Младший Аист (рассказ)

Горячий ветер казахстанских степей штопором крутился по базарной площади,  собирая в пыльный столб  бумажные стаканчики из-под  мороженого, окурки,  высохшие яблочные огрызки и  всякий другой естественный мусор зачуханного базара маленького районного городка. Будний день  – и на  базаре почти пусто. За  торговыми прилавками — две  старушки, вынесшие на  продажу прошлогоднюю картошку.
Вернее, второй продавец не старушка, это дедуля в женской вязаной шапке и такой же  сморщенный, как и его залежалый товар. Еще  одна личность присутствует на базарчике, правда, в лежачем положении. Пьяный тридцатилетний мужик валяется на  оббитом  белой  жестью мясном ряду, точно  приготовленная к продаже неразделанная туша. Мужик скрежещет во сне зубами, мотает головой и то и дело  бьется затылком по жестяному   прилавку. Бабка с дедулей от нечего делать со своего  безопасного отдаления рассматривают пьяного, отпуская в его адрес критические ругательства:

– Обожрался чисто боров, хряк одноногий…
– Поди  нахрястал себе в штаны… Вон мухи-то над ним, будто над кучей навоза.
– Третьего дня, скотина, опять костылем мать лупил…
– Сыночек, – с презрением пискляво сказал дедуля.
– Сыночки – они сволочи, подлецы… – быстро закивала бабка. – Что один, что второй… Изуверы материны. Сдохли бы – ей легчей жизнь стала бы.

Налетел порыв ветра, обдав  всех  грязной пылью. Пьяный еще сильнее заскрежетал зубами, потом застонал и с трудом поднялся. Сел на прилавке, пошарил вокруг себя руками. Испитое, небритое лицо  в кровянистых пятнышках выражало страшную муку.

– Костыли г-где?  – с сиплым выдохом спросил он непонятно кого. – Костыли где-е мои, а?! – громче просипел мужик и спустил с прилавка правую ногу. Левой ноги не было вовсе, вместо  нее болталась на короткой культе плоская  обмахрившаяся   штанина.

Бабка с дедулей  напугано притихли и даже отвернулись, чтобы не привлечь к себе опасного внимания.
Пьяный, повертев головой по сторонам, настырно уставился на деда  с бабкой нечистыми, будто  заплеванными, глазами и скомандовал:

– Костыли  мне сюда, быстро!

– Ой-й, парень, – добреньким голоском проворковала бабка, – откуж  мы знаем, где они, твои костылики.  Потерял  где-тось..

– Где потерял?! Я хоть и Аист, да не летаю… Как я без костылей тут оказался,а? Ищите, здесь они!

Мужик, показывая свою  сердитость, стукнул кулаком по  жестяному  прилавку, чуть  не  потеряв при  этом  равновесия. Затем, сипя матерщину, неуклюже опустился на одну ногу, пропрыгал несколько метров и поднял с земли два черных пластиковых костыля. Сунул  их под одну и другую  подмышки, поковылял к стоящему напротив двухтажному зданию местного ЦУМа.

– Мужики, выпить есть? – просящим и каким-то обреченным голосом поинтересовался он у кучкующихся перед  входом в универмаг. – Подыхаю, спасу нет… Заради бога, мужики…

– Иди, Аист, иди, – отмахнулся от него один. – Самим плохо. Не завезли одеколон – подыхай, если хочешь.

Степной маленький  городок имел   одну-единственную  достопримечательность, и ту  административного порядка, так сказать, плод творчества местных отцов-руководителей. Вот  уже  в течение четырех лет население городка отвергало – так считалось официально – все спиртное, независимо от крепости и расфасовки, включая пиво. Всякие там побочные последствия в виде  повышенного спроса  на  дешевую парфюмерию, спиртосодержащие хозяйственные средства и прямо-таки промышленные масштабы самогоноварения не умаляли гордости отцов  города  за  придуманный ими  социальный эксперимент.

Правда, если  вот внутри этого  «эскперимента» провести другой эксперимент и крикнуть на улице поселка одно только слово «пиво», то через час-два, практически доказуемо, останавливает свою работу бочкотарный заводик, за ним  – железнодорожные мастерские, автобаза и даже близ расположенный военный аэродром прекращает полеты. И все соберутся точно в том месте, на котором прозвучало слово «пиво».
«А  как же, – скажет в возражение кто-нибудь из  «отцов». – Что вы хотите? Чтобы народ спивался?»

Народ, действительно, спивался. Характерный, как говорится, факт: на тридцать тысяч населения две школы для умственно отсталых детей… да и в остальных школах программа максимально приближена к этому же уровню. Так что «сухой закон» –  объективная необходимость. И если  хватит принципиальной  выдержки, поколения через  два он проявит свою эффективность и оставшиеся в живых на дух  не будут  переносить спиртного. Запах спиртного в генетической памяти будет ассоциироваться у них с запахом клопомора, тормозной жидкости и мебельного лака.

Аист  заполз в кусты с твердой уверенностью, что он сейчас по-настоящему умрет. Голова раскалывалась, руки тряслись, сердце ежесекундно обрывалось и куда-то отлетало, в желудке была  такая страшная резь, какая, наверное, бывает в последнее мгновение жизни. Аист уткнулся лицом в жесткую пыльную траву и, плача, застонал.

– А вот кореша мы сейчас подлечим, – послышался за кустами веселый голос.

Перепрыгнув через  низкий штакетник клумбы, к Аисту  подошли двое  с сеткой, полной каких-то пузырьков. Тот, у кого в руках была сетка – рыжий крепыш с красной, как ожог, проплешиной, с бакенбардами в полщеки – вынул один  пузырек и сунул его в самое лицо ничком лежащего Аиста.

– На, глотай быстрей. Смотри мы какую штуку добыли.

Аист перевернулся, утер рукавом, лежа на боку, заплаканное, грязное лицо. Взял протянутый флакончик, посмотрел на него, а потом  с суетливой торопливостью принялся  отвинчивать крышку.  Крышка не  поддавалась, и Аист  закусил ее зубами. Посыпалась пластмассовая крошка, затем по подбородку потекла голубоватая жидкость – и, запрокинув голову, Аист влил в себя всё двухсотграммовое содержимое флакона.

– Это чо? – лизнув грязную ладонь и понюхав рукав, спросил он помягчевшим голосом.

– О-о, еще никто не распробовал. Этой заразой стекла чистят, чтоб блестели, – объяснил второй спаситель, худенький паренек, судя по лицу, с казахской кровью в жилах.

Он подобрал костыли и, держа Аиста за воротник пиджака, помог ему подняться.
Втроем, в счастливой веселости они пошли по улице, беззлобно задевая прохожих и беседуя меж  собой  все на  одну  постоянную тему: кто, сколько, что и с кем. Послушаешь, их жизнь – сплошное пьянство, от отключки до похмелья, а потом  –  опять по  кругу. Аист  по дороге  пару  раз  упал, поднимался при  помощи товарищей, со смехом потирал ушибленное место, и они шли  дальше под милый их сердцу перезвон фуриков в сетке у рыжего.

Аист  жил с матерью и младшим братом в неказистом домишке за речкой с местным названием Вонючий Дунай.

– Мать!.. Мать! – закричал Аист, едва  переступив порог  родимого жилища. – Колька!.. Колян! Иди сюда! Дай пожрать!

Никто не отзывался. Гости прошли в комнату с телевизором и сели чинно за круглым трехногим столом. Аист пошаркал на кухню, ругаясь и выдавливая костылями писк из рассохшихся половиц.

– Гады, все гады… Не жрешь ничего целыми днями, а притащишься домой, так и куска хлеба не найдешь. Ничего не оставят, ни куска хлеба. Прожирают всю мою пенсию. Родня хренова…

Когда  на круглом столе уже  появились разномастные пожелтевшие стаканы, кучка луковиц и  обломок зачерствелой булки, заскрипела дверь  в сенях и в комнату вошел, осторожно перебравшись через  высокий порожек, щуплый паренек лет  двадцати, бледный на лицо  и с длинными волосами, соломой торчащими над  ушами. Паренек тоже был  на  костылях,  которые сжимал за  поперечины побелевшими от напряжения сухими кулачками. Губы  у него  тряслись и от всего  его вида, точно сквозняком из двери, тянуло еле скрываемым бешенством.

–  Опять сюда  приперлись? Пить больше негде, –  сквозь сжатые зубы выговорил он. – Мишка… зачем?
– Ну-ну, братан, – примирительным голосом отозвался Аист, кромсая ножом луковицу. – Не кипятись – весь выкипешь…
– Садись  с нами, Колян, – весело  предложил рыжий. – Смотри, у нас какой резьбовой коньяк.
–  Не-е, он  сразу не  будет. Он  сначала попсихует для порядку… Правда, Коль? – с усмешкой сказал Мишка. – Я ж  своего  братишку знаю. Младший аистенок… Люблю  горемыку. – Он вытер согнутым пальцем выступившие от  лука слезы. –  Ты, Коль, не  кричи и  не злись на нас. Ты вот двенадцать рублей пенсии получаешь, а я – сорок шесть… Выходит, кто кого кормит? А?.. На  кормильца кричать нельзя, а то кормилец бросит  вас с мамашей и уйдет  к какой-нибудь подруге. Покричите тогда, поругаетесь…

Рыжий мужик утробно заржал, как от очень смешного анекдота. От его смеха Колькино лицо  передернулось пробежавшей судорогой, серые глаза сузились в щелки. Он подался вперед, перенеся всю тяжесть тела на левый костыль, наконечник правого костыля оторвался от пола.

– Но-но-но! – опасливо обернувшись, крикнул Мишка. – Не вздумай, того, костылем ошарашить. У меня тоже костыль имеется. Как врежу в лоб, так зенки твои и повиснут на ниточках… Не хочешь пить – иди вон в свой сарай, строй свои самолеты. Иди, иди…

Колька, будто откашливаясь, набрал полный рот слюны и харкнул на пол  в сторону брата. После  этого, медленно переставляя костыли, отступил к дверям и только тут  уже  повернулся спиной, скрылся в темноте сеней.

– Ин-же-нер, – презрительно сказал старший Аист. Он взял со стола еще одну луковицу, полосонул ее пополам ножом. Но это оказалась картофелина – и Мишка с размаху швырнул обе половинки в стену. На светлых выгоревших обоях остались два грязных пятна.

Братья Мишка и Колька родились с разницей в восемь  лет, от разных  отцов. И если  старший помнил в смутных воспоминаниях своего папашу, то младший своего не успел  даже зафиксировать в сознании.
Старший, Мишка, помнил еще  веселые праздники, добрые  лица на улицах поселка, и, что интересно, в трезвом виде; помнил магазинные прилавки со всяким разным ассортиментом, но только, кроме колбасы, забыл, как все это называлось. Помнил он, что в те времена мать  у них  была  бойкой, смешливой бабенкой и чуть  ли не каждые пять ми- нут над чем-то  хохотала, блестя белыми зубами. Мишка еще помнил, Колька – уже нет.
Колькина память – это тропинка до школы по льду Вонючего Дуная и занесенный снегом по трубу покосившийся домик. Это шумные, дымные пьянки в том домике и гнусавая ругань чужих мужиков, пьяная, вечно  обозленная, пахнущая брагой мать  с растрепанными волосами и в желтых разводьях старых синяков.
Это холодный крольчатник, через  щели которого сечет  колючий снег, и голодные кролики, пробующие на зуб пятку Колькиного валенка. Потому что Колька плачет, потому что ему некуда идти, потому что дома опять дым коромыслом, пьяные мужики и пьяная мать. Потому что, потому что, потому что…

В четвертом классе, на Мишкиных проводах в армию, Колька впервые  попробовал бражки. И после  того, от поры  до поры, мстя матери своей  радостью видеть ее испуг, Колька по удалому хлопал кружку самогонной закваски, ходил по дому, ругаясь и плюясь, а заснув, рыгал на свою подушку. Через полгода Мишка вернулся из армии на костылях. Какой-то там многотонной железякой при какой-то погрузке размозжило ему ногу вдрызг. Эти дни Колька помнит четко. Вроде бы и несчастье – а запечатлелось в его памяти словно  ясный, солнечный разрыв на  затянутом тучами небе. Загоревавшая мать  на  тридцать восьмом году своей  жизни переделалась в чистую старуху, вдарилась в богомольство, навешала над  кроватью целую галерею святых, расколошматила кочергой самогонный аппарат и все свободное время в каком-то неистовстве терла-драила в доме пол, белила потолки, будто очищаясь от следов  и запаха прошлых пьянок-гулянок. Колька стал носить чистые рубашки и узнал, что нормальные люди  питаются не один раз в два дня.

Мишка первое время валялся на  кровати, почесывая зарубцевавшуюся культю и выкрикивая по-командирски указания домашним.
С раздражающей Кольку покорностью мать  выполняла все Мишкины капризы и даже, казалось, сама  хотела, чтобы  тот в своей дури требовал еще большего и самого  невозможного. Мать  вкалывала на двух  работах: техничкой в больнице и грузчиком в хлебном магазине. Мишка научился ловко кандылять на своих подпорках, всеми днями пропадал, где в любой теплой компании калеке, пострадавшему на солдатской службе, всегда с уважением передадут стаканчик.
Мишке нравилась такая жалость и он быстро  привык к ней. В свободном поиске он кружил по знакомым дачным местам и видел в этом смысл своего теперешнего существования: птичка божия не знает ни заботы, ни труда. За такой птичий образ  жизни и за одноногую  стойку Мишка и получил кличку Аист.
Поздним вечером по его маршруту шла  мать  и в сумерках где-нибудь за  гаражами, в кустах сквера или у забора кафе с нелегальным названием «Смерть поэта» на- ходила своего сыночка, распростертого на земле в позе распятого Христа. Она тащила его на себе домой, а он ругался и кричал как можно громче все одну и ту же фразу: «А-а, падла, теперь жалеешь!»…

За  круглым трехногим столом «откручивали головы» последним пузырькам со стеклоочистителем.
– Вздрогнем! – Парень-казашонок поднял свой  стакан. – Хороша зараза, почти чистейший спиртяк.
– Да, – подтвердил и рыжий, – пьется, как сметана. Народ у нас хитрый, его никакими сухими законами на уши не поставишь.
– Последний фурик Кольке… как договорились, – по-пьяному безапелляционно заявил  старший Аист. –  Пусть вмажет.  У  него  тоже жизнь – сплошное горе. Строит этот свой… – Мишка помахал руками, – свой херолет – и никакой радости у парня. Ох, черт, прямо с костылей сшибает…
В просторном щелястом сарае  горела под потолком мощная пятисотватная лампочка. Колька сидел  в  позе  мыслителя на  сосновом чурбаке, вокруг него  стояли, лежали, висели какие-то гнутые дюралевые трубки, связанные бечевками реечные конструкции, обшитые материей формы. Когда  заскрипела сарайная дверь  и в луче  солнечных  пылинок вошли, заметно покачиваясь, Мишка и его компания, Колька выругался и на одном  костыле попрыгал в дальний угол к сооруженному там верстаку.

– Аистено-ок! – ласково позвал Мишка. – А мы тебе того, один фурик  заначили… Инженерам тоже выпить хоцца?.. Ну, ты  чо, совсем зашизелся?

В сарае  раздался стрекочущий грохот мотоциклетного двигателя. Колька, склонившись к верстаку, к которому жестко крепились два спаренных на станине двигателя с присоединенными к ним  проводами  и тросиками, что-то  подкручивал, регулировал и посматривал  с занятым видом  на стрелку какого-то прибора.
– Кончай! – заорал Мишка. – Гаси свою технику долбаную!
Но моторчики все наяривали до грохочущего визга, горько пахло бензиновыми выхлопами. Мишка орал, рыжий втянул голову в плечи, а доходяга-казашонок заткнул уши  пальцами.                                                               С улыбающейся физиономией, обернувшись к ним, Колька показал большой палец, потом, постепенно уменьшая обороты, остановил движки.

– Во, техника! Пять тыщ восемьсот оборотов  выдала.

– Окосеешь тут с твоей  техникой, – покашливая, проговорил старший  Аист  и вынул из  кармана флакон голубой жидкости. – На  вот, дерни за успехи своей науки и техники.

Все уселись на корточках вокруг Кольки, смотрели, как учителя, экзаменующие своего  воспитанника, на  Колькины  манипуляции  с пузырьком. И когда тот  в четыре глотка осушил посуду, растянули губы  в широкой улыбке, точно  Колька сотворил какое-то милое их сердцу дело.

– И когда ж  ты  полетишь? – спросил, продолжая улыбаться, рыжий мужик с огненной проплешиной.

– Скоро, – серьезно ответил Колька, закуривая мятую сигаретку.

– У нас в лагере легенда была, как один  ловкач на мотопиле из-за колючки на свободу рванул. Что-то такое придумал – и дунул.

– А не хряснешься ты  на  ней… на  своей, этой  технике? – с недоверчивой ухмылкой поинтересовался казашонок, покачиваясь в позе орла с пятки на носок.

– Хоть бы парашют какой себе придумал, что ли, – сказал Мишка. – Да и как ты на одной ноге? Не спасет и парашют… Вот, тоже не пойму, охота ему это… Года три уж в сарае сидит, изобретает.

– Пал  Иваныч сказал, расчеты правильные, конструкция живая. Полетит.

– Это один чокнутый вояка с аэродрома к нему ходит, – пояснил своим корешам старший Аист. – Конструкция, говорит, живая, хе-е… Что ж он сам на ней не летит? Что ж он тебя сует?  Нашел, тоже мне, одноногого  испытателя… Думает, за такого ханыжку ему ничего не будет, если… мой  Колька всмятку. Да я сам лично тогда, – Мишка оскалил прокуренные зубы  и схватился за ворот  своей  рубашки, словно  хотел рвать ее на груди, – сам лично глотку перегрызу этому майоришке!..
Колька грустно хмыкнул. Подтянувшись на руках, сел на верстак и, глядя вниз, в земляной пол, продекламировал:

По грязной улице овражной
Я больше пьяным не пройду
И будет труп обезображенный
Лежать в украшенном гробу.

– Во! – Мишка значительно поднял вверх палец и с пьяной медлительностью обвел  взглядом корешей. – Стихи. Сам их  придумывает. Понятно вам!

Щупленький казашонок, которого, казалось, тоже совсем  сморило, поднял голову с колен и сходу тоже произнес в рифму:

– И будет Аист одноногий лежать в помойке у дороги.

Вся компания грянула смехом. Мишка ржал громче всех, широко разинув рот  и опрокинувшись на  спину. Потом  поперхнулся и долго кашлял.

– Не-е, мужики, – Колька с веселым лицом почесал пятерней свою соломенную шевелюру, – ничего-то вы не понимаете… Внутрях, как ее, черт, в душе, что ли, каждый хочет  летать. Все люди.

– А я вот не хочу, – сквозь смех возразил рыжий. – Силком не заставишь, хоть за ящик водяры.

– Да я про другое, – мотнул головой Колька. – Я что хочу  сказать. Все люди  когда-то начинали разбег, чтобы  взлететь. Некоторые, может, всю жизнь разбегаются… А некоторые разбегутся, вот-вот уже взлет – а они увидят на земле, у себя под ногами, какую-нибудь чепуху, отвлекутся, теряют взлетную скорость и потом  всю жизнь швыряются в этом мусоре, как куры в навозе. Вот, как вы, например…

– Да, – кивнул согласно тощий казашонок. – Я тоже. Только разбегусь  по-настоящему – а тут участковый Мухин – бац по кумполу. И посадка. Суток на десять. А в клетке когда сидишь, какие уж полеты, только и дрожишь, как бы тебе ребра не поломали.

Все  опять лениво посмеялись. Колька,  вертя в  руках какую-то железку, втянул со свистом воздух через  щербатый зуб  и сказал со злостью:

– Что за сволочной народ. Как их корежит, если кто-то не как все хочет  жить… Нет, ты сиди, не рыпайся, не дергайся, будь такой, как они, будь ниже их, но не вырывайся, не выделяйся: нельзя, не положