Бернар был негром. Ну, то есть, совсем чёрным. Это хорошо, думал Бернар, если идти по улице с закрытым ртом и, не открывать глаза, то ночью меня почти совсем не видно. Слышны только мои шаги, на самом деле, лёгкие и пружинистые. Но по ночам людям почему-то кажется, что все, какие есть шаги, их преследуют, или, наоборот, сами пытаются поскорей уйти от преследования. Слышите меня? Это иду я — ваша тёмная, спящая совесть, уууууу! Страшно? Да, куда же вы, мадам, месье? Не бойтесь, я пошутил. Ваша совесть спит, а я, видите ли, нет. Шатаюсь по ночному городу. Ахаха! Это тоже была шутка, эээй! Я же говорил, если идти по улице с закрытым ртом, ЕСЛИ рот не открывать, но снова не удержался и открыл. Сейчас опять вызовут полицию, нужно сматываться пока не поздно. Вы не скажете, почему, как только чёрный открывает рот этом городе, здесь сразу же вызывают полицию? Я бы, лично, предпочёл иметь дело с пожарными – они люди благородные, и без комплексов.
А вообще, Бернар считал себя парнем весёлым и незлопамятным. Не смотря на то, что его деда и бабку в 1927 году здесь, в Париже в зоопарке показывали. Не верите? Сейчас, один момент! У него даже афишка старая сохранилась. Где же она, где… Да, вот, глядите — целая и невредимая, красочная такая, художник здорово поработал, не халтура какая-нибудь! Немного поблекла, правда… Это сколько лет-то прошло? Но все буквы отлично сохранились: «Human Zoos — Science and Spectacle». Перевести? Не надо?
Дед рассказывал, что сначала он жил в Раю. Нормальный, обычный Рай, разве что мяса вдоволь поесть редко удавалось, да мёдом диких пчёл не всегда полакомишься – это очень опасно. А потом его привезли во Францию и поселили в просторный вольер с двумя страусами, а будущая бабка Бернара жила в соседнем вольере, с одной только зеброй. Там они и познакомились, через перегородочку – дед с бабкой, а страусы с зеброй, ну и крест-накрест тоже. «Кормили, между прочим, хорошо, — радостно вспоминал дед, — на завтрак обычно давали… на обед…, а на ужин… – он загибал причудливо выгнутые артритом пальцы, — да, ещё посетители кое-что подбрасывали, кто булочку, кто бананчик. «А страусы?» — спрашивал Бернар. «А страус, между прочим, птица самолюбивая, гордая, можно сказать царская! – со знанием дела пояснял старик. – Она, на что попало, не бросается. Их тоже хорошо кормили, дружно все мы жили, – заключал дед благодушно, почёсывая седые виски.
Вот бабке, той от зебры один раз задними копытами сильно перепало. (Кто ж догадался в один вольер двух особей женского пола посадить?). Что-то лошадке не понравилось… Ладно, вообще живой осталась. А зебру скоро увели на случку, да так назад и не вернули. «Лурдис стало скучно одной, но я ведь был совсем рядом. Мне было жалко её, и тогда по ночам я стал придумывать разные смешные истории и рассказывал ей, через ту самую деревянную перегородку, лёжа на боку, а она слушала. А иногда, мы оба просовывали головы между металлических прутьев, — это можно было, — и долго смотрели друг на друга. В лунные ночи я прекрасно видел её лицо, а она моё. Это сейчас у меня зрение стало совсем плохое…». Вот так, оказывается, романтичность и чувство юмора в любых условиях — это верный ключ к сердцу женщины. (Когда Бернар родился, бабка уже лакомилась мёдом небесных пчёл в компании предков).
А ещё Бернар узнал, что каждую неделю, по средам, к деду приходил лингвист, а по пятницам антрополог. Дед и того, и другого называл почтительно «докторами», подразумевая не их учёные степени, о которых он не имел ни малейшего представления, а уважительно соотнося их с врачами. Оба были в белых халатах, белых врачебных колпаках, и закрывались от деда ватно-марлевыми повязками. Хотя, доктор-врач тоже приходил, но он осматривал его и бабку, как правило, раз в месяц. В вольере работать учёным мужам было неудобно — грязно, неуютно, да и дурно пахнет. Поэтому, деда на пару часов два раза в неделю водили в небольшую комнату, располагавшуюся внутри здания администрации зоопарка. Лингвист ему больше нравился, но уважал он больше антрополога. Первый всегда любил послушать, что дед рассказывал о своей прежней вольной жизни, а второй, почти всё время молчал, слушал не особо, и всё время измерял его штангенциркулем – сразу видно, важный человек! «А после того как я уходил оттуда, то видел через окошко, как они включали «синее Солнце». Боялись, что я привожу с собой злых духов». Дед даже не подозревал, насколько он был близок к истине.
За год экспонирования предков Бернара их посмотрели более миллиона человек! Представляете, какая популярность. Вас сейчас посади в клетку, сколько за год народу придёт? Если вы не умеете предсказывать результаты матчей футбольного чемпионата мира, ну или, на худой конец, чемпионата Франции, то едва ли больше 40-50 тысяч — как раз, примерно, один футбольный стадион. А тут, больше миллиона! Считай, половина тогдашнего Парижа — не хухры-мухры!
Сегодня парижский зверинец, где содержались негры, стоит заброшенным. Его закрыли в самом конце 20-х годов, когда началась великая депрессия — денег у публики стало в обрез, только на самое необходимое. Тут уж не до развлечений. Из трёхсот человеческих особей мужского и женского пола привезённых в 1927 году по программе Science and Spectacle 47 умерли в течение двух последующих лет, в основном, от пневмонии. Остальных, богатые парижские семьи разобрали на сувениры. Так, дед и бабка Бернара (она, надо сказать, к тому времени уже была беременная) попали в качестве толи прислуги, толи экзотических домашних животных в семью одного преуспевающего адвоката.
Теперь строения разрушаются, территория зарастает диким лесом. Периодически мэрия пытается разбить на этом месте современный городской парк, но муниципальных чиновников, пекущихся о лучшем благоустройстве городской совести всякий раз одёргивает общественность. Она, общественность, честно говоря, тоже не любит вспоминать об этом неприглядном эпизоде своего колониального прошлого, но и забывать вроде как нехорошо. Я слышал, что узникам концентрационных лагерей до сих пор, по суду, компенсацию выплачивают за время, проведённое за колючей проволокой. А про то, чтобы что-то заплатили людям из HUMAN ZOOS, я ничего не слышал. Наверное, всё это теперь выглядит совсем уж неправдоподобно. Так, и зарастает бывший человеческий зверинец лесом, как бы в полузабытьи, между былью и небылью. Не ровён час в нём дикие обезьяны заведутся и начнут эволюционировать в новую расу людей. Показать вам, где находится это место? А, знаете…
Я мало что понимаю в искусстве, — часто повторял Бернар, когда приходил в домашнюю мастерскую к своему другу, художнику Шарифу, этническому арабу, — но то, что ты делаешь, — говорил он теперь, сидя за небольшим импровизированным столом, образованным старой дверью, накрытой целлофановой плёнкой и покоящейся на спинках двух молодящихся стульев, — мне всегда нравится.
— И знаешь, почему? – Бернар с удовольствием облизывал языком почтовые марки, и аккуратно рядком приклеивал их на, пахнущий дальними странствиями конверт, как будто награждал своё послание всеми возможными орденами Французской Республики.
— Почему? – Шариф на пару шагов отошёл от мольберта, на масло всегда нужно взглянуть издали.
— Вот, взять, к примеру, анальгин. – Очередная, уже третья по счёту марка с изображением каких-то достопримечательностей Парижа легла на чистую белизну конверта. — Посмотришь на твою коробку анальгина, и моментально настроение поднимается, и даже зубы перестают болеть!
— Бернар, если бы от одного взгляда на мою коробку анальгина переставали болеть зубы, то этот анальгин никто бы не покупал. Зачем? Пришёл в аптеку, посмотрел бесплатно на коробку, и пошёл домой счастливый и довольный. – Художник снова приблизился к своему мольберту. – А им ведь нужно, чтобы его покупааааали, – он что-то подправил мелкой, острой кисточкой на холсте.
— Нет, мой друг, ты не прав. Для чего тогда люди приобретают картины? Можно было бы просто сходить в музей. Человеку нравится чувствовать, что искусство всегда где-то рядом, сопровождает его по жизни разными приятными мелочами, вроде твоей замечательной коробки суахили-анальгина.
— Суахили-анальгина? – Шариф удивлённо посмотрел в сторону своего друга, почтового штемпеля.
— Я думал, ты знаешь: Кения – Танзания – Мозамбик. У меня создалось неопровержимое впечатление (Бернар любил придумывать необычные словосочетания на французском языке, типа «грациозный успех» или «неопровержимое впечатление»), что его откуда-то оттуда привезли, и чуть ли не вручную раскрашивали. Знаешь, обычно росписью занимаются женщины…
— Да продлит Аллах твои дни, дорогой друг Бернар! – с досадой в голосе перебил его художник. И даже руки опустил. — Если моя коробка будет производить такое впечатление на людей, они будут долго думать, прежде чем купить обезболивающее, не заразятся ли они какой-нибудь малярией или лихорадкой Эбола!
Ты преувеличиваешь, Шариф, – Бернар облизывал последнюю, шестую марку с волоокой голубой кукушкой, обитающей на Мадагаскаре (достопримечательностей Парижа не хватило). – Да, что они с тобой сделали, эти фармацевтические бароны?! – Необыкновенная птица так и осталась сидеть на кончике его тёмного, дрожащего от негодования указательного пальца, тревожно лупя своими удивительными глазами по всей мастерской. – Я не узнаю тебя, мой друг! Ты стал пуглив и подозрителен, как дермато-венеролог. – Бернару пришлось облизывать кукушку во второй раз. — Хочешь, мы поднимем в Париже восстание? Все чёрные выступят в поддержку твоего замечательного суахили-анальгина. Нас послушают, нас теперь много! А мы скажем, что другой анальгин мы покупать наотрез отказываемся.
— И, чем же мы все будем в таком случае лучше фармацевтического лобби в конвенте Пятой Республики? – художник сдёрнул с головы бандану в крупный синий горошек, плюхнулся в кресло и закурил бомбейскую сигару.
— А вот и лучше! Африканский орнаментальный анальгин – это не намёк на метафору, это сама непосредственная правда будущего. Смотри, — Бернар торжественно поднял конверт и обратил его к Шарифу, — мы дарим людям надежду, не пройти мимо удивительной красоты этого мира. Иногда марки говорят больше самого письма!
— Твои-то уж точно. – Шариф пыхнул сигарой и засмеялся. – Вон, даже синяя птица удачи есть, – он указал сигарой на ту самую последнюю справа во втором ряду мадагаскарскую кукушку. Вид у неё был необыкновенно притягательный и чрезвычайно глупый. – Кому письмецо?
Бернар, вместо ответа, молча, вытащил из конверта мягкий, ровно исписанный лист бумаги, вырванный из какого-то фирменного блокнота, отложил конверт на стол, и стал медленно читать:
Дорогой дядя! Пишу тебе, чтобы узнать, как ты поживаешь, как здоровье твоих домашних. А у меня, слава богу, всё хорошо, чего и вам желаю, и молю бога, чтобы у вас было всё благополучно. Письмо пишет за меня, по моей просьбе, мой друг Бернар, сын Диалло, внук Маду…
— Не переживай, у нас, у негров (Бернар специально сказал не « у чёрных», а «у негров») письма написанные под диктовку, не считаются приватной информацией. К тому же, уверен, его будет вслух читать вся деревня.
