«Интеграция — объединение в целое каких-нибудь
частей или элементов в процессе развития».
Словарь Ушакова Д.Н.
Для меня процесс интеграции начался ещё в той жизни, когда я входил в свой питерский, гулкий и простуженный двор – колодец, что на Лиговке, и видел, как Петька Собакин опять мочится около моего подъезда. Я уже не орал на него как прежде: «Что творишь, сука!». А устало говорил: «Опять тебя жена домой не пускает пописать». Петька пьяненько улыбался, застёгивая корявыми пальцами ширинку. Кивал головой.
Дома, на кухне я открывал бутылку водки «Новая», которую купил в соседнем ларьке за пятьдесят рублей.
Жены сердито ворчала: «Опять жрёшь палёную водку. В Германии хоть водка была бы приличная».
Я, конечно, понимаю жену. Но как бабе объяснишь, что не единым брюхом жив человек.
Мой процесс интеграции закончился, когда Илья вывез меня на инвалидной коляске из Krankenhaus, что на Wagnerstrasse. Мы стоим на перекрёстке, ожидая зелёного света. Илья молчит, но я чувствую, как он наливается ненавистью к этому треклятому светофору, который не дает нам зелёного света. Я слышу его пронзительный до визга голос: «И будь неладны эти Горбач и Ельцин! Сейчас бы я в Харькове на своей обувной фабрике главным инженером служил. А здесь вот, в Германии, подмываю жопы старикам». Я его понимаю, как понял в своё время жену. И понимаю, почему жене и санитару Илье не доступно понимание того, что «не одним брюхом» и так далее.
Вот и я в Германии.
Многое нашего человека здесь заставляет напрягаться. Надо идти в ногу – не со временем. Согласно местным нравам. Хотя это и заставляет идти не строевым, но всё равно утомляет.
Вот автобус. Точен, как часы на кирхе. И это уже настораживает. Сам – то я сверяю, грешный, часы по Москве. Биологические часы: хочу есть на два часа раньше, чем жена приготовит обед. И это отвлекает от созидательной работы. Правда, работы нет. Но сознание, что ты ещё о-го-го и им покажешь, сидит прочно… Кажется, прочно. Знающие люди говорят, что это временная болезнь и проходит без вмешательства врача.
Итак, автобус. Сажусь в конец салона, ноги спрятал глубоко под сиденье, мне всё кажется, что у всех, кроме меня, чистая обувь. И все смотрят на меня исподтишка и осуждают. У нас бы прямо сказали: куда лезешь с грязными лапами? А здесь я своей обувью боюсь испачкать тротуар. Непременно надо по-немецки слова «гуталин» и «сапожная щётка» выучить.
Сейчас, вроде бы всё нормально, никто уже на мои ноги не смотрит. Но всё равно
как – то неспокойно. Слишком всё хорошо складывается: никто не тычет на грязные ботинки, места свободные есть, и автобус во время пришёл. Автобус, а ведь, наверное, не мой! Не выдержал. Выхожу на первой остановке. Заглядываю на морду автобуса. Странно — но мой. Маленькая гадость, но приятно. Смиряюсь с неизбежным — не будет же водитель из-за одного «чайника» нарушать порядок.
Но автобус, нарушая порядок, стоит, хотя все двери закрыты. Не меня же он ждёт! И вдруг слышу из шофёрской кабины родное: «какие проблемы?»
И как он узнал, что мы одной крови…
Молчу. Жду, что он сейчас добавит: «шеф». И я его расцелую. Но «шеф» не последовало. Видно давно оторвался от народа.
Я кидаюсь к автобусу, стучу: мол, открывай дверь. Но, видно, я не там стучал — отрылась дверь у водительской кабины. Слышу голос: «кнопка же есть».
А мне кажется, он говорит: «ты, наверное, с Урала».
«Нет, — возмущаюсь я, — я из Петербурга».
Однако усаживаюсь. Отдавая должное стране пребывания, говорю:
-Danke schön.
