. И цветы у неё не росли. На темечке. Только распускались под грудью, но она поспешно их срывала и безжалостно бросала в озеро. Чю удивлялся: чем это так пахнет в их пещере, пока не вылез из её слёз перекрещённый. И с кувшинками на ушах. В мире людей сказали бы, что это лапша. А Чю ничего не сказал – только вздрогнул. Она даже не дрожала. Словно окаменела.
У них не было запретов, рокового и родового проклятия и прочих радостей жизни, которые держат людей и зверей вместе крепче любых цепей. Она пришла к нему сама, длинным осенним вечером, а он даже не заметил, изучая наскальную живопись и смешно тряся аленьким цветком на лысине. Она ничего не сказала – просто полила цветок (плакать её научили ещё до него). И собралась уходить, а Чю обернулся и не отпустил. В той осени шёл дождь и гуляли длинные серые сквозняки в плащах с острыми молниями, а она и так кашляла и постоянно мёрзла. Да и цветок поливать было кому-то нужно. Нужно признать, что в этом она была полезна.
Но он был Чудовищем со своей историей, острыми когтями и свалявшейся на боках шерстью, впрочем, честным: Чю сразу заявил, что Принцев не будет – ни на обед, ни на полдник. А жить он собирается долго и счастливо. Так что целовать его не было никакой необходимости. Можно было только откармливать и отпаивать зелёным чаем. А ночью тихонько прижиматься к изумрудно-тёплому боку и целовать в нос. Пока у него на носу не вырос колокольчик. И не разбудил. В то утро она сбежала в лес и долго не возвращалась, боясь его гнева. Вернулась с мухоморами и светлячками. С тех пор в их пещере было светло, а к ней никто не подходил, опасаясь ярко красного предупреждения у входа. Собаку они не заводили. Это значило бы, что окончательно приручились.
Холодная капля с неба прервала никому не нужные воспоминания. Девушка всё так же лежала, распластавшись на земле вывернутым калачиком, и не могла ни пошевелиться, ни закричать – камнепад мог застать Чю врасплох в белом теле, в чёрном ходе. В том, что Чю – уже там, она почти не сомневалась. Разжала вспотевшую ладонь и выпустила скомканный лепесток – белоснежным пёрышком. «Пусть у него будет чудо», – прошептала. И отключилась.
Чю очнулся от непривычной тишины. «Уснула» – он осторожно выглянул из своего угла. Но не услышал знакомый запах. Осмелев, Чю выбрался на середину пещеры, прошёл к чужому углу, заглянул в озеро. Задумчиво почесал обшелувшийся нос (после колокольчика он долго заживал) и замер, поражённый. Лучше было бы растеряться – да и сбросить лишнюю шерсть – или пойти клочком по закоулочкам. Но он совсем не знал, что теперь делать. И чего он хочет. Хотя нет, это он знал: зелёного яблока в пыли и запаха кувшинок за ухом. Не только люди хотят того, чего нет…
…..
Чю осторожно стукнул её по лбу серебряной ложкой, ещё раз – тщетно. Она так и лежала на мшистой поляне неожиданно ярким пятном. Светало. Чю осторожно фыркнул и отбросил ложку. Звенящее «по-ка»-тилось с горы. Чю прислушался – девушка еле слышно дышала и всё ярче расцветала в лучах восходящего солнца. Запястья обвивали фиалки, а у щиколоток – гранатовыми камнями – царапались маки. Чю глубоко вздохнул и неуклюже прижался к её щеке губами – чай с молоком, дальше – с вишней. Она продолжала неровно дышать и врастать в землю. Чю тихонько рыкнул и рванул со всей силы – ещё не завязавшиеся соцветия посыпались на поляну, а на нос спланировал неизвестно откуда взявшийся лепесток ромашки. «Ты моё чудо», – пробормотала Девушка и прижалась к нему носом. – «Ты моё чудо».
Путники, случайно попавшие в Чудо-Лес, долго рассказывали, что там кувшинки живут в горячих озёрах, а вечерами идёт снег из ромашек. Люди не верили им и называли чудаками. Да и кто поверил бы тем, кто не боялся ни смеяться, ни плакать?
