«За зеленоватым толстым стеклом белело аккуратное ухо, похожее на фарфоровую безделушку. Линия скулы переходила в круглый подбородок, немного тяжелый, — про такой неважные беллетристы пишут „упрямый“. Рот скорее маленький, но губы хорошей формы. Нос тонкий, глаза закрыты. Брови — вот брови действительно были упрямы. Кстати, женские брови, на мой взгляд, явно недооцениваются в современной культуре».
Эффектно — не находите? — задача наполнить объект загадочностью произведена. Ах да, объект — женская голова, что находится в объемной бутыли, как тут без загадочности. Ева — остраненный персонаж. Ева — жизнь, производящая, как мы знаем от Библии еще. Однако в колбе — воскрешается гомункулос. Гомункулос-Творец — истинно созидающий тон повествования образ.
«Есть вещи, на которые лучше не смотреть. Но это при условии, что ты можешь побороть любопытство. Мне не удалось — я ухватил бутыль за короткое горло и приподнял. Сквозь толстое стекло дна увидел срез шеи. Гладкий как пенек. Ни страшных вен, ни обрезанных труб гортани, ни сахарного кошмара шейных позвонков. Срез был гладок и румян, как коленка теннисистки».
Это завязка повести — мы, вместе с автором, сможем унять любопытство? И дальше: «Настроение внезапно улучшилось. Я поставил бутыль на место, интимно погладил стеклянный бок. Все стало просто и почти ясно: мрачная тайна отрезанной головы перешла в разряд курьезов. Муляж, манекен — ни мстительных мужей, ни страстных любовников с патологическими наклонностями. Неожиданно я почувствовал на своем затылке чей-то взгляд. Оглянулся — с соседней полки на меня угрюмо пялился волк. Чучело волка».
Фи, очередные комиксы, бульварное чтиво, скривится претенциозный читатель, оприходованный напыщенными назиданиями… Ничего подобного, традиционная в лучших образцах литература.
Послевкусие. Давно со мной не происходила от литературы эта примечательная штукенция. Ну да, резонанс настроения, случая, по существу, но случаев в силу присутственного стажа предостаточно имело место, однако резонансы по той же причине угомонились. Отсюда и поперло осмысление, пристальное всматривание в происшествие.
И еще характерно, где-то в период освоения «Возвращения в Эдем» наткнулся на рекламный фрагмент из грядущего романа умащенной самыми престижными премиями молодой писательницы. Впрямь, написано бойко — «действие романа разворачивается в немецкой автономии на Волге» — воистину трагично. Но. По всей видимости, не стану покупать книгу. И не только оттого что знаком с российскими немцами и слышал немало историй непосредственно, следовательно обогащаться очередной скромной страницей истории, припорошенной славными и громкими деяниями, нет страсти (отыскание ниш, исторических преимущественно, стало билетом, так представляется, в литературные обоймы разного рода), но оттого что при всей оснащенности у писательницы нет выдающегося (языковые изыски отсутствуют, письмо подобного уровня можно найти и в Прозе.ру — помимо, знаком с предыдущим творчеством), между тем налицо неловкости, свойственные неопытности, задача идеологическая превалирует над художественной (писательница норовит подцепить на кровь: насилие, смерть роженицы жены, явление младенца в навязчиво, что и чревато кляксами, мрачном ракурсе). Человеку, выросшему в комфорте текст, допустимо, может показаться убедительным (оговорюсь, грешно судить по фрагменту, однако, отчего-то автор выбрала именно этот), по мне же здесь не хватает искусства, искушения во всяком случае.
Тем временем Бочкова охотно стану штудировать. Придуманная реальность «Эдема» и других конструкций автора продуктивно ложится в обусловленное всем текущим бытием настроение, мне хватает компенсации и десентизации благодаря политике, кино и прочей ужастиковой экспозиции.