-Ничего, — отвечает водитель, — поехали.
-Из России? — выдержав вежливую паузу, спрашиваю я.
-Коми АССР. Знаешь такую? — отвечает мой собеседник.
Я, конечно, знал, чем замечательна была эта часть моей Родины.
-Отец мой и мать там сидели. Там я и родился. Родители были фашисты. Вернее отец был фашист, а мать пособница, вышла замуж за фашиста. Так товарищ Сталин решил, — водитель мельком взглянул на меня.
Я невозмутим. Меня теперь ничем не проймёшь.
-А когда Сталин сдох, отца отпустили в Германию. А мы с матерью ещё долго жили в Коми.
Он так и сказал: «сдох». И меня это почему-то задело. Я не ожидал, что это меня может неприятно задеть. Может потому, что это сказал немец? Но я всё-таки говорю:
-Сталин — дерьмо.
-Гитлер тоже дерьмо, — слышу я строгий голос водителя.
Вот мы и сошлись во взглядах с моим, что ни говори, соотечественником.
— А я вот уже двадцать лет в Ганновере вожу автобус, — буднично продолжает сын фашиста.
— И живёте в Ганновере? — глупо спрашиваю я.
— Да вы что! В Ганновере очень плохой воздух. У меня дом за городом. Большой, хороший дом.
Это сказано было с непоколебимой убеждённостью состоявшегося человека. И я не посмел сомневаться в том, что в Ганновере плохой воздух и что дом его большой и хороший.
-А я из Петербурга. — Во мне вдруг проснулась собственная гордость. Но прозвучало это как-то суетливо и неубедительно.
Немецкий человек не удостоил меня вниманием. Он аккуратно подвёл машину к остановке. Внимательно взглянул на меня и сказал:
-У меня в Коми был друг, еврей. Очень хороший человек.
А я подумал: в Коми, видно, был тоже «очень хороший воздух», если там мог жить хороший человек, еврей.
Вот, слава Богу, и приехали. Моя остановка. Лагерь перемещённых лиц. Только не подумайте чего-нибудь плохого. Лагерь размещён в игрушечном городке, словно сошедшим со старинной немецкой гравюры, и окружён живописными лесистыми холмами. И там тоже очень хороший воздух.
Рядом с нашим лагерем располагается собачья гостиница. Есть такие гостиницы.
Туда на выходные дни хозяева отправляют своих четвероногих питомцев. Кто кому надоел за неделю — вопрос открытый.
Лагерь отделён от гостиницы высоким деревянным забором, поверх которого пущено два ряда колючей проволоки.
Зачем? Чтоб собака не перелезла через забор, соскучившись по хозяину? Загадка немецкого менталитета. Вообще немцы почему-то ценят эту незатейливую деталь интерьера. Даже в аккуратно подстриженном заборчике из зелёных кустиков, что окаймляет розы перед домом, просматривается зловещая металлическая колючка.
По ночам мощный фонарь высвечивает высокий забор и колючую проволоку. И зло лают собаки.
У старшего поколенья это вызывает определённые ассоциации. Но картину смазывают разухабистые пьяные песни из открытых окон лагерных строений. И сразу представляется, что ты в каком -то провинциальном доме отдыха, где-нибудь в Старой Руссе. А собаки лают в соседней деревне.
-Guten Morgen,- приветствует солнечное летнее утро.
За две марки можно прогуляться с гостиничной собачкой. Она будет рада новому знакомству. Выдаётся поводок и намордник.
А наши девочки могут прогуляться с немецкими мальчиками. Каждый вечер у ворот лагеря толпятся Мерседесы и Фольксвагены, ожидая своих избранниц.
Хозяева машин, в основном, «наши» немцы, недавние соотечественники. Но они уже успели заматереть и обрасти жирком довольства. Однако нет в них европейского лоска, что невыгодно отличает их от представителей титульной нации.
