«Герой же моей повести, которого я
люблю всеми силами души,
которого старался воспроизвести во всей красоте его
и который всегда был, есть и будет прекрасен, — правда».
Л. Толстой
— Я знаю, что война — страшная вещь, но мы должны довести ее до конца.
— Конца нет. Война не имеет конца.
Э. Хэмингуэй
1. Карусель для улитки
Посвящается Игорю Гужве
Трупов было много. Ровно столько, должно быть, сколько неуслышанных в тот день молитв.
Трупов было около двадцати. Пленных мало, всего трое. Афганец, с зеленой повязкой на голове с изреченьем из Корана. Прибалт — взлохмаченно-желтый, словно на ветру соломенный бык. И коротыга-чечен, злобно поплевывающий на свою ожогом опузыренную пятерню.
Архангел-Михаил в тот раз не бездельничал. У нас обошлось без потерь.
Снайпер — командир наш — сразу после боя заспешил куда-то. Бойцы скармливали автоматным рожкам патроны, а Черный — он остался за старшего — шастал в руинах. Вынырнув из пролома в стене с охапкой Коранов, плюхнул их наземь и навис над пленными. Виртуозно имитируя (родом он из Душанбе) голос муэдзина, заверещал на ухо афганцу что-то витиеватое, явно издевательское. Потом как вздыбленный выстрелом белый медведь с кровавым пятном бороды (уж больно похож, потому и прозвали — по контрасту — Черным), рявкнул и вплюснул кулак афганцу точно меж глаз — тот и сковырнулся. Чечен вмиг упрятал болячку за спину, съежился, позыркивал исподлобья. А прибалт, пятясь, с предупредительной угодливинкой задрал руки. Мне показалось даже, будто он как в картонном фильме «про фрицев», бодренько вякнул: «Гитлер капут!».
— Эй, знаток ислама, остынь! — крикнул Снайпер. Раскиверивая пыль, двинулся к нам. — У них семеро наших. Менять будем.
— Семеро? Это те, что в прошлом месяце пропали?
— Они самые.
— Менять? — вкрадчиво переспросил Черный. — Опять пленных на трупы? — Помолчав, добавил: — Там девчонки. Две вроде. Они, понятно, медсестрами назвались. Да кто ж им поверит? — Такие уроды, — кивнул он на стянутую кроваво-пыльной коркой физию афганца, — и настоящих медичек на кол сажают. А тут… Царствие Небесное девкам.
— Не отпевай, — отсек Снайпер. — Не батюшка!
Стал вполоборота ко мне:
— Ну что, господин-товарищ бывший журналист… Пойдешь со мной?
Черный забрал у меня автомат, обозрел скептически-жалостливо с ног до головы, отвернулся.
Пленные сволокли своих к «труповозу», погрузили. По команде водителя, легли сверху — лицами к лицам. «Бутерброды тухлые» — изгольнулся кто-то из бойцов. Попетляв среди завалов и воронок, выбрались, наконец, к облепленной бетонными останками площади. На другой стороне нас уже ждали. В пыльном и знойном мареве колыхались пятна камуфляжек и такой же, как наш, грузовик.
Мы со Снайпером спрыгнули с подножек. С почернелого огрызка стены в глаза метнулась табличка: «Ул. Лермонто… «. Дальше — открытое пространство. Вскинув руку в римском приветствии, Снайпер сатиром подмигнул мне: потопали? Боковым зреньем я зацепил Черного; со свирепым равнодушием он перекрестил наши спины. Потопали…
Страха я не испытал. Херня все это. Никакого страха в такие минуты нет. Напротив, такой от самого себя свободы я дотоле не ведал. Да и помыслить не мог, что ее так просто — только шагни под направленные на тебя стволы — можно обрести. Страшно бывает до, иногда — после. А те минуты… всевластный, воистину утробный покой. Вот когда услыхал: «Пойдешь со мной?» — нет, не струхнул, но… будто на дно желудка заиндевелый булыжник плюхнулся — захолодило меня.
Дотопали.
Бесстрастно оглядев толпу бородачей, Снайпер двинул к бритоголовому:
— Всех отдашь? Как договаривались?
— Всех, всех… — кивая блескучей лысиной проленивил тот, — не обманем.
Я опустил борт грузовика, отшатнулся…
— А остальные… живые — где?
Отерев ладонью лоб и как бы невзначай брызнув в меня вонючим потом, лысый крайне убедительно — Станиславский несомненно бы ему поверил — сварганил обиженное удивление:
— Какие — остальные? Считай! Сказал всех — отдаю всех! Считай!
… Никогда — ни до ни после — не видал я Снайпера таким. Черты лица его — в тысячную, выпроставшуюся в запределье, долю секунды — сковеркались, будто в сырую маску из глины лупанули грязной пяткой… Он трепетно приподнял свешенную с кузова девичью руку, неохотно отпустил. Лысый, целя стиснутые опием зрачонки то в Снайпера, то в меня, убеждающе загнусавил:
— Твои — смелые бойцы. Плохо не думай. Смелые! В плен не идут! Мои не такие. Карать буду! Отдай! Сам казню. Ты знаешь Аслана! Мое слово знаешь! Правду говорю. Плохо не думай! Зачем тебе руки марать? Твой дом — далеко. Там мирная жизнь. Никто не убивает. Там мать, сестра, жена. Зачем тебе? Давай, слушай, обмен делать! — С гримасой неподдельной скорби черными ногтями потараканил по мертвой руке. — Ты что, хочешь, чтобы эту красавицу собаки грызли? Да, командир?
— Собаки грызли? — попал в тон Снайпер. — Ладно — «позволил» он себя убедить — Двигай на середину площади. Как договаривались. Ваших — вернем. Всех!
Крутанувшись на каблуке, потопал назад. Я за ним. За спиной сухо треснул затвор. Снайпер — будто и не слыхал, а я… сплоховал — инстинктивно пригнулся и, подстегнутый мстительным хохотком, ускорил шаг.
Забирая у Черного свой автомат, Снайпер виновато завилял глазами, зачастил:
— Они еще теплые все… семеро… минут двадцать назад… такие дела… шепни бойцам — валим всех… Всех!
И мы снова потопали, на этот раз все. Сзади погромыхивал наш «труповоз», навстречу — отражением в переливчатом зеркале ненависти — выползал чужой. Пленные шустрили чуть впереди, навек врезая в мою память свои тени — корявые и черные, как визги закапканенных крыс. А рядом кто-то наркозно полубредил: «Скоро гурии в аду всем им сделают минет… » Стоп?!
Трассеры склещились на пленных и — враз всю троицу — перекусили.
Раскорячина взрыва блеванула осколками, огненно вывернулась наизнанку, рухнула…
… В вязком безразличии заталкивал я невесомо-многотонным кием АКМа в распяленные зноем лузы-организмы валуны-выстрелы и ощущал себя то пулей в ставший вечностью момент разрыва, то ежом, из которого олигофрен-натуралист в садистском упоеньи вывалив язык, с тягучим скрипом выдирает плоскогубцами иглы…
Последняя гильза, отфыркнув дымок, встала торчмя. Колесные шины сжевало весом мертвецов. Кукольно покачивалась посмертно продырявленная девичья рука. Черный — ни дать ни взять — викинг; с застрявшей в воинственном экстазе образиной, рефлекторно и давно вхолостую, трескливо все тискал и тискал спусковой крючок…
Завалили мы всех. Трупов прибавилось: полегла половина наших. Заляпанный по грудь чем-то белым, Снайпер пьяно шатался среди убиенных, кого-то выискивая. Отряхиваясь от пыли, я вспомнил, как сразу после краха Великой Империи — СССР, вблизи лодочной станции, где подрабатывал в студенческую пору, ночью вывалили в воду сотни пустотелых бюстов безымянно-безликих «деятелей партии и государства»; окрестные жители понатыкали их вместо огородных пугал, а мы использовали в качестве буйков — «не заплывайте далеко — утонете… »
Непослушными пальцами я отвинтил крышку фляжки, все до капли вылил в спекшееся нутро и обессиленно присел на покореженный остов телефонной будки. На диске телефона примостилась сокрушительной красоты улитка. Чем она меня так поразила — ныне и не вспомню. Меня мутило от чифиря и рези в желудке, а на кромке сознания заигранно крутилось: как она сюда попала?.. Я долго не мог воткнуть палец в отверстие. А потом устроил для улитки карусель: проворачивая диск от нуля к нулю, и обратно. По-моему, она была довольна. Мне, помню, отчетливо пригрезилось, что она усиками посылает сигналы: быстрей! быстрей! быстрей! И я не подвел ее, постарался — до ледяной ломоты в мозгу вертел — от нуля к нулю и обратно, от нуля к нулю и обратно, от нуля к нулю и…
Смазано, зигзагами, заструилось к руинам мутное пятно — лысина Аслана. Наперерез коброй из пыльного мешка выметнулся Снайпер. Сиганул на плечи, опрокинул на спину, кромсанул резаком. С вязким липучим хрустом разодрал кроваво-булькающую дыру. А потом… Как в дурном боевике, ей-Богу! Как в страшилке для непуганых обывателей какого-нибудь всегда нейтрального Монако!.. До скользкого скрипа стиснув в ладонях выдранное сердце, подкинул его и, — кованым носком прицельно отфутболил. Запрокинув голову, хлестанул небо пещерно-нутряным, колюче-рваным, как в предсмертной агонии, стоном. Распушено вильнув хвостом красных брызг, метеорит плоти чпокнулся точно на улитку. Зрачки мои ожгли кровавые розги, а ноздри — запахи убоины, спирта и почему-то снега.
Черный завороженно, с натугой переволок взгляд от вскрытого как сейф тела к Снайперу. А тот, с каким-то вялым исступлением потыкался в живые и мертвые тела кругом, незряче скользнул по свисающей с кузова руке, затравленно-плаксиво пискнул: «Мллли-т-ва». Вздыбив в римском приветствии руку, крутанулся на каблуке, и попер через площадь, пинками подгоняя раздрызганную пылевую кляксу.
Бойцы неприкаянно переминались. Черный нацелился заракетить окурок в пустую грудь Аслана, изрек: «Какой, однако, бессердечный…» — и, озадаченный тем, что голос его оказался растрескано-жалким, а из-под иронии выперло отчаяние, опасливо, в безысходной злобе зыркнув на меня, вгвоздил окурок в ладонь и потащился вслед за Снайпером. На полпути, через плечо, гаркнул: «Командуй! Пусть всех наших в одно место стянут!».
Глядеть на раскиданные повсюду раскоряки человечьих оболочек я не мог. В пыльных окопах-извилинах корявились тени, черные, как неотвязный писк: «молитва… молитва… молитва…».
И я согласился: да, это — творимая нами молитва. Единственная доступная нам форма связи с Небом и Землей, людьми и самими собой. И терпения и мужества у нас хватает только на такую молитву, только на такую…
И безымянный снайпер вновь будет выдирать чьи-то сердца и стрелять ими в небо. И выпотрошенный героином некто вновь будет закапывать живьем или нанизывать на кол чью-то плоть. И изувеченный бесплотной глыбой одиночества новый черный вновь будет бессильно рвать зубами петлю на шее брата.
И до истечения времен двойник мой будет вертеть карусель для улитки, вновь и вновь пытаясь дозвониться в надзвездные покои Архангела Михаила…
И вряд ли мы наскребем в себе терпения и мужества столько, чтобы научиться иной молитве, рожденной не страхом и тоской, не болью и местью, не бесприютностью и отчаянием, а любовью. Вряд ли.
Возможно я заблуждаюсь. Ведь такое заблуждение стало бы единственным утешением.
Аминь.
2. Открой мне дверь
Посвящается Евгению Петровичу Куликову
— Ручонки-то опустите, не в концлагере. — Черный, главный в отряде «разведчик-промысловик», сграбастав пленников за шиворот, подтолкнул их к Снайперу.
— Командир, с этим, — как нашкодившего кота за единственное ухо вздернул он на цыпочки чеченца, — все ясно. А этот, — бревнистыми пальцами пробарабанил по голове европейца, — говорит, не наемник он. Заложник.
— Документы у него есть?
— Голяк, — Черный покопался в своем бездонном кармане и выудил фотографию. — Только это.
На снимке — наш пленник в одеянии фехтовальщика на фоне приоткрытой двери. Левая рука откинута как при атаке, в правой — нацеленная на объектив рапира. С тыльной стороны — надпись на латинице.
— «Я говорю вам: надо иметь в себе хаос, чтобы родить танцующую звезду. Я говорю вам: в вас пока еще есть хаос», — перевел Снайпер. Ухмыльнулся: — Кто о чем, а Ницше о припарках…
Поманив пальцем Черного, что-то на ухо ему шепнул. Тот осклабился и потопал к командирской палатке.