Шариф пожал плечами, мол, как знаешь, тебе виднее.
Бернар продолжил, почесав нос:
«…Как ты, вероятно, уже знаешь, я нахожусь в Париже. Я, слава богу, здоров и всё время думаю о вас. Я приехал во Францию не для того, чтобы стать бродягой или бандитом, а для того, чтобы устроиться на работу, зарабатывать понемножку…»
Художник немного насторожился, текст письма показался ему откуда-то знакомым.
«…и для того, также, чтобы научиться какому-нибудь хорошему ремеслу. В Дакаре работы не найдёшь, а я не могу целыми днями и даже годами сидеть сложа руки. В молодости это совсем не годится. На дорогу я занял денег. Конечно, нехорошо, что я ничего не сказал ни тебе, ни матери, но право я не мог оставаться и ждать…»
Шариф начал догадываться, он забарабанил пальцами по потёртым деревянным подлокотникам, а Бернар, заметив краем глаза, что художник начинает выказывать весёлое возбуждение, и сам уже не мог читать серьёзно.
«…неизвестно чего, и кормиться воздухом», – Бернар хохотал, глядя на друга, так, что даже слегка помял листок. – «Не надо слушать всякие россказни. Если кто пропадёт во Франции, сам виноват…».
— Ах ты, гуталиновая рожа! – Шариф весело запустил в Бернара маленькой атласной подушкой. Тот поймал её на лету и метко возвратил обратно. — Ты думаешь, я не читал Усмана Сембена? Это же «Почтовый перевод»!
— Отстань от меня, старый муэдзин! В смысле, я хотел сказать «старый мудак»!
Шариф гонялся за Бернаром по мастерской, пару раз, чуть не сбив с ног свой рабочий мольберт, и один раз чуть не упал, споткнувшись о старое ведро, служившее ему водосборником на случай протекания крыши.
— Я тебе покажу, старый! Мы ровесники!
Шариф был немного грузным, и потому выглядел чуть старше.
— То есть, с «мудаком», ты уже не споришь?
— А чего с тобой, мудаком спорить? – Шариф тяжело дыша, снова уселся в кресло, подобрав атласную подушку, под свою пятую точку. Приходилось острить, раз уж не смог догнать. – С тобой вообще никто спорить не станет, потому, что твоё прошлое пахнет тухлой селёдкой и ещё чем-то таким…
— Ну, ну, чем? – весело подначивал друга Бернар, покажи, на что ты способен, давай.
— Чем-то таким, — Шариф беспомощно вращал рукой, подбирая слова и морщась – кошачей блевотиной!
— О, как! Весьма образно, месье художник. Не желаете ли нарисовать натюроморт с моего прошлого, под названием «Кошка наблевала селёдкой»?
— А от твоего настоящего несёт марихуаной, подъездами и мочой! – Шариф уже отдышался и всю энергию теперь направлял на игру в снобистское столичное презрение. – От вас грязных нигеров всегда чем-то несёт. – Добавил он, сделав жест, как будто стряхивал Бернара с лацкана своего воображаемого пиджака, всё более, входя в образ. — Вы, просто, не можете не источать запахов! Вы – настоящие мускусные вонючки!
— Кошка, отрыгнувшая селёдкой, мне понравилась больше! Ярче было, образнее. Но, не сдаваться! У нас ещё есть будущее!
— У нас есть будущее! – передразнил Шариф. – Это у меня, потомка багдадских халифов есть будущее. А у тебя нет будущего, лучший друг обезьяны! Ты даже не представляешь, сколько мне требуется прилагать усилий, убеждая себя в том, что мы принадлежим к одному биологическому виду! Поэтому…
— Поэтому? – теперь рукой крутил Бернар, помогая Шарифу закончить мысль.
— Поэтому, оно пахнет адреналиновой катастрофой вперемешку с венозной кровью на асфальте.