Особенный спрос на славянский тип женщин. Говорят, непривередливы. Но здесь же не жён выбирают. Прилетели поклевать на халяву.
Дочери — это пока самое ценное, что у нас есть. Сын — когда ещё прорастёт на местном подзоле. А дочери — товар налицо. Отцы осторожно вздыхают. Матери легкомысленно отмахиваются. А ведь и местные власти предупреждают:
-Bitte geben Sie auf Ihre Wertsachen acht ! Diebe lauern überall auch in Deutschland.
Что в переводе с местного диалекта означает: «Пожалуйста, обращайте внимание на свои ценные вещи. Воры подкарауливают вас везде и в Германии тоже».
Но кто сейчас об этом думает, выскочив из неласковых объятий своей Родины!?
Однако надо чем-то занять и наших молодых мужчин. И наш человек находит, чем себя занять с пользой для национального престижа.
Наивные немецкие бюргеры оставляют свои хорошие велосипеды, пристёгнутые к металлическим стойкам незатейливыми замками под окнами своих хороших домов. А уж для нашего Левши такой замок – не блоху подковать.
В сумерках из лагеря выезжают на своих ободранных велосипедах (но удивительно лёгким и мягким ходом — сам ездил) несколько молодых людей. Среди ночи они возвращаются, и стадо лагерных велосипедов заметно увеличивается. А рано утром — срочная переборка: колёса одного перемещаются к раме другого, руль — к третьему. И вновь рождённый велосипед продаётся свежему эмигранту за сорок- пятьдесят марок. И свежаку хорошо, и народ при деле.
Кто-то из местных немцев жалуется в полицию. А кто-то удовлетворённо потирает руки, что избавился от рухляди: транспортировка на свалку стоит денег.
Полиция неохотно приезжает разбираться.
Снова цветут каштаны. Но эти каштаны для человека, сидящего на скамейке, цветут первый раз. Да он и не замечает их красоты. Человек изрядно пьян. И то ли поёт, то ли подвывает гостиничным собачкам гнусноватым фальцетом.
-Ох, не тот еврей пошёл нынче, не тот, — укоризненно говорит, остановившись у скамейки, старик, не по сезону одетый в длиннополый сюртук и чёрный картуз. И где он раздобыл этот картуз? Наверное, носил этот картуз ещё его дед, а он хранил его для поездки в Землю обетованную. Да вот занесло в Германию.
-Зяма, ты шо прилип к человеку. Не видишь, что ли, что человеку нездоровится. — Кто-то предусмотрительно зовёт старика. С пьяным свяжешься, беды не оберёшься. Зяма отходит от пьяного. И народ, ранее сидевший по краям скамейки, как-то тихо растворяется.
Обнаружив, что остался один, пьяный резко вскакивает:
-Брезгуете мной, антисемиты!
Он взбегает по металлической лестнице на второй этаж жилого дома, производя невообразимый шум. Лестница проложена вдоль внешней стороны дома, и потому всё дворовое сообщество могло наблюдать этот шумный взлёт. И оттуда, с балкона, несётся пронзительная речь.
Пронзительная — не только по напряжённости голосовых связок, но и буквально пронзающая неравнодушные сердца.
«А мизансцена с балконом, однако, хорошо продумана. Чем не Ленин с балкона Кшесинской»,- успевает отметить Зяма. Он, в недавнем прошлом работник идеологического фронта, тонко чувствует театр. Сорок лет заведовать библиотекой в Бердичеве.
«Что наша жизнь»… — Но эту, понятно, не очень свежую мысль Зямы, бестактно прерывает человек с балкона:
-Понаехали тут полукровки необрезанные. Дайте мне хоть одного чистого еврея расцеловать!
Не услышав голосов поддержки, впадает в очень натуральную ярость. Хватает стул и начинает с ним ломиться в двери комнат, выходящих на балкон. Жильцы осаждаемых комнат затаились. Ни звука протеста.
Внизу осторожно молчит толпа. Наконец кто-то начинает переговоры:
-Жора, ты шо? Может, выпил?
-Я выпил?! – Возмущается Жора. Но тут же спохватывается, перед кем это он должен объясняться. — Да, хоть и выпил. Так на свои же. Это вы на халяву, под нашу марку понаехали. Хохлы, да молдаване всякие.
Кто-то заискивающе хихикает. И этот слабый звук для Жоры, как гром победы. Он несётся вниз, и грохот лестницы под ногами возбуждает его, как звук боевого бубна. Он по — птичьи высоко задирает ноги и с силой ударяет о ступени.
Звук полицейской сирены. На дворовой сцене молодой неулыбчивый немец. Телефон на ягодице — как пистолет.
Вечерний двор освещают полицейские «мерсы». Две крепко сбитые девы — полицейши ведут Жору к машинам. Жора не сопротивляется. Гордо следует, как на казнь герой советского кино.
На другой день те же девы возвращают Жору в лагерь. И на вечный вопрос: «Ну, как?» долго жуёт свои тонкие, совсем не семитские губы и нехотя роняет:
-Две банки пива. Но пиво, я тебе скажу…..- Следует кислая гримаса.
Народ понимает. Хорошего пива в полиции не дадут.
Народ наш, вообще, понимающий. И отходчивый и в гневе, и в любви.
И как же Жору не понять? Привез сюда жену. Молодая русская баба, лет тридцати. Самому- то Жоре слегка за пятьдесят. Суховат, но строен. И все волосы на голове целы.
А баба-то из какой-то волжской деревни.. И надо же, не успел постель расстелить, как она сбежала к немецкому шпандрику. И когда успели снюхаться?
Зяма сочувствует Жоре, но и осуждает, хотя и не очень.
«Ах, молодёжь, не соблюдают традиций. Еврейку надо было брать. Хотя… Вот моя Муся. Хоть и еврейка, но совсем не цимес. И ведь не сбежит. Сорок лет, как в помойку… А в русских бабах, однако, есть какая-то чертовщина». И Зяма, как вспомнит свою Мусю, вроде бы и Жоркину бабу начинает понимать. В этом содоме всегда кому-нибудь наступишь на ногу. Вот и он, Зяма, всю свою жизнь посвятил Партии, а как настало время вспомнить о Боге, надел еврейский картуз. Ну, прямо живой персонаж с витебских картин Марка Шагала.
Невесёлые Зямины размышления прерывает голос Жоры. Жора трезв и оттого рассудителен.
-Она, сука, сюда ни в жизнь бы не попала. Я ж для неё был только паровоз, — с горечью говорит Жора.
-Еврей — не национальность, а средство передвиженья, — мудро замечает Зяма.
Это, конечно, банальность, но вот и еврея жизнь пристроила к общественно полезному труду.
-Понавезли сюда русских жён. — Раздражённый женский голос опять возвращает Зяму под цветущий каштан. Говорит дородная дама, обвешанная тусклым серебром.
— Вы, наверное, здесь одна? — несмело замечает Зяма.
-Да не в этом дело, — необъятная грудь, освящённая серебром, гневно вздымается. — На нашей боли въезжают в рай.
-Сколько, однако, порожняка простаивает, — с искренним сочувствием говорит Зяма. И тут же испуганно смотрит на «серебряную» мадам.
— А мы не порожняк, мы с грузом, — она показывает на малыша, который, вырвавшись из рук молодой пары, бежит к ней.
Мальчик вскарабкивается женщине на колени, по хозяйски усаживается.
— Малыш, как тебя звать? — спрашивает Зяма.
Мальчик спрыгивает с бабкиных колен, встает по стойке «смирно» и, нахмурив чистенький лобик, декламирует:
-Меня зовут Николай Иванович Перепёлкин.
Все смеются. И даже «серебряная» мадам слегка приподняла верхнюю губу, оскалив золотую челюсть.
-Наш паровоз вперёд летит. В коммуне остановка…- Дурашливо запевает Жора.