— Ну что, — сверхчеловечище матерый, ежик стриженый, — чемпионом так и не стал? Наследственность подвела? Неудачник?
— Мог стать. Травма, — с прибалтийским акцентом ответил пленник, обречено глядя совино-желтыми глазами куда-то поверх головы Снайпера. — Я никого не убивал. Я приехал по делу, в Махачкалу. Взяли заложником. Хотели выкуп. Я не военный человек. Я…
С нежно притиснутой к животу охапкой сабель, рапир и кинжалов, найденных в доме боевика-коллекционера, за спинами пленных выглыбился Черный. Ласково прорычал:
— Что имели, то давно ввели. По самую Гаагу запердолили. Вся в сперме она как в снегу. А ты все я да я… Головка от блошиного хуя!
Кинув звякнувшие радостно клинки к ногам командира, приставил ладони рупором, и оглушительно и весело взревел:
— Ту-ур-ни-и-и-и-и-иррр!!!
Пленник выискал в музейном хламе рапиру, а Снайпер, с ухмылочкой: «В нас еще есть хаос…», — выдернул… серп.
— А молот не поискать? — хохотнул Черный.
Оставив чеченца вызванным бойцам, мы спустились в овраг. В сотне шагов от лагеря он раздвигался в естественную арену. Когда-то, до войны, во времена Великой Империи, здесь была спортивная площадка. Кое-где еще остались обглоданные пулями, раскиданные там и сям цементные торсы, ноги, руки, головы метателей копий, футболистов и незабвенных теток с веслами. А еще раньше, по рассказам туземцев, где-то поблизости находилось логово «величайшего из чеченцев» — Шамиля.
Черный свесил ноги с каменного выступа на склоне оврага и, низко надвинув козырек кепи, растворился в густой зелени. Снизу был виден только огненный выплеск его бороды.
Первый выпад — за пленником. Мастер! Правое колено — вперед, левая рука — на отлете, выхлест стали не дотянулся до губ Снайпера на какой-то миллиметр. И, беспаузно — новый неистово-молниеносный натиск, серия технически безупречных, отточено-изысканных атак. Взблески рапиры ткали в воздухе блескуче-алмазную, колыхливо-узорчатую сеть, но всякий раз, рассеченная серпом, она искристой вызвенью осыпалась в песок, а в те миги, когда стальная длинь — казалось, вот-вот пришпилит Снайпера к инобытию — он чудом уклонялся, превращая поединок в издевку, в сюрреальный лихопляс иглы и капли ртути.
И что бы ни делал пленник, все его доведенные до колдовского совершенства атаки выглядели как завораживающие, но бесполезные балетные па, как головокружительный — на пуантах — бег Улановой по бесконечной лестнице отчаяния.
… В оправе беззвучия — тонкий, словно от сломанных пальцев балерины и, чудилось, — нескончаемый хруст. И как на немом экране, крупным планом: вскинутая ладонь Снайпера, крылатый всплеск песка на кончике рапиры, выпученный желтый зрак побежденного — так, наверное, глядели на медведя загнанные на скалу неандертальцы…
Грохнулся в полушаге от меня, чуть сбоку. И тотчас в лицо мне кошкой метнулся циферблат его часов, а в сознании вспыхнуло: «Странно, на трофей никто не позарился. Какие диковинные стрелочки и цифирьки! Вот только очень уж они большие, эти часы. Как на себе таскать такую глыбину? А почему я падаю?»
Циферблат с моим лавинно несущимся мне навстречу отражением расплескался до горизонта; он становился все ближе и ближе, а я — все дальше и дальше. Неизъяснимо! Одновременно уноситься и вниз и вверх! И откуда-то из сопредельной выси, я, враз, во всех детальках, отчетливо и выпукло увидал: россыпь бойцов у палаток; иконно строгий, ускользающий лик Снайпера и толстенные канаты шва на его рукаве; ползучее белое пятно стада овец у ручья; муравья-великана в огненной бороде Черного.
И я сам стал муравьем. Из ниоткуда вынырнуло воспоминанье: свазилендские лекари сращивают раны без игл и нитей. Они, одного за другим, пускают на стиснутые пальцами края пореза муравьев. Те намертво вцепляются в плоть и удерживают, пока она не срастется. И я держал, ведая — только в этом мое спасение. Я держал. Пока из раны не хлынул голос:
— Черт возьми, этих варваров! Зачем я сюда приехал? Идиот! Унтерменшей можно убивать и в Риге! Ничем не рискуя! А теперь я должен подыхать как животное на скотобойне? Среди грязных фанатиков ислама и диких русских? О, Господи, кто это? Снайпер?! Тот самый? Все, мне конец! Такие как он, не прощают. Отомстит за все. Выкуп? Да-да, предложу выкуп. Варвары всегда хотят денег и побрякушек. Впрочем, к черту… Снайпер не отпустит, даже не глянул на меня. Неужели конец?.. Не хочу! Только бы не убили, только бы… Зачем я здесь? Унтерменш, недоделок чеченский, продал на корню, мразь! И что теперь? Пытать будут? Меня?! Нет! Не хочу, не хочу! Что? Что он говорит? Турнир? Разве им можно верить? Что ж, это шанс, Снайпер может и отпустить. Убивать его не буду. Варвары ценят благородство, а этот особенно. Мстительным он никогда не был. Если отпустит, повышение мне гарантированно. Это и будет моей победой. Не в спорте, так хоть чем-то. Убивать его не буду, хотя и стоило бы… Отличный клинок. Я и в Латвии такого не видел. Откуда это у них? Что он выбрал… серп? Экзотично. Впрочем, это естественно и символично. Плебей, потомок рабов… Увертлив, как всякий унтерменш! Сосредоточься. Вот так. Вперед! Черт, не человек, фантом! Меняй такти… О, что… что это? О, Боже, не может быть… А почему не больно? О, о… Боже! Это, это — мое тело! Куда, куда я лечу?! Он… этот зверь… он… убил… убил меня? Мама?! Почему ты здесь? Где я?!