— Неплохо, но немного расплывчато, – заключил Бернар. – Урок политкорректности можно считать законченным?
— Да! — с силой произнёс Шариф, удовлетворённо улыбаясь.
— В следующий раз, моя очередь, – на всякий случай предупредил Бернар, заострив кверху палец.
Шариф безоговорочно согласился.
— И куда ты собираешься отправлять Усмана Сембена, дорогой Бернар сын Алена Делона? – осведомился художник с весёлыми искорками шампанского в глазах.
Бернар, напротив, ушёл в себя и сосредоточенно посасывал, испрошенную у Шарифа бомбейскую сигару.
— Если ты читал «Почтовый перевод», то ты помнишь, что его невозможно отправив отсюда, получить на Родине. – Бернар немного помолчал. – На своей духовной Родине, – с ударением добавил он.
— Я помню. Чтобы писец перевёл тебе письмо с французского нужно заплатить ему денег, чтобы заплатить писцу денег, нужно получить почтовый денежный перевод, а для получения денежного перевода ты должен иметь удостоверение личности с фотокарточкой, за которое нужно заплатить. Но у тебя нет денег, потому, что ты не можешь получить почтовый денежный перевод. – Шариф быстро пересказывал суть того, что он помнил о книге, озадаченно посматривая на впавшего в оцепенение друга. («Не траву же он курит, в конце-концов, а бомбейскую сигару»).
— Ты видел, как они перелазят через высокие стены, обмотанные колючей проволокой на испанской территории Африки, чтобы попасть сюда, в Европу? Так бы лезли муравьи или крысы, но это люди, Шариф. Они толкаются, теснят друг друга, взбираются по головам. Некоторые срываются вниз и разбиваются насмерть, но всё равно лезу, лезут… Один парень застрял прямо там наверху в колючей проволоке, неизвестно, сколько он провисел, пока не умер от потери крови и жажды. Никто ему не помог, и не снял его оттуда. Я видел это современное африканское распятие на фотографии в журнале, и даже терновый венец был, только не из роз, а из впившихся в его тело безжалостных металлических колючек. А на его, свалившейся на бок голове, сидела маааленькая жёлтая птичка с приоткрытым клювиком, — Бернар показал на пальцах, сколь невелика была птичка, — она, наверное, ему что-то пела, Шариф. Так её и запечатлел фотограф.
Шариф был мусульманином, но он почувствовал (в глазах разбухали влажные линзы), что его растрогали христианские метафоры его удивительного чёрного друга.
— И ты теперь на Родину посылаешь письма? Но, кому? – Шариф до сегодняшнего дня думал, что вполне хорошо знает этого забавного парня с приплясывающей походкой.
— На деревню, дядюшке! – Бернара почему-то опять захватило безудержное веселье. Он заливался смехом, как кейптаунский архиепископ Дезмонд Туту, и его теперь бросало в кресле как шлюпку в шторм, с борта на борт.
— Чего ты ржёшь? – Шариф тоже начал немного подпрыгивать на своей атласной подушке, уже совершенно не соображая, что происходит.
— Шариф, Шариф! – Бернар не мог остановиться. – Ты всё-таки вырос в городе. – Ахаха. Ты не понимаешь, что там происходит! Ахаха.
— Да, где происходит? Ты, по-моему, вообще коренной парижанин! – звучало и вправду смешно.
— Ага, Крокодил-Данди! – он силой воли заставлял себя успокоиться, и вытирал слёзы. – В деревне, в наших деревнях. Мне дед рассказывал. Никто этого не понимает, – Бернар только теперь потихоньку приходил в себя.
— А что такого в ваших деревнях? – Шариф давал другу время собраться и толком всё объяснить.
— Вот, представь себе, ты здесь в Париже получаешь письмо. Что ты делаешь перво-наперво?
— Сначала, я смотрю от кого оно пришло, наверное, так.