На краю земли
Каждую ночь, когда последняя ставня в деревушке захлопывалась и наступала та, казалось бы, предпоследняя тишина, со стороны обрыва доносился тихий топот. Как будто что-то ходило и грузно ухало. «Не сдохло ещё», – бурчал почти разбуженный хозяин и распахивал окно пошире. Комнату наполнял запах моря, а тяжкие шаги казались неповоротливыми волнами, на четвереньках ползающими по дощатому полу. Оно так и ходило до утра, всё глубже проваливаясь в податливую землю у края обрыва, и только утром бухалось изнеможённое и тихо урчало. Потом засыпало, свернувшись в сырое бесформенное одеяло.
Тогда приходил смотритель – бросал свежих сухарей в большое корыто и наливал свежей дождевой воды в эмалированный таз. Последнее время оно совсем не ело, только жадно пило, моргая ничего не видящими и вечно слезящимися глазами.
Никто не помнил, как и зачем оно пришло в деревню, казалось, оно всю жизнь прожило у старой покосившейся хижины с обрывком верёвки на шее. Сначала его привязывали, но верёвка была слишком коротка – чтобы добежать к обрыву земли, до неба, а оно даже не пыталось отвязаться, только тихо рычало, пока мясник не решился приблизиться к дереву и одним махом обрубить пожелтевшую от дождя верёвку. Оно охнуло и упало плашмя, так падает только что выстиранное бельё, собирая грудки земли на влажные перья. Так и пролежало до вечера, но не сдохло. Гладить его никто не собирался. В ту ночь оно впервые встало на лапы и пошло. К обрыву, обратно и снова по кругу. Сколько так продолжалось, никто не знал, да это было и не важно – сколько волн выпадает на берег, сколько капель дождя пробегает по ржавой водосточной трубе, сколько дыма уходит в трубу. «Снова топчется», – вздыхали горожане и гасили лампы в домах. Услышав обрывки слов, оно замирало, полоскалось на ветру, а потом снова ухало и брело. Доходило до края и падало. В надежде, что в долину, но каждый раз – на брюхо. Край земли никак не хотел обваливаться, наверное, потому, что оно совсем истощало, и оно только хлопало слепыми глазами, как ставнями, и тихо постанывало. Шёл дождь.
В долине ходили косули и звери с мягкими лапами и шершавыми языками, оно знало их по запаху, земляники и сырой земли – её ел мохнатый, мяты и ручья – пила птица. Оно знало всех птиц и зверей и даже детей, приплывших в долину по ручью на тёплых плотах, устланных перьями, знало каждую бабочку. Слышало, как капустница перепачкалась листьями ромашки, а кузнечик играет со смеющимися собачками. Ластится. Закрывало глаза плотнее, чтобы не потерять это знание, и засыпало. Слюнявое. Вечером просыпалось и брело к обрыву. Долина уже спала, и только журчание ручьёв билось в непослушной сонной артерии, дышало. Оно тоже дышало и грузно ухало. Но так и не проваливалось.
Им ничего не стоило спихнуть его в долину, нужно было только взять верёвку побольше – чтобы оно повисло, или спустить с откоса. Но они бросали ему сухари и приносили талую воду. Дождь уходил медленно и грязно, так тяжёлый больной исходит холодным потом, а вместе с ним и снег, сошедший с гор. Талая вода была немного горше и пахла иначе, но ему было всё равно. Скоро и она закончилась. Глаза слезились всё больше, а перья уже не слипались, только чернели на солнце и падали в долину, падали. Оно уже даже не бродило – ни ночью, ни днём, деревня засыпала неспокойным сном, а утром смотритель приносил сухари и помои, но оно не вставало, повиснув на крае земли, как выпотрошенная туша. Только плакало или дохло. Чёрные перья вбирали остатки нещадного солнца и падали в долину, сгорая на лету. Кузнечик прятался за кашкой, и только белая бабочка беспечно порхала над чёрным пожарищем. Пока смотритель, принёсший сухари, не споткнулся о бесформенную тушу. «Таки сдохло», – вздохнул он и вытрусил крошки с обрыва. Пошёл снег.
На дне чашки
Потом он вдруг проснулся, неожиданно бодрый, и стал говорить ей,
что всё, конечно же, будет, и подарок он ей подарит,
такой, знаешь, подарок, чтобы только им двоим,
чтобы никому больше не пристроиться, только им.Валерий Попов. Ювобль
Есть вещи, которые нельзя описать, как бы ни старалась, они живут сами по себе – в зеркале, не отражаясь в пустых и худощавых очертаниях слов: девушка – абстрактное существо с запахом щенка под мышкой (толстолапого и мокрого, только что вытащенного из ванной) в жемчужных колготках и чёрной замше – не антонимы и несочетаемые словарные единицы, а плечи, талия и щиколотки – в узких сапожках, холодных ладонях и такой же чёрной майке – не синонимы сорванному стону. А (какая-никакая) реальность – отражающаяся в зеркале и стыдливо прячущаяся под одеяло, сбрасывающая лишнюю одежду и жёсткие сапоги, улыбающаяся ямочками на плечах – высшая мера наказания и обнажённости в уже сорвавшийся поцелуй.
Влюбившийся в её плечи и уснувшая в его локте. Непридуманные друг для друга части разных тел и несколько слов, прибумаженных к холодильнику: “хорошего дня!” < > “и тебе!” – словно целующихся клювиками магнитов – это всё что напоминало о них.
Она любила гулять по краю отвесной скалы и слушать пение волн, он приходил всегда внезапно и сбивчиво – шёпотом, рокотом, первой каплей. Дождя – смущённо целовал её висок, катился дальше, срываясь с острых ключиц в тёплую впадину, огибая выгнувшийся путь дугою, попадая в дрожащий пупок – росою – от щиколоток, в коленную чашечку и выше по внутренней стороне чашки к приоткрытой крышечке чайника – испариной, выпадающей на бёдрах, мощной струёй потока, сбивающей с ног, шквалом, швыряющим на обожжённую гальку, сдирая в кровь ладони, кусал спину, белой лавой гася прозрачную магму вулкана. И только глубокие трещины в теле скалы – питаемые стоном и кровью – выплетали венок их встреч, смертей и рождений из нежных и злых соцветий.
Он уходил в море, она – в небо. Встречались на старой кухне, сталкиваясь чашками – смешивая запахи чая с землёй, разбитого горшка – с фиалкой, доставали из холодильника свою пищу и разбегались по делам, углам и паутинкам. Она – с мясом, он – со швепсом. От солонины её кожа становилась совсем прозрачной, а губы пересыхали, как устье древней реки у скалы, тогда он открывал бутылочку и поил её шипящей пеной, оставляя белоснежные иероглифы на плоском, почерневшем под солнцем животе. Равнина вздрагивала и распускалась золотистыми стебельками – еле заметным пушком с запахом пшеницы и содранной корочкой медного хлеба. Он целовал её запёкшиеся раны и слизывал кровь с ладоней. А она фыркала ему в локоть и прятала под толщей воды. Сомкнув колени, скрывала в гроте своей маленькой Атлантиды. Он бережно касался пористого дна, взрывался пузырьками воздуха в стенках кораллов и, оттолкнувшись, летел вверх, золотым лучом рассекая её нутро и оставляя глубокие шрамы. Она всхлипывала и прижималась к нему раненым китёнком. А он всё глубже входил в её тело – якорем, гарпуном выворачивая белоснежную кожу. Тонул. Наступала ночь, а она ещё долго вспыхивала дрожащим маяком. Ждала. Пока всплывёт и обнимет. Обычно он засыпал до утра.
Утром были молочные хлопья, глазастая яичница и колючая щетина зубной щётки, прижимавшаяся к их дёснам, её солонина и его швепс, мурашки и пузырьки, а днём – ловля жемчуга. Он ловил его губами и ладонями – профессионально раскусывая шелковистую ракушку, она – таила дыхание. Отдавала сполна – скомканным криком в бледно-розовое небо. На скалы падала жара, а он уходил на дно, потный и солёный, с привкусом горечи на губах. Она распускала волосы по волнам – подставляя солнцу исхлёстанное его палимпсестами тело. Вечером он возвращался и переписывал четвёртую главу между лопатками набело. Море шелестело волнистыми страницами и прятало их в переплёте – заливая клейким клеем рты и ноги. Прошивало в одно существо.
Ночью приплывали дельфины и разрывали на двое. Она просыпалась в холодном поту и шла к холодильнику за швепсом. Он спал как убитый, а утром мучился от изнуряющего голода. А она пряталась в ледниках постели, выхолаживая убаюканное за ночь тепло. Он возвращался с апельсиновым соком (швепс уже закончился) и размывал гробницы, оставляя светлые пятна на простыне. Как будто солнечные слоны потоптались. Потом убегал, она прикрывала ладонью дверной глазок, чтобы никто не подсмотрел, а он подсовывал под дверь белый лист с отпечатками её лопаток.
Две лимонные дольки расцветали под абажуром, пока она его ждала и загибала страницы книжки серебряным крючком. Книжка была шерстяной и колючей и называлась жилетка (в один разворот: от груди – до груди). Его груди она всегда бережно укрывала губами, книгой, ладонями – под одеялом он задыхался. Задыхался даже под тончайшим платком, она засыпала на берегу обнажённая, с исцарапанной спиною – скалами, с исцелованной грудью – звёздами.
На рассвете он осторожно разводил её колени, чтобы увидеть солнце (утром на дне было зябко). Она улыбалась, зябликом выклёвывала песчинки, впившиеся в его позвонки, чтобы не поранился. Он проталкивался к свету, щекотал темечком, окунался в родничок. А она обнимала его за плечи и переворачивала ладони (и весь мир) – лодочкой. Укрывала впадину под рёбрышком – чтобы никто не проник. И не укусил. Даже красная медуза.
Он только однажды сделал ей больно, когда сушил её тень без ситцевого сарафана, нечаянно прищемив плечо деревянной прищепкой. Зато у неё остался след – как от порванной бретельки. А у него тепло чугунного утюга в ладонях, которое никак не хотело разглаживаться, непослушно щекоталось – кудряшками. А он смеялся и выпрямлял, складывая её как ручной зонтик вдвое – ждал, пока выстрелит и вытолкнет из упругого купола. И можно будет лежать и слушать как стучат капли по черепице, пота – по половицам, и как бьётся выпорхнувшее сердце в его губах. Язычком колокола.
Ожидая очередного прилива, он прижимался губами к раскалённой раковине, покрывал ничем незащищённую кожу мурашками, строил песочный замок, но волны размывали его и обжигали их тела. Как солёную глину. Магритт писал песнь любви, дельфины ласкались на дне моря, цветы царапали поры песка и дышали, а полнолуние наполняло ямочки песка прозрачной влагой. Она разливалась и разрывалась, криком чайки раскраивая мир на небо и землю, а он сшивал плавником линию горизонта и огибал тонким месяцем своё солнце.
v
Девушка просыпалась и наливала шипящий швепс в прозрачную чашу, а юноша откусывал кусочек солонины и закрывал глаза. Сегодня, завтра и всегда. И когда их губы встречаются по ту сторону чашки – небо падает на землю, горизонт выгибается радугой, а морской конёк захлёбывается негой – земля приглушенно стонет и сбрасывает с себя упавший купол, непокрытая. Оставляя несколько чёрных чаинок на счастье. Или на
судьбу.
Хочешь облако?
– Хочешь облако?
Спросила лёгким голосом, даже не спросила, отпустила вопрос как тетиву, ещё не зазвеневшую тревожным (смогу ли?), нет, не спросила – ответила: “хочешь? облако”. Как будто сможет нарисовать и вырезать такое облако, чтобы только ему. Дереву. Потому что так рисуют в детстве – облако и дерево (солнце могут забыть, забить в угол, как кусочек сыра в мышеловку, цветок могут потерять, а облако и дерево – нет). А значит, так правильно.
Спросила, как будто кто-то ответит и не нужно будет запинаться на этом “хо — чешь” и решать самой (а вдруг не смогу?), как будто пальцы станут послушней и перестанут дрожать, и можно будет расслабить руку и зарыться в верхушку кроны как в упрямые волосы – перебирать веточки, вбирать упругость почек подушечками пальцев, распускать в листья, пока они не выдохнут облако – прозрачное и щекотное. Но листьев нет, как и дерева. И облака нет. И нет ответа, только глупый вопрос, зависший на краю листа, почти отрезанный от точки. Клац! – и хорошо, что отрезала, ведь облако нельзя загонять в угол.
Распахнула форточку – где-то вдалеке громыхала гроза (или это несли новые вёдра с неразбавленной водой?), потом окно – дождь полоснул по щеке острым запахом мокрого асфальта, забралась на подоконник и свесила ноги в илистое дно ночи. Пальцы быстро покрылись волдырями капель – расправила их как перепонки невиданной – лягушки? птицы? – помахала крыльями. Набрала полные пригоршни воды из сизоватой тучи, умылась, пригладила мокрой рукой волосы. Вытерла ноги иссиня шёлковой занавеской, соскользнула на пол. Почапала доставать ножницы.
Ножницы были большие и серебряные. Были ещё спицы, но связать можно было кота у печки, саму печку и дымоход, а вот даже копчёное облачко из него – нет. Облако нужно было вырезать, а ещё лучше – выдувать, как пушистое оригами, не сломав ни одной линии. А его вырезали, оставляя ненужные куски бумаги свисать с червлёных краёв ножниц, как кусок антилопы из пасти крокодила. Но крокодила не было, а антилопа уже ускакала, оставив желтоватую полоску-обрезку, больше смахивающую на сушёную змею, чем на антилопу.
Отбросила полоску, антилопа-змея зашипела и поползла в угол. “Хорошо, что в углу нет облака”, – подумала. Убрала ножницы в ящик стола. Заперла на ключ. Снова выглянула в окно. Птицы уже проснулись, запели. Улыбнулась букету сирени – совсем молоденькая, кустик ещё, а уже на цыпочках и тянется к небу. У неба есть сирень, а у её дерева нет облака – а это неправильно. Собрала остатки капель с карниза и бережно понесла к столу, вылила на шершавую нелакированную поверхность. Стол молчал. “Тук-тук” – постучала. Божья коровка, уснувшая на колечке, недовольно растопырила крылья и бухнулась на пол. Нырнула под стол, нашла красную бусину в траве, посадила на ладонь, унесла на кухню. Накормила парной котлетой и сырниками, отпустила – ставить веснушки на солнце.
Ссутулившись, поплелась в комнату – ойкнула: на столе робко поклёвывало остатки кофейной скорлупы маленькое, но уже пушистое деревце. Чуть не захлопала в ладони – получилось! – но вовремя спохватилась и побежала за ночной лампой под шерстяным абажуром – согревать, вдруг простудится. Сквозняк обиженно засычал и пополз в угол. “Хорошо, что в углу не антилопа, а змея”, – подумала.
Деревце уже совсем распушистилось и весело чирикало что-то из классики. “Шустрое”, – подумала и убрала мел подальше, пока не склевало. Капнула молока – ещё немножко – на стол – потянулось к белому озерцу, плюхнулось в него, как утёнок, – поплыло. Улыбнулась, занырнула, пощекотала босые корни – рассмеялось, зафыркало. Вылезло из молока всё в белых каплях, стало отряхиваться. Зазеленело, словно одуванчик под ёлкой, затрепетало.
“Сейчас улетит”, – подумала. Зашелестело листьями – расстроилось.
В углу что-то грохнулось, и полилась вода. “Антилопа!” – вскрикнула. Ручейки разбежались в стороны испуганными змейками, нырнули под батарею. “Змеевик”, – подумала.
Деревце притихло, прижалось к руке. Погладила по макушке. “Высаживать?”, – спросила. Вздрогнуло, вцепилось в стол. Заупрямилось. “Все высаживаются”, – вздохнула. – “Засохнешь ведь”. Залопотало радостно, цапнуло корнем за коленку. “Шууустрое”, – рассмеялась, нырнула под стол за росою. Набрала в ладонь лодочкой, утопила корни – распустило, заплескалось.
Убрала лампу подальше, принесла мороженое. Растопила, посыпала шоколадной крошкой. “Лакомься”, – улыбнулась. Отнесла остатки шоколада к змеевику, оставила. Фольга зашуршала – съёжилась. Ручейки бросились наутёк. Махнула рукой, задумалась.
Достала спицы, смотала в клубок – спрятала. Открыла окно, сняла штору – укрыла деревце.
Уснуло, засопело. Заплела петлицы шторы в звёзды – успокоилась. Осветила.
Свернулась в кресле, прижалась щекой к листику – уснула…
Легко выдохнуло, защекотало одуванчиком. “Хочешь облако? ”, – прошептало.
© Марина Гареева, весна 2012