Мы живем в пору главенства комфорта. Адаптированность сумасшедшая, в ходу экспансия виртуального: получили клиповый мир, где смыслы непрочны, ибо новые идеи тут как тут; симулякры, копии несуществующего — липкая характеристика экзистенса. Правит мода, тренды, веяния. Мерилом похождений становятся колебания сиюминутных эмоций (обратная сторона — тяга к экстриму, агрессивность как проявление подспудных страхов и так далее). Уж эксперты подкидывают, советские люди топали, ибо верили, у них были соратники и горизонты; нынешние — фригидные, атомизированные, запрос стабильности (рецессии, изоляции?) результат безыдейности, неразберихи в головах, сомнения в потенциале, спровоцированных фрустрацией, отсутствием поля созидания и достойной самореализации.
Закономерно подчас складывается впечатление, что шкалой премиальных литературных триумфов случается трудоемкость, с которой безнадежный словесный массив преподносится как нечто толковое (реализуется по разным причинам). Когда тебя пичкают подобной кашей, внушая, что это полезно для здоровья — притом реальное, по существу, идеологизированное кредо суть «успех любой ценой» и основной ценностью и целью стала удача — возникают сомнения.
Проза Бочкова как раз напитана соком. Это литература для живого читателя, а не кулуарные тексты для тех, у кого «понимание» из гетевского «ты равен тому, кого понимаешь» подменено знанием имен и мнений авторитетов (мы, безусловно, ментально авторитарны) и составляет господствующую мотивацию выбора. Прок подобных опусов, минимум, в независимом, перцептивном чтении — упомянуть к месту, особенно в России, многие согласятся, художественные сочинения весьма продуктивный пособник развития личности.
Текущая развинченность россиян широко используется государственной суггестией через горделиво подаваемую генетическую мифичность, иррациональность (умом Россию не понять) — особость-де. Уже «мы справедливые, расхорошие и вообще великие» — это при феодальном децильном коэффициенте и практически всех показателях, прочно уместивших страну на неприличных позициях. Но мечтательность, брехливость — выдумка, скажем аккуратней — и, верно, свойственна этносу (дед Щукарь, Василий Теркин, Бендер, шукшинские чудики — подлинно любимые персонажи) — зимы, сообщают ушлые, крестьянину было делать нечего, кроме как словесить да грезить, кстати, и водочка здесь, под нее воспарять самое то. И Бочков витально использует вымысел. (То, что американский — рациональная среда — житель с русскими корнями четко реализует наши фантазийные запросы, подспудно смотрится занимательным — опять в доход.)
Собственно, это его верный — не безусловный отнюдь — прием. Примечательно, сугубо целенаправленный, так допустимо выразиться, роман «Коронация зверя» полон иносказаний — впрочем, политический подтекст подразумевает метафоры (вообще говоря, почти прямые ссылки на свои произведения и прочая пафосная нагота в повести меня не порадовали). А взять рукотворную живопись нашего персонажа — метод в деле.
Такая манера письма веет Паустовским (Каверин точно выразил классика: «ему необычайно интересно писать — и это мгновенно передается читателю»), текстами, которые с любовью, бережно тем самым в смысле понимания зачем это делается, относятся, к слову, и тому, что ими оживляется и созидается.
Описательные приемы отменно разнообразны, пространные местами, рассчитанные на музыку слов, призванной создать не столько сам антураж, рельеф, сколько настроение пейзажа, чередуются с лаконичными и емкими. Подобное строение видно и в композиции, философия — вода уж по определению — ненавязчива благодаря рассчитанной смене мизансцен и тщательному подбору содержания. Подручный материал хорош уж тем, что цепкая размашистость встроенных зон удобряет почву интереса (вместе с тем объем вещи вполне скорректирован и подчинен). Кстати, заметить, пограничные ситуации, по Ясперсу, надежней раскрывают сущности.