… Пожилая женщина бьется лбом о стекло монитора. Тишину разрывает грохот опрокинутого ею стула. Сбегаются встревоженные сотрудники лаборатории. — Госпожа Бейтнере, что с вами? Вы слышите? Оглядев текучие мутные лица, она зовет по-младенчески: «Эрвин!» — и судорожно заслоняет ладонью рот… … Фокусируя взгляд на иззыбленной белой фигурке у распахиваемого окна, госпожа Бейтнере вонедоумевает: — Доктор Адамсон? Где я? В вашем кабинете? Боже, какая пустота внутри, какое одиночество… Я была без сознания? — Успокойтесь. Небольшой стресс, ничего страшного. В наше время такое случается весьма часто, — хронический недуг цивилизации. Вы снова забыли принять таблетки? — Вы не поверите, доктор, не поверите… Только, — в безысходном отчаянии вскрикивает «больная», — не говорите мне о галлюцинации! Это не то! Не то! Я здорова, здорова! У меня безупречная наследственность, вы знаете! Мне… только не перебивайте! Мне открылось: мой сын, Эрвин, он… он — убит! В России. Что-то кривое… прямо в рот… хруст… я слышала, — пытаясь встать с кушетки, озирается в испуге, — я и сейчас слышу этот хруст… хруст… Эрвин, мой мальчик! Он звал меня, звал! Я не могу, не могу объяснить это… Звал! Там стра… страшно… — взахлеб рыдает она, по-девчоночьи — ладошками — размазывая по щекам слезы и косметику. — Успокойтесь, госпожа Бейтнере. Уверяю вас, мне близки ваши чувства. Ничего страшного не случилось. Это результат бессониц и волнения за судьбу сына. И потом, откуда вам известно, что он в России? — Я знаю! — Взвизгивает она, впиваясь взглядом в каплю на игле шрица — Он ничего не сказал мне! Но я знаю! Видела! Он в России. Убит. Не успокаивайте меня! Я знаю. Кривой тесак варвара. Видела. Молчите! Вы оскорбили меня утешениями. Не прощу. Видела! Молчите! С вашей наследственностью — клозеты мыть! А вы врач. Благодаря мне! Укол? А почему не больно? Не бойтесь причинять боль! У меня безупречная наследственность. Не смейте открывать рот. У варваров всегда война. Я видела! Провидение распахнуло мне дверь. Черное сияние. Турнир не закончен. Я принимаю вызов! Принимаю! Выкинув шприц, доктор сгоняет с подоконника голубей и закрывает окно. Резко оборачивается на шаги: пациентка уже за дверью. — Куда же вы! — Устремляется он за нею в лабораторию. — Вы меня пугаете! Покой, вам необходим полный покой! Глянув на клоунски перепачканное лицо госпожи Бейтнере, кто-то вымучивает: — Не волнуйтесь. Какой-то сбой в системе. Новый вирус… На экране компьютера — проклюнутая серпом голова Эрвина. — Мальчик мой… — Внешнее сходство. — Вы слишком впечатлительны. Эта картинка не имеет никакого отношения к вашему сыну. Обычный слу… — доктор осекается, и, зажав уши, одурело взирает на мертвый экран… — А я никогда в Тебя не верил! Господи, прости меня! Прости! Мама, мамочка! Вызволи меня молитвой! О, Всевышний, что это? Или — кто? Какие-то огненные существа, черное сияние! Их — мириады, тьма, бесчислие! Отец? Дед? О, Господи, там — все предки мои! Но почему я один?! Вызволите меня отсюда, выпустите! Я не могу здесь! Почему я один? Почему здесь все одиноки? Эти огненные… Сколько их? Мириады, тьма, бесчислие… Они — во мне?.. Но почему же меня нет в них? Я не могу здесь! Распинаемый бесконечностью миг отчаяния… Господи, вызволи! Нет, нет — я никого не хотел убивать! Не было во мне зла! Не оставляй! Не оставляй меня здесь! Черное, неизбывное сияние… Вязкое полыхание нестерпимой боли одиночества… Да, я знал, что творил… Бесплотный червь прогрызает туннель во все стороны разом… Бесчислие обглоданных ненавистью жизней… В алмазе неподъемной пустоты… Оставь! Бесчувствия двери открой мне… Призраки в пеленках молний плачут голосом моим… Они во мне… Но я не в них… Бесплотный червь… И здесь война… Турнир… Я принимаю вызов, принимаю… Я должен победить… Их мириады, тьма, бесчислие… Я принимаю… |
… Гигантский муравей увяз в огненном выплеске бороды. «Вынырнул, слава Тебе Господи!» — услыхал я очумелый голос Черного и тугой, липучий звон вернувшей меня в сознание пощечины.
— Ты, часом в психушке не бывал, а? — Черный вздернул меня за шиворот и жестяно над ухом загромыхал: — Целую речь на разные голоса сварганил. Прямо радиопостановка. Может ты бесноватый, а? Ну, чего молчишь, — тряхнул он меня, — помнишь что-нибудь?
— Помню. Отпусти! — Переступив через Эрвина, я поплелся к истоку оврага.
Упырно вцепилась в меня уверенность, что если оглянусь и еще раз, хотя бы мельком, увижу это место, эту адову арену, то вопреки только что изведанному, вновь стану прежним и возьму в руки автомат. И тогда оживить меня, выдернуть из дурной бесконечности войны, не сможет и открытый массаж сердца пулей. Я жадно-торопливо срывал и запихивал в рот липкие весенние листочки и жевал, жевал, жевал — в жалкой и глупой попытке заполнить пустоту внутри их горечью.
— Спрячь так, чтоб сам сатана не нашел.
Обгоняя, Снайпер сощелкнул с моего подбородка клейкий жевок, посочувствовал:
— Этот турнир для тебя кончился, братишка…
«Этот»? — эхом зарекошетило во мне. — Почему «этот»? — уставился я на стянутую толстыми черными нитками латку на его спине и кое-как обритый шишковатый затылок, — такой же, как у Эрвина.
И я не стерпел, оглянулся.
Штопор огня с завываньем ввинтился в небо, брызнувшее черным гноем стаи птиц, и стеганутый осколочной плетью закат, улепетывая в никуда, замелькал пятками — окровавленным солнцем и ушибленной луной.
— Расфугасил я его, — голосом наказанного ребенка на бегу пробубнил Черный. — Не найдет теперь никто.
Снайпер, не оборачиваясь и не останавливаясь, отмахнулся.
Отпугивая своим видом бойцов, я доковылял до палатки и рухнул.
Снилась мне распатлаченная нагая девочка с совиными, немигающими глазами. Выставив перед собою сабельку, она летела на меня с заунывным воем пикирующего бомбардировщика и — уносилась в даль, оставляя в бездонно-черном сиянии лишь ослепительные, трассирующие оплавинки следов. А когда она исчезла окончательно, я увидел: стою на льду, а сквозь него стремительно растет и под околдовано-медлительным ветром стелется вымороженная до слепящей бели трава. Я вцепился в нее, а это — волосы, а под ними — головы стоймя впаянных в лед людей. Их — мириады, тьма, бесчислие… А волосы все росли, с трескуче-забредным шепотком змеились между пальцами, и, задыхаясь от любви, волнения и нежности я трепетно их целовал и думал: «Вот и хорошо. Никогда не было так хорошо. Растете, значит, живые. Живые». А они оплетали меня, пеленали туго, источали неодолимо-ласковый морок, и дышать уже не хотелось…
Очнулся — ни зги, дохнуть нечем. Взломал склеп из наваленных на меня бушлатов и впустил ночной холод и волглый бас Черного:
— … могут. Ночью мирных жителей не бывает. Вход в ущелье завален, мин и растяжек — на стадо кинконгов. Однако случается всякое. Зырьте в оба. А то всех нас по-тихому срежут. Шомпол в ухо — и вечная небесная командировка. Все, топайте.
В проеме палатки мигнула изумрудом борода.
— Очухался? — спросил Черный, залезая под бушлаты. — А с тобой уже случалось такое?
— Что именно?
— Ну, это… припадки, вопли на разные голоса. Как звукоимитатор, честное слово. Если бы сам не слыхал — никогда и не поверил бы. Латышский ты и вправду не знаешь?
— Не знаю.
— Дела… А что потом было помнишь?
— Нет. А что было?
— Да ползал на карачках у ручья. Я сказал бойцам, что ты «дури» перебрал, чтоб не подумали чего. Затащил в палатку, а ты мне в бороду вцепился, лепечешь: «Живые, живые, живые» — ну, думаю, кирдык братишке — рехнулся. Полбороды мне выдрал. Стиснул я тебя, и утих ты, засопел как младенец. Что — в самом деле, ни хрена не помнишь?
— Не помню.
— А-а, бывает, — Черный перевалился на спину, полоснул темень звонкой выдлинью зевка, бормотнул: — И не такое бывает. Спи, это лучшее лекарство. Э-э, ты куда?
Горы в отдалении мутно желтели в лужице спекшейся лиловой крови, словно выдранная взрывом челюсть Эрвина. Неодолимо тянуло к ручью, но я не пошел — не хотелось беспокоить часовых. И ноги сами понесли к командиру.
Он на меня и не глянул. В мутном свете коптилки искусно орудовал иглой. Казалось, он никак не может залатать пляшущую во тьме огненную прореху. Я сел напротив и закурил, не чувствуя ни вкуса дыма, ни холода предрассветья, ни чадной вони бензина. Я чувствовал только одно: отныне я всему здесь чужой.
Сбивчивый мой рассказ Снайпер выслушал бесстрастно.
— Я не священник и не психиатр, не мне судить. Но знаю: это не галлюцинация. Это называется — опыт вне тела.
— Да плевать мне, как это называется! — Я даже вскочил, обозленный его безучастностью. — Пойми, я на самом деле испытал все, что испытывал Эрвин до и даже после смерти! Я не знаю по-латышски ни слова, но все понимал. На мгновенье я стал Эрвином, его матерью, доктором, они — мною. Не знаю, как это втиснуть в слова, но это — правда! Вот, — обнажил я руку, показывая след укола, — я чувствовал, как игла входила в тело его матери. Даже больше — в тот момент я был и кончиком иглы, и вызванной ею болью, и мыслью доктора: «Наконец-то лаборатория избавится от этой расово озабоченной психопатки». А голос Эрвина! Я действительно был им — голосом без плоти! Как червь в алмазной пустоте, сияющей гранями-призраками. Среди бесчислия огненных голосов. И все они были во мне, но меня, то есть Эрвина, не было в них! Невозможно это объяснить! Такое одиночество непоправимое… На что угодно готов, чтоб никогда больше не испытать боли такого одиночества! Ты ведь знал Эрвина! Зачем ты его убил? Зачем?..
— Убил? — неподдельно изумился Снайпер. — Ты, господин-товарищ бывший журналист, в отряде пятый месяц, а так ни хрена и не понял… Убивает недоумок в подворотне за кошелек с ломаным центом, а то и вовсе пустой. Убивает банкир недоделанный, покупая своей безмозглой шалаве бриллиантовый колпачок для клитора, стоимостью в сотни жизней беспризорных детей. Убивает блядь неисправимая, вываливая в унитаз плод, который мог бы стать Бетховеном или Достоевским. А я — никогда и никого не убивал, — проворчал он, перекусывая нить. — Мое ремесло — честно воевать.
В рваной, колыхливой дыре света лицо Снайпера было похоже на оживленный магом-ерником портрет кубиста: из тьмы выскакивал то глаз, с отраженным в зрачке бесенком огня, то ушная раковина, то неотличимые от прорехи на холсте губы.
— А вот Эрвин и родственнички его — убивали. Дед выслужил в СС железный крест. Отец создал нацистскую организацию. На ее счету несколько «ликвидаций расово неполноценных». Мать — биолог, помешана на вопросах расовой чистоты. Вызубрила наизусть Ницше, Шопенгауэра, Розенберга, Гитлера. Сына назвала в честь Роммеля. Эрвин… Знаю его по спортивной школе в Риге — я преподавал там, пока не уволили, — Снайпер хохотнул и задул коптилку, — как этнически неполноценного. Только не подумай, что я мстил. Дело не в этом. Эрвин мечтал стать чемпионом, жаждал славы, денег, власти — любой ценой. А не получилось. Не взгромоздил на пьедестал свое червивенькое «я». Осатанел, бедолага. В Чечню подался, миру за свои обидки мстить. Пленных, даже детей, не жалел. — После долгого молчания изрек: — В этой жизни у него не было выхода, и я просто открыл ему дверь, выпустил туда, куда он так рвался…
Снайпер цвиркнул зажигалкой. И на миг подсвеченная ладонь превратилась в заплатку на саване тьмы.
— В юности, — попыхивая трубкой с анашой, заговорил он, — у меня был кот. Сиамский. Умница необыкновенный. Жили мы в своем доме, в пригороде. Коту — раздолье. Прыг в окно и гуляй, где хочешь и сколько влезет. Потом переехали в новый район. И кошачьей свободе — кирдык. Три комнатки, теснотища, вместо самок и схваток — тоска. Вся завоеванная территория скукожилась до размеров кошачьего туалета. Не вытерпел мой Дуче такого над собою измывательства. Взбеленился. Ноги и руки до сих пор у меня в шрамах. А по ночам — скок под дверь и воет — так, что соседи вознамерились убить. А куда его выпускать-то? Двенадцатый этаж. Внизу — машины потоком, асфальт да чахлик осиновый. Парк далеко и постоянно там на выгуле собаки.
— Зачем, ты все это…
— Ты, — воткнул он мне в зубы трубку, — не устал от своих «зачемок»? Зачем-то, зачем се. Спроси у мамы: зачем она тебя родила?
— Моя мама давно умерла.
— Моя тоже. А отца будто и не было. Так вот. Решил я Дуче хотя бы в подъезде выгуливать. Четырнадцать этажей. Пятьдесят шесть квартир. Дыбом вставшая бетонная нора. Кот — в шоке. Скачет с этажа на этаж, а выхода — нетути. Тычется, бедолажка в каждую дверь — заперто. А приоткроют — пронесется смерчем по комнатам, и назад в смятении: такой же тупик, как и дома. Влетит в лифт — и там тупик. Люди входят и выходят, запахи улицы несут, дверей — множество, а где же та, единственная, за которой солнце, свобода, самки сладковойные? Орет, бросается на меня, понять не может — где?! Так, царапаясь в каждую квартиру, в каждое окно, добрался-таки до входной двери. На секундочку приоткрылась она и…
— Не вернулся?
— Иди, — снова зажег он коптилку, — твоя дверца приоткрылась.
— А твоя?
Он вскинул ладонь и по-кошачьи поскреб пальцами танцующий огонек.
Утром Снайпер не обмолвился со мной ни словом. «Дверца приоткрылась», я вышмыгнул и — перестал для него существовать. Я попрощался с бойцами, оставил свой адрес Черному; во мне возникла неколебимая уверенность, что из всего отряда только он и останется живым.
Через семь месяцев и пять дней я побывал в Риге. Самым трудным, как я и предполагал, оказалось объяснить родственникам госпожи Бейтнере, кто я такой и зачем добиваюсь встречи с нею. «Это невозможно. Госпожа Бейтнере душевнобольна. Болезнь настигла ее незадолго до сообщения о пропаже без вести ее сына. Она почему-то уверена, что он убит в России, хотя агентство, где работал Эрвин, оставив спортивную карьеру, это отрицает».
… На паркет пал ворох одежды и откинутый босою ногой уполз в угол. Взенькнула вынимаемая из ножен рапира. Нагая старуха, как психиатр, проверяющий реакции пациента, двинула стальным жалом вправо-влево и, откинув по фехтовальному левую руку, с полыхнувшими огненно часами, на почти негнущихся тонких ногах ринулась в атаку. А сквозь желтые пробоины ее совиных глаз, на меня, узнавая — всем существом своим я чувствовал это — глядел он, ее сын, разнесенный в чеченском овраге на молекулы… И во взгляде том не было ничего, кроме неизбывной и непроницаемой мстительной ненависти. И когда сталь змеино скользнуло по щеке — я не выдержал; сбив кого-то с ног, по бесконечной — казалось мне — лестнице выметнулся вон.
И заплакал. Оттого что понял: нет победителей в турнире призраков, отравленных ненавистью, а ненависть их — та дверь, которую не откроет и Сам Создатель.
Аминь
3. Три ключа Снайпера
Посвящается Татьяне Стешенко
Замок был выбит, дверь в квартиру приотворена. Я выскользнул из полоски света и застыл у стены. «Грабители? Вряд ли, — те не стали бы орудовать так нагло, без подельника на стреме. Кто-то из окомпроматенных решил поквитаться с „журналюгой“? Так вроде никому я в последнее время на хвост не наступал. Ладно, суки, разберемся»
Я вынул из кармана «Паркер» с выкидной иглой, толкнул дверь и…
В прихожей глыбилось абсолютно голое двухметровое нечто, от лодыжек до груди будто забинтованное в густую рыжеватую поросль. В свете лампочки лучилась лысина, палец у растянутых в виноватой улыбке губ — «молчи!», а со стиснутого в кулачине огненного мочала бороды стекала струйка.
— Быть не может! Черный?!
— Тсс-с, — он состроил свирепо-испуганную мину, и скосил глаза на дверь спальни. Потом за локти приподнял меня и троекратно, как на пасху, облобызал. — Ну, братишка, здравствуй. А слез не надо. Живые мы.
— Неужели Снайпер?
Черный отпустил меня, мотнул головой — отрицательно. Входя в ванную, сдавленно пробасил:
— Сваргань чего-нибудь.
Пока он выпаривал многомесячную грязь войны, я варганил его любимые магазинные пельмени и жареное мясо с обилием чеснока и лука. Кромсая говядину, невольно вспомнил как на пятый день пребывания в отряде грызанула меня змея. Черный среагировал молниеносно: сцапал гадину за основанье головы, плюнул в разодранную пасть и, рявкнув: «Ты охренела, глиста?!» — швырнул вверх и рассек ослепительно-черный в синеве неба извивучий иероглиф двумя краткими очередями. Затем полоснул ножом по укусу на моей ноге; пока хлестала отравленная кровь, притащил козу, взрезал вымя и силой влил мне в глотку коктейль из молока и крови. Удивился я только тому, что меня не вырвало. Полдня истекал я потом так, что — в буквальном смысле — камуфляжку выкручивал, а в ботинках хлюпало. А самое главное, лютый страх мой перед всякой ядовитой нечистью — бесследно исчез.
— Готово? — В облаке пара, с полотенцем вокруг бедер, Черный втиснулся в кухоньку. — Ты в комнате хочешь накрыть? Не надо. Здесь посидим.
C медвежьим урчанием обнюхав дымящиеся лакомства, о чем-то задумался, резко встал и потопал в спальню. Возвратясь, накрыл третий стакан блокнотом, а сверху положил хлеб и связку из трех ключей. С натугой отодрав взгляд от этого памятника, выдавил:
— Во главе стола — командир.
Помолчали.
— Ну давай, помянем. — Черный, вопреки своей привычке все пить залпом, тянул водку медленно, давясь и морщась. Выпил и перевернул стакан. — Царствие Небесное.
— Не томи, Черный. Не чужие мы…
Отряд Снайпера стерег подходы к станице, некогда многолюдной. Выжившие при разгуле чеченской независимости немногие русские своими силами восстановили часовенку. Служил в ней молодой — года три после семинарии — священник.
«Командир стал частенько отлучаться. Я сразу смекнул: к отцу Николаю ходит. О чем толковали, не знаю. Но что добром это не кончится, было понятно. Сказал я ему: „Не свети батюшку“. А он в ответ: „Семеро, братишка, семеро“. Это значит, столько нечеченцев в станице осталось. А год назад было двадцать. А десять лет тому — семьсот человек жило в русской станице».
Попадья была махонькая, с виду — десятилетний ребенок. Тоненькая, русоволосая, с глазищами строгими — как на византийской иконе. Увидев ее впервые, командир отвел отца Николая подалее от глаз людских, спросил властно: «Слуга Божий, ты куда привез ее? А? Ты на землю грешную спустись да поразмысли, что случится, если… «.
И случилось. Пропала Ксения. На мольбы отца Николая мирные чеченцы лишь усмехались: «Ну что, помогли тебе твои русские? Молись своему Богу, может Он даст тебе жену другую — всем будет хорошо… «.
Вернули ее… В воскресенье, перед заутреней, у входа в часовенку, пригретая Ксенией девчонка-сирота наткнулась на мешок. Багровый и заскорузлый от спекшейся крови. Завязанный шнурком с нательным крестиком Ксении.
В тот день отец Николай творил службу в безмолвии. Когда потянулись к причастию, борода его от слез слиплась. То, что осталось от жены, он сам обмыл, отпел и схоронил у оградки.
После похорон священник и девчонка-сирота как в воду канули.
Обо всем этом в отряде узнали спустя неделю, когда вернулись с задания — охотились на банду Адвоката.
А потом к бойцам приковылял Повернутый. Так чеченцы называли слабоумного раба. Слабоумным он стал после попытки побега. Почти год, ежедневно измываясь, его держали на цепи в собачьей будке и поили каким-то наркотическим пойлом. И что-то в мозгу его неисправимо повернулось. Когда сняли с него ошейник, поставили на ноги и приказали идти в хлев, он пошел спиной вперед, поглядывая через плечо. Во время второй чеченской войны медики попытались отправить его в госпиталь. Не получилось. Он ползал перед врачами на коленях, скулил и жестами умалял оставить у хозяина. Хотели увезти силой — намертво вцепился в порог хлева и завыл так, что решили: лучше не трогать. Кем он был прежде и как попал в рабство — так и не выяснили.
«Повернутый принес записку. От Адвоката. Этот шакаленок басаевский в обмен на отца Николая, девчонку и двух солдатиков-срочников требовал встречи с командиром — один на один. Грозил заложников живьем сжечь… «.
Все в отряде понимали, что это значит; и всем было ясно: Снайпер пойдет. Он скомкал записку, погладил раба по грязной лысине и сказал: «Все честно. Вестник. Иного я не заслужил. Именно таким и должен быть мой ангел».
Отдал Черному документы, блокнот и связку ключей. Приказал: «Все твое. Квартиры оформят на тебя. Там знают». Потом оглядел его медленно с ненавистью и недоумением, будто впервые увидал, притянул за бороду и потребовал нательный крест. «Ты ведь не веруешь». — «Не верую. Если б веровал — снял бы». Надевая крестик, оскалился: «Пойду я, помолюсь… » Взял Повернутого за локоть и — будто надвое человека разорвали: со спины командир, а с лица…
Пока они не исчезли, бойцы примагничено глядели им вслед. Слабоумный «ангел» восторженно поскуливал и кляксил безъязыкий рот, дергая резинку кем-то подаренного «попрыгунчика» — в ладонь его безостановочно влипал, отскакивал и снова влипал набитый опилками шарик.
Указанное в записке время истекло. Адвокат заложников не отдал. Черный собрал своих «промысловиков» и повел в горы. Самое главное было не засветиться. Стоило чеченцам учуять, что на охоту вышли бойцы Черного, вся их дутая горская лихость вываливалась в штаны, — сидели по норкам, боясь лишний раз высморкаться или спешно переквалифицировались в мирных жителей. Бывало, чтобы отвести беду от других разведчиков, командование пускало в эфир мульки: на задании такой-то, — наивная эта уловка спасла не одну жизнь.
Нужен был пленный. Его взяли. И выяснили: Адвокат уводит своих людей в Грузию. Черный прикинул маршруты, и охота продолжилась.
«Неудачно. Кто-то из местных нас засветил. Уж очень торопились мы. Вышли из ущелья — место знакомое. Впереди — ручей, а за ним — минное поле на подступах к „зеленке“. Глянул я в бинокль и… как в болото новокаиновое рухнул. Засосало по самые извилины».
Снайпера и заложников погнали на минное поле. Нагишом. Отец Николай вел за локоть Повернутого — их и счавкал первый взрыв. Второй — Снайпера… Солдатик один метнулся было к лесу — проткнули с двух сторон очередями. Потом еще взрыв — и осталась лишь девчонка.
«Пока шла она, у меня бинокль к морде прирос — танком не отодрать. Обет дал — уцелеет, в монастырь уйду. Всех святых молил — только бы не шарахнули ей в спину, только бы не… А что по минам пройдет — это я и так знал».
Боевики вгвоздили несколько очередей в ущелье, дав понять, что знают о преследователях — и улизнули в заросли.
Девчонка уцелела. Доковыляла до ручья. Легла ничком. Когда бойцы до нее добежали, она спала. Свернувшись как в утробе, прижав колени к подбородку. Пока собирали куски тел и потом, в вертолете, она спала у Черного на руках.
В станице останки сложили в доме священника. Черный сам их обмыл, уложил в сколоченные прихожанами гробы и перенес в часовенку.
«Попросил я у отца Николая благословения, и начал, как умею, отпевать. Пока отпевал, бойцы, один за другим повыскакивали. Отпел я, вышел к ним, а они глаза отводят, молчат. Лапнул я себя за голову, — дела… Черепушка как стеклянная, кирдык волосенкам — отвалились. После медик наш объяснил: постстрессовая реакция, мать ее так, бывает. Главное — борода целехонька. Еще и развеселил: в Отечественную у девок молодых годами менструации не было. И ничего, потом наладилась».
Банду Адвоката месяц спустя «промысловики» Черного закапканили.
До суда Адвокат не дожил.
— А девочка?
— В госпиталь сразу отправил. А когда из армии уволился, забрал. Надо, — Черный кивнул на ключи, — квартиры на нее оформить. Сделаешь?
— Сделаю. Как зовут ее? И лет ей сколько?
Черный вяло ковырнул нетронутые пельмени, позвякал ключами Снайпера и положил их передо мной.
— Рыська ее зовут.
— ?
— Дикая она. Молчит. Ни слова за два месяца. А на спине и груди — пятнышки родимые. Потому и Рыська. А лет, думаю, двенадцать.
Он встал, отмахнулся от моего «уже?», быстро оделся и потопал в спальню. Долго стоял над спящей, потом, заметив на столике у кровати надкушенное ею печенье, сцапал его и сунул в рот. Заметив меня, улыбнулся затравленно, смутился и тихонечко вышел. Глянув вскользь на свое отражение в зеркале прихожей, тронул с виноватой улыбкой щетину на голове: «Растут». Невольно, с нестерпимой отчетливостью, как въяве, представил я его в часовенке, когда, на глазах лысея, придушенным басом он отпевал… По лицу Черного было видно: он понял о чем я подумал и сам думал о том же.
— Пока на Валаам поеду. А там — видно будет. Напишу. — С порога, через плечо проскрипел: — Там, у Адвоката… Беременная она.
Разобрать записи в командирском блокноте не сумел бы и опытный криптограф. Какие-то закорючки, цифры, схемы, иероглифы, — Снайпер как-то обмолвился о своей любви к средневековой японской поэзии. Только на одной странице властно-игривым женским почерком было начертано: «Ты сам сказал: острие клинка не видит цели. Ты сам сказал: любовь и смерть — одно и то же, ибо ни в чем они не схожи. Ты сам сказал: встретиться могут лишь те, кто идет в разные стороны и постоянно меняет направление. И вот теперь… » — далее зачеркнуто и рукой Снайпера нарисован прижатый к губам палец — «молчи».
Это был один из двух его любимых жестов: палец к губам, или вскинутая в римском приветствии ладонь, если он считал разговор бессмысленным.
Рыська спала. Прижав колени к подбородку и прикусив край простыни. Казалось, она в любой момент может закричать. Но она не кричала. У кровати были разбросаны купленные Черным коробки с детской одеждой, в углу — его скомканная камуфляжка. Я бесшумно выскользнул.
И когда прятал блокнот и ключи за икону, непоправимо почувствовал: мы никогда ими не воспользуемся. Никогда. Потому что двери, которые этими ключами можно было открыть — взломаны.
Аминь
Геннадий, как никто другой умеет писать о войне, так как сам постоянно находиться в эпицентре событий. Спасибо ему за правдивость, храбрость, честность и умение излогать. Прочитав, такое ощущение, что сам оказался в центре событий!!!!
Всегда война была страшна своей обыденностью для тех, кто в ней находился и была страшна для тех, кто видел ее со стороны, своим ужасом, кровью, ненавистью… Геннадий сумел рассказать об отдельных эпизодах этой страшной войны не только как непосредственный участник, но смог взглянуть на весь ужас происходящего как журналист… Согласен, что военкор — это особая стать журналиста. Но Геннадию во всех его корреспонденциях, интервью с бойцами, командирами удается дать человеческую оценку всему происходящему, зачастую увидеть в окружающих, погруженных в ужас войны, уставших от нее, порой бесчувственных и безжалостных их человеческие качества , веру в Бога, надежду на светлое будущее… Война, к сожалению, одна из форм существования человечества. И это страшная правда жизни. И Геннадий в своих репортажах честно излагает эту правду. Храни Вас Бог, военкор Геннадий Дубовой…
..прочитала раз.. потом второй.. не могла избавиться от ощущения оголенного нерва автора, которое передалось и мне.. так написать мог человек с оголенными нервом и душой.. человек,опаленный войной.. знающий ее не с экрана телевизора, не из книжки.. а прошедший ее.. наверное, удивлю многих.. в этих рассказах я увидела море любви.. да!именно любви.. не той, о которой поют мальчики со сцены, в обтягивающих штанишках.. туманы-маны, я люблю тебя ..и т.д).. а той, о которой Книга Жизни.. жизнь отдать за други своя!.. вот, о какой любви эти рассказы.. вот, о каких людях.. человеках в них идет речь.. главный герой.. каждую секунду рискует жизнью.. чтоб не было на Земле зла.. чтоб не было фашистской и бандеровской нечисти.. чтоб не было сирот.. не было истерзанных и искалеченных уродами детских судеб(как девочка Рыська)… эти рассказы о любви! о настоящей! о Высшей!.. я очень благодарна Геннадию.. что он своим словом.. еще раз дал мне, лично, понять.. что этот мир не так уж и плох.. когда в нем есть такие мужчины.. как герои рассказов.. как сам автор… спасибо!.. одна просьба.. берегите себя, родные наши.. если не будет вас.. не будет и нас.. кого вы закрываете и защищаете собою.. низкий вам поклон!
Геннадий,спасибо!Вы-молодец!Нахожусь под впечатлением.Пишите.И война -не помеха ТАЛАНТУ!
Прочел, потом перечитал еще раз…Очень зацепило. Талантливый автор. Пишите еще
Очень сильные рассказы
В воспитании, в развитии человека, в его совершенствовании, большое значение имеет не только положительный пример, но и отрицательный. Люблю людей, энергия и идеи которых подталкивают заглянуть глубже и глубже в свой внутренний мир, увидеть новые грани себя настоящего, личности, услышать зов Души, почувствовать ритм биения Сердца. Осознать свою многогранность, многоуровневость, многомерность и в то же время целостность. И, главное, понимание единства сущности и общности. Вот такой Геннадий — настоящий, творящий, единый с миром, целостный с Душой. Ему есть что рассказать нам и, в ответ, мы слышим его. Люблю проникновенные рассказы Геннадия Дубового, написанные ПРАВДОЙ ЖИЗНИ. С уважением и верностью, Елена. МЫ ВМЕСТЕ! АМИНЬ!
Автор с трезвой мыслью!
Впечатлило , очень интересно , хочется продолжения. Огромное спасибо
Понравилось ,пишите ёще! Успехов в дальнейшей работhttps://otkritkiok.ru/druziam/spasibo-gosti-doroghie?utm=sendе !
Жёстко и жестоко. Когда перестанут сниться страшные сны людям, побывавшим на войне? А может быть, они избраны для чего-то, недоступного обычному человеку? Спасибо, Геннадий. Я думаю о Вас в тяжёлую минуту. И о том, как Вы работаете среди наших ужасов. Храни Вас судьба.