— Нет, Шариф! – Бернар хлопнул светлой стороной ладони по своей острой коленке. – Сначала, ты возбуждаешься! В серую и скучную череду твоих дней, в твою пропахшую ацетоном и дымом бомбейских сигар художническую мастерскую врывается…
— Известие? – предположил художник.
— И это мне говорит автор декораций к спектаклю «Танцы с анальгином»! Признайся, ты не сам это придумал, содрал где-то. – Бернар снова изобразил на лице лёгкое неудовольствие («смотри мне в глаза, негра лицом не обманешь…»). – Ангел, Шариф, вестник небес к тебе спустился!
— Ты сказал: «врывается». А ангелы не вырываются! Врываются, знаешь кто… – Шариф немного насупился, как обиженный ребёнок.
— Врывается – это о производимом эффекте.
— Да, понял я уже. Только письмо может быть и от налогового инспектора. – Он нетерпеливо дёрнулся на своей атласной подушке. – Знаешь, тут иногда таких писем наприсылают!
— Вот, именно, что тут. А я тебе рассказываю про «там». В африканской деревне «почтальон» и «ангел» — синонимы!
— Ну, хорошо, хорошо… Прилетел ангел, принёс весточку, всё равно же посмотрят, от кого эта весточка, – художник показал, как он торопливо что-то пишет от руки.
— И опять, ты не совсем прав, мой друг. – (Теперь по своей мясистой коленке хлопнул Шариф – да, что ж такое!) – От кого бы оно ни пришло, важность его всегда и для всех будет одинаковой.
— Послушай, сказочные люди живут в ваших деревнях! Ты, часом, не сочиняешь? – Шариф заметил, что его бомбейская сигара потухла, и стал методично возвращать её к жизни своей бензиновой «Zippo».
— Я часто думаю об идее грехопадения, – Бернар даже подушечки пальцев свёл перед собой, и опять стал похож на чудаковатого архиепископа Туту.
— Вот как? – художник закашлялся то ли от дыма, то ли от удивления.
— Ха, ты думаешь, нигеры Библию не читали? – Бернар вскинулся. — Ещё как читали! Иеремия, глава вторая, стих седьмой. Слабо?
Шариф закашлялся ещё больше. Давно в его мастерскую ангел не залетал, да ещё чёрный, да ещё с такими неожиданными новостями.
— И что же там про ваши деревни написано? – Шарифу оставалось вновь прибегнуть к единственному, оставшемуся у него оружию – сарказму.
— А и написано! Говорю же, муэдзин ты старый. Там написано: «И Я ввёл вас в землю плодоносную, чтобы вы питались плодами её и добром её; а вы вошли и осквернили землю Мою, и достояние Моё сделали мерзостью». Так и сказано слово в слово, они вошли и осквернили, и сделали мерзостью! Про кого это? Про какую такую землю? – желтовато-белые глаза Бернара пылали праведным огнём.
Хоть прикуривай, и зажигалка «Zippo» не нужна — Шариф выжидающе молчал.
— А дальше: «Поэтому, Я ещё буду судиться с вами, говорит Господь, и с сыновьями сыновей ваших буду судиться» — стих девятый. – Торжественно заключил Бернар.
— Послушай, дорогой ты мой Мартин Лютер Кинг-Конг, разве ты не парижанин в третьем поколении? Это я сюда приехал из маленького ближневосточного городка, где раз в неделю кино на выцветшей простыне показывали. А ты же здесь родился и вырос. Ну… – Шариф в лёгком недоумении развёл руками.
— Родился я здесь, это правда. Но вырасти что-то, может только из корней, из земли. А корни мои там. – Бернар указал рукой в сторону широкого витража, через пыльные стёкла которого в мастерскую заглядывало, перепачканное масляными красками Солнце. — И почва, из которой я прорастаю, ежедневно удобряется трупами моих чёрных братьев.
— А причём же здесь грехопадение? – наконец решился спросить художник.
— Притом, что соблазнили нас, Шариф. Нельзя человека растлить дважды, но с нами умудрились сделать и это. Первый раз, когда сделали из нас рабов, а второй раз, когда приманили колониальными побрякушками. Стали мы теперь как Боги, различать доллары и франки! Но нас, в отличие от первого человека Адама ведь никто не предупреждал. Адам соблазнился один раз и пал, а мои братья соблазняются и падают до сих пор, падают с той стены обвитой колючей проволокой, — он опять указал в сторону пыльного витража, — падают камнем на дно Средиземного моря, а те, кому посчастливилось добраться сюда, потом падают на начищенные до блеска мостовые Европы. Всё падают и падают, как августовские звёзды, плохо пришитые к небу. – Бернар обхватил голову руками.
— «Звёзды, плохо пришитые к небу», — повторил Шариф, — да ты поэт, мой маленький чёрный принц! Ну, хочешь, мы – арабы, поднимем в Париже восстание? За присоединение Франции к Сенегалу! Или за поворот времени вспять! А заодно, ещё раз про Алжир и Ливию напомним, – на последних словах художник хитро подмигнул.
— Вам верблюжатникам, лишь бы бакшиш свой не упустить, ничем вас не проймёшь! – Бернар беззлобно ворчал, думая о чём-то своём. – На Луну пошли, они и там ковры свои друг другу будут продавать.
— А что? На Луне ведь тоже пустыня, – оживился Шариф. – Кто умеет выжить в пустыне, тот везде проживёт, это ты прав. Я бы там картины писал. Представь себе, скупой лунный пейзаж, и под чёрным-чёрным небом, с которого падают плохо пришитые звёзды идёт в сторону выпуклого горизонта караван верблюдов с поклажей. – Художник даже глаза прикрыл, мысленно оживляя свою сюрреалистическую фантасмагорию. – Это тебе не кошка селёдкой наблевала!
— Угу, – глухо, без энтузиазма отозвался Бернар.
— Ну, так ты не дорассказал, что с письмами-то? – Шариф решил увести своего друга подальше от мрачных дум.
— С письмами? – Бернар соображал, где он остановился и с какого места теперь продолжать.
— Ну, да, получают в деревне от тебя письмо, – подсказывал художник, как будто предлагал сесть на указанное место.
— Вообще говоря, у нас не так много имён, — Бернар, кажется, снова нащупал утраченную нить, — но достаточно, чтобы запутаться. Потому, что имена одного человека могут меняться в течение жизни, в зависимости от его возраста, и жизненных обстоятельств.
— То есть? – Шариф никогда не слышал ни о чём подобном.
— В младенчестве, у мальчика, допустим, одно имя. Когда он проходит обряд посвящения – ему присваивается другое. Если он женится, то может взять себе третье. А ещё, если твоё имя означает «ловкий охотник», но ты пару раз жиденько обосрёшься на охоте, то деревенская община может сама, по своему усмотрению назвать тебя «косоруким уродом». Ну, и так далее…
Шариф заливисто хохотал.
— Сложная система, – подтвердил Бернар.
— А если у них с роду не было никакого Бернара? – художник не мог остановиться и продолжал подхихикивать.
— Вообще, письмо подписывается: твой племянник Абду, если ты помнишь. Бернар его только пишет. – Он почесал висок, совсем как когда-то его ангажированный европейским любопытством дед. — Бернар – это имя означает, что человек выбился в люди, стал почти настоящим французом с видом на жительство! Я же тебе говорю, обстоятельства изменились, и сильно в лучшую сторону!
— Да, но ты представляешься сыном Диалло, да ещё внуком Маду! С этим как быть? – не унимался Шариф. – А если в деревне никогда ни у кого не было племянника Абду, например?
— Ты, как типичный европеец всё усложняешь. – Бернар презрительно хмыкнул. — Прямо Эркюль Пуаро какой-то. Включи своё воображение! Ты думаешь, что люди хотят тебя подловить на неправде, вывести на чистую воду или, наоборот, сами стараются тебя обмануть. А люди просто тебе подпевают, дурак, если ты запоёшь! У нас люди поют вместе с птицами, а птицы с людьми, и заметь, никто не помнит, когда это началось, и никаких претензий друг к другу и взаимной подозрительности!
— Ты это серьёзно? – художнику хотелось верить, но своих сомнений он не высказать не мог.
— Именно так. – Бернар сказал и разрезал воздух своей кофейно-бобовой рукой. – Ну, хорошо. Я буду говорить на привычном для тебя языке детективной рациональности, чтобы тебе, старому европейскому мудаку, возомнившему себя арабом было понятно. В деревне обязательно найдётся тот, у кого сын или племянник уехал на заработки во Францию, или куда-нибудь ещё. – Со стороны можно было подумать, что Бернар в шестой раз рассказывал другу старый анекдот, а тот никак не понимал, где же смеяться. – Он вовсе не обязательно родственник Диалло и Маду или просто чей-то племянник Абду. Однако скажу тебе, вероятность такого совпадения довольно высока. Особенно, если учесть, что кто-то из жителей деревни когда-то в определённый период своей жизни вполне мог носить такие имена. Но, если нет – тоже не беда. Ты не понимаешь самого главного! Отправитель письма – это не конкретный человек, а все те, кто оставили землю предков в поисках лучшей жизни!
— Послание с «Большой земли»? – Шариф уже не знал, что и думать.
— Теплее. Ммммм… – Бернар подбирал подходящий образ. – Это больше похоже на то, как если бы Гильгамеш, ищущий бессмертия, написал о своих путешествиях в родной Урук из подземного царства, и попросил бы богиню Иштар поставить на письме свой автограф помадой, для большей убедительности.
— А, то есть, твой безупречный письменный французский – это и есть напомаженный автограф богини Иштар?
Бернар утвердительно кивнул.
— Но, подожди, а как же тогда почтальон понимает, кому именно нужно вручить письмо? – расследование, так уж расследование, подумал Шариф.
— Очень просто, дорогой Ватсон. – На лице Бернара заиграла чуть снисходительная улыбка. — Это решает сам почтальон. Не всё ли равно?
— Нет, но это просто невозможно, — вздохнул Шариф, такое сегодня трудно даже себе представить. – Прямо, какой-то затерянный мир Уэллса!
— Почему невозможно? – спокойно возразил Бернар. – Мы здесь все живём в гораздо более невозможном и фантастическом мире.
Чёрт возьми, а ведь он прав, про себя согласился Шариф, но не подал виду.
— Ещё скажи, они тебе отвечают? – вместо этого спросил он.
— А как же! В наших деревнях, к твоему сведению, живут очень воспитанные, интеллигентные люди, Шариф. И они с радостью обязательно отвечают на все письма, тем более, такие для них важные.
— И ты можешь предъявить доказательства? Откуда мне знать, может, ты сам их сочиняешь! – не унимался художник, нетерпеливо ёрзая на своей атласной подушке.
— Ага, и сам себе отправляю их из Африки!
— Может и так, кто вас черножопых поймёт…
— Значит так, да? Значит, черножопых?
— Да, да, да! – Шариф показал ему свои мясистые кулаки.
— Ну, ладно, бабуин с кисточкой, я тебе докажу!
Бернар сначала изобразил гнев разъярённой гориллы, оскаливая белоснежные зубы, и стуча себе в грудь, а потом, совершенно спокойно, сидя в кресле и пыхая вверх окурком бомбейской сигары, вытащил из нагрудного кармана своего затасканного пиджака с кожаными заплатами на локтях толстую пачку конвертов, чтобы предъявить их своему неверующему другу эти «Наставления дядюшки Ибраимы», отправляемые мифическому племяннику. Так он, в шутку, называл письма, которые ему приносили из загадочного и неведомого далека, может быть, живущие там, на его Родине, где он никогда не был, экзотические райские птицы, которые недоумённо смотрели теперь на наш странный и нелепый мир с ярких, пахнущих почтовых марок оттуда.