Доходчивость пейзажа, фантазийная канва, провоцирующая соответственно масштабные мыслительные экзерсисы, производят тональность особого порядка. Здесь персонаж именно действующее лицо, ибо действие не сюжет, а аура, которая зачастую полезней чем осведомление, жизненна.
Внимательность и расторопность, уважение к деталям — понимание структурных и композиционных составляющих — всегда находит отклик. В прозаическом тексте умна не только добротная мысль, история, но мастеровитый пейзаж, портрет и прочие узоры, — литература, известно, тем и богаче кинематографических и живописных изделий, что задействует воображение. Трюизм, однако в нашем случае это столь деловито, что стоит упоминания.
Характерная позиция, трудно выбрать цитату в качестве примера живописной искусности, ибо здесь это массив — по мне, нечастая штука, всегда у современников найдется наиболее образное.
— Бога нет! — проревел гигант. — Вы убили бога.
— Бог бессмертен! Вечен! Его нельзя убить!
— Он тоже так думал!
Ерническая сценка с Верховным жрецом Храма Картонной Луны забавна по-настоящему, тем самым исполнена уважением к чему-то истинному. Увесистые дискуссии, известные логические схемы (вряд ли здесь можно открыть новое) — но в оформлении Жреца это смотрится не банально, а то и гармонично. Верующие богом орудуют, атеисты о нем думают. Сюжетные придумки Бочкова зачастую не просто фантазия, а ирония. Это не постмодерн, игра слов остряка, где таится высокомерие — здесь русское подтрунивание, укрывающее, чтоб сохранить тепло, выявляющее порой тектонику, арматуру, утверждающее природу человека.
Вообще, под перо чаще идет что способно трогать, будь то поиски стиля, происки воображения, бытописательство (как известно, беллетрист — наиболее полная самореализация). Когда писатель ищет, преодолевает и так далее, он неизбежно орудует в среде, контексте, вызовах, мироощущении, умонастроении. Бочков эффективен в том числе оттого, что похож на многих и одновременно сам, ибо извлекает из нарратива наиболее ядреное, годное именно здесь и сейчас. Он не новатор, но тщателен и уважителен к читателю, литературе. Новации часто егозливы и бестолковы. Уважение — надежно, попросту благородно. И автор прекрасно осознает метод: «Я — писатель. Фантазия — среда моего обитания… Бесконечность — это не протяженность в одном направлении, это бесконечность направлений». Тут выбор, а выбор — признак свободы.
Добротно работает, когда наш сочинитель оформляет живопись штришками осмысления. «За секунду фантазия нашпиговала мою голову пропавшими сокровищами багдадских халифов, чертежами вечного двигателя, досье ФБР о покушении на Кеннеди, четкими фотографиями инопланетян, формулой философского камня, схемой выхода в четвертое измерение из Бермудского треугольника. Да, секунда — это почти бесконечность. Если ею правильно воспользоваться». Аналогично происходит, когда от натуральных картин повествование резко переходит к риторическим речевым фигурам — четко действует, помогает вдумываться. Между тем имеет место и синусоидальный ход, концентрация и небольшой разряд: ель, рухнувшая на дом, как апофеоз урагана, и сразу намеренно постноватые, явно надуманные рассуждения о профессии лесоруба — фигура, и недурственно исполненная. Капэдэ высок, если архаичный прием доводится до приличного состояния (коль скоро живопись хороша, и прочему должно иметь надлежащий вид — не у всякого продолжателя это найдешь, тут качество).
Антураж смастерен из декораций и явлений знакомых нам по приключенческой литературе, что уже подкладывает романтику. Найдется сказать, эта вещь умудряется отдавать детством — в том ракурсе, что держит свежесть, незамыленный взгляд на вещи. Разве подобное не достойно? «Но попробуй почитать на корабле в бурю. За окнами гремело и вспыхивало, дождь колотил по крыше, точно кто-то сеял крупной дробью. Бедный дом, перестроенный из столетнего амбара в относительно комфортабельную берлогу, стонал древними балками, скрипел лестницами, дрожал стеклами. Ветер ухал в трубе, выл пьяным басом, а то вдруг взвизгивал истеричным фальцетом. Снаружи разыгрывалась какая-то атмосферная жуть. Свет я не включал, бродил по темному дому, переходил от окна к окну. Вспышки молний освещали могучие сосны, которые мотались, как пьяные в дым великаны». А взять экзотику географическую.