«И в какую коммуну завезёт Николая Ивановича бабкин паровоз, — думает Зяма,- одному Богу известно».
Женщины, собравшиеся было около скамейки, уходят. Что-то не нравится им в Жоре. Видно, не заслужил ещё их прощения после вчерашнего представления. Одна из них бросает Жоре:
-Пой, пой. Допоёшься. Вот один у нас в Харькове всё пел, а потом сел.
У Жоры с ответом не заржавеет. Он кричит женщинам вслед:
-Ты меня не пугай. Здесь тебе не Харьков. Здесь свобода, бля!
-Зяма, иди встречать свою Мусю,- кричит тётка из окна первого этажа, — вон, сколько добра везёт из Каритаса.
«Видно всех мух пересчитала, теперь Мусины мешки будет считать», — устало думает Зяма о тётке из окна. Прилетела бы еще одна муха, может быть, тётка, занятая мухой, Мусю бы не заметила. Тогда бы и Зяма Мусю не заметил.
Теперь уже не спрятаться. Зяма подходит к женщине, которая ведёт велосипед, нагруженный тюками. Сама женщина чуть повыше велосипеда. Одного размера — что в высоту, что в ширину.
-Ну, куда ещё. И так вся комната завалена, — смиренно говорит Зяма.
-Молчал бы, недотёпа,- сурово отзывается Муся.
Зяма снимает с велосипеда тюки. Вешает их на широкие плечи жены. Коренастая Муся тяжело поднимается вверх по лестнице, лестница под ней тихо звенит.
— Смотри, не споткнись, — Зямин совет глохнет среди неровных вздохов Муси.
Чем ещё можно помочь бедной женщине. Только советом.
-Если сходишь в Каритас, тебе любая девка даст.- Ох, и достаёт же старого еврея этот Жора. Но Бог всё видит! А Зяма всё прощает.
Каритас — святое дело. Туда несут богатые немцы всё, что им не нужно. А бедные евреи берут там всё, что им нужно. Это богатым как индульгенция за то, что им так хорошо, когда нам так плохо.
И в такие минуты думаешь только о плохом. Об аденоме предстательной железы. Об ежечасных ночных походах в туалет. О разгневанной Мусе, которой он не даёт спать своим хожденьем.
А если Муся ещё обнаружит непогашенный свет в туалете — лучше не вспоминать. Хотя чего бы шуметь, за всё уплачено…
Зяма страдал. Что-то огромное, тёмное корчилось в его прекрасных коровьих глазах и не находило выхода. Зяма безнадёжно искал понимания.
-Жора, — говорил он на следующий день, — от тебя сбежала жена. Значит, было, ей чего бояться. От меня жена уже не сбежит… Меня уже никто не боится, — грустно заканчивает он.
Ну, вот и прощай, лагерь перемещённых лиц. Прощайте, Зяма и Жора, неяркие звёзды моего эмигрантского небосвода! Свидимся ли когда-нибудь?
Я еду жить в Ганновер. В машине звучат бодрые немецкие марши сорок первого года. На душе неспокойно.
Здоровье нации — это здоровье флоры и фауны нашего обитанья.
Как-то на пляже я не удержался (издержки переходного возраста) и на ещё достаточно свежей попке убил комара. Владелица попки признательно улыбнулась. А вот возмущению соседей не было предела. Вызвали полицию. Я был в ужасе и несколько успокоился, когда узнал, что подарившей мне признательную улыбку не пятнадцать лет, а пятьдесят. Обвинения в педофилии не возникло. Впрочем, немки и в пятьдесят выглядят как пятнадцатилетние. Это сзади. Но ошибаться не советую. Здесь вам — не там. Хотя, теперь и там с этим строго.
В моем случае пострадавшим оказался комар. И мне шили убийство. Не помогло свидетельство дамы, что было посягательство на нечто, принадлежащее ей на правах личной собственности. Я был судим за превышение средств обороны. Освобождён, заметьте, освобождён — не оправдан к очередному немецкому празднику. Благо Германия по количеству праздников первая в мире. А я — то думал, что хоть в этом виде моя Родина впереди планеты всей.