Однако и саспенс. На напряжение трудятся все упомянутые приемы, уж умение красочно оформить действия повести дает эффект кинематографа. Кстати, и музыку автор приспосабливает, умело жонглируя в диалогах классическими именами и со знанием предмета характеризуя музыкальные темы.
Присутствуют, впрочем, мелочи нестройные: «мышиное небо» вместо, должно быть, мышастое, Прадо все-таки не во Флоренции — там Уффици — а в Мадриде. Но не находится укора: что значат такого размера путаницы, справедливость неволит отдать долг воображению, которым общая конструкция сооружена — воображение извиняет небрежность.
Вообще говоря, сам автор признается в повести: «В писательском ремесле первородным для меня является не слово, а образ. Слова приходят потом, но сначала я должен увидеть». Рекомендация «Болтай, но с толком», вложенная здесь в уста Пушкина исправно выполняется («Солги так, чтоб тебе поверили», вспоминается до кучи Горький и сходные заветы выдающихся). Занимательные приемы, точно автор сам себя одергивает. При всем том завирания мастерит писатель шустро, без оглядки, и возникает странная смысловая катавасия. Снова метод — растеребить и скомпоновать.
Очевидно уважительное чередование сцен, не важно просчитанное либо на чутье (от форсированного темпа жизни никуда не деться), иногда их тягомотина убивает всякое желание чтения. Лих опять же перечень персонажей: писатели классики, громилы олигарха, индейцы, Ева, Жрец, Иисус, Линда Озоля, Вера — здесь уже присутствует фантасмагория. Но за счет лаконичности и при этом четкой узнаваемости — близкая, соматическая.
Внятно описана эротическая инициация юного героя на крыше с посредничеством матерой поварихи Линды — очень может быть, реальное воспоминание. Эта интонация: Что ты тут делаешь? Придумываю, — дальше погружение в сугубый материализм аккуратно акцентирует художественный метод Бочкова. Смесь эпизодов, смахивающих на провокационные признания, и залихватского вымысла определенно делает цирковым кондовое бытие и наоборот. Притом задиристое обналичивание, повествование от первого лица, невольно наделяет вещь самоиронией. Своеобразный этюд-автопортрет, вольности пера, движимого сиюминутными настроениями многогранного опыта. Я в атаке на я с топором наперевес против танка в кармане (собственно, зеркало упомянуто). И это создает симпатичную магию… Вообще, рассказ от первого лица, зачастую имеющий привкус условности, в столь живописном оформлении только усиливает аутентичность.
Собственно, ближе к окончанию повести автор сам обобщает и метод, и задачу. И это не несет дидактический привкус, а скорей декларирует уважение. «Сосновый бор, и березовая роща, и река, и заброшенное кладбище на окраине за огородами — все принадлежит только вам. Суть вещей и смысл жизни постигаются опытным путем. Лес оказывается не суммой деревьев, а ловкой иллюзией, сплетенной из изумрудных теней и солнечных пятен. И лесная тишина — сплошной обман, составленный из тысячи шорохов, шелестов и шепотов. На коре старой сосны можно разобрать магические символы, поняв их, ты станешь невидимкой или сможешь летать, как птица».
Чтение, за которым уютно себя чувствуешь. Это особый комфорт, не потребительский, не внушенный (конформистский), а натуральный, человеческий. Пожалуй, не «возвращение в Эдем», а конструирование, ибо воображение — главное строительное средство всех Эдемов — любезно в деле.