Слава Богу, не выслали из благословенной Германии — в прессе началась громкая дискуссия на тему:
«Здоровье нации, люди и насекомые». И я некоторое время был героем. Ведь комар мог быть малярийным!
Моё имя пресса скоро забыла. Но остался анекдот: один старый еврей с дамочкой на пляже… И тут прилетает комар.
Однако тема, поднятая прессой, оставила свой след в уголовном законодательстве. Рыболовам предписано делать рыбе обезболивающий укол, прежде чем снять её с крючка. Иначе — сами понимаете что. Кто не верит — ознакомьтесь с Уставом рыболова.
А теперь немного о флоре. Вот буковая аллея. Благородные деревья, что ни говори.
Рабочие мягко, насколько это возможно, отбойным молотком взрыхляют землю под деревьями. Компрессор через широкий хобот всасывает землю, выбрасывая её в кузов машины и освобождая корни деревьев. Корни покрывают мешковиной, поливают водой, чтоб они не подсохли, пока привезут свежую землю. Замена земли — это своевременные и сытные завтрак, обед и ужин для деревьев. Могли же деревья достучаться до властей!
Впрочем, не думаю, что они прилагали большие усилия. Забота о слабом и беззащитном — здесь закон. Это у нас, там, закон- тайга.
Вот стоит одно такое беззащитное у меня перед окном. Ни кожи, ни рожи. Сорное дерево. Вроде нашей ольхи. Всё лето стучит серыми ветками мне в окно. Я солнца не вижу. Это разве справедливо?!
Писал куда следует. Ответили на гербовой бумаге, знать, серьёзные люди: спилить нельзя — общественное достоянье.
А я, значит, не достояние, чахни без солнца!
-Гнилая демократия!- Сказал бы мой дед, гомельский коммунист Хаим Пончик. Есть такой город в Белоруссии — Гомель.
В честь моего деда даже улицу хотели назвать. Улица коммуниста Хаима Пончика. Потом решили, что еврею хватит и переулка. Потом поперёк переулка построили тюрьму. Ну, нужна была тюрьма. Как же без тюрьмы? Время было такое. Но из переулка получился тупик. И как-то стало не того: тупик коммуниста… И вообще, Хаим…
Оппоненты возражали: но ведь Пончик. Слово русское. Булочки такие. Напишем: «Х» Пончик.
-А если хулиганы к букве «Х» припишут ещё какие-нибудь две буквы. Какой будет коммунист? — ехидно говорили другие.
Короче, вопрос завис. Потом перестройка. А президенту Лукашенко не до таких мелочей.
Хаим Пончик лежит под ржавой пятиконечной звездой на русском кладбище. Наивный Хаим был интернационалистом. К его заброшенной могиле уже давно никто не ходит. Его дети и внуки кто — где. А я вот в Германии.
Сорное дерево каждую весну стучит в мои окна роскошными гроздями жёлтых цветов. Это цветёт акация.
Стоим на пустынном перекрёстке, ожидая зелёного света. И хотя бы одна машина появилась в оправдание нашего долгого стояния.
Из-за моей спины со зловещим шорохом проносится велосипедист. И прямо на красный свет.
-Папа, опять ты на велосипедной дорожке. Вот сбил бы тебя велосипедист и был бы прав, — строго говорит мне моя дочь, — вот видишь, какой –то шальной на красный свет мчит. Наверное, из наших.
Последнюю фразу дочери я уже не слышу. Влекомый порывом шального велосипедиста, я устремляюсь за ним.
И в следующее мгновенье меня ослепляет сумасшедший свет фар автомобиля, летящего на меня. Скрипа тормозов я уже не услышал.
Я пишу эти строки, сидя в инвалидной коляске. И пусть читатель простит меня за непричёсанные мысли. Больной человек. Что с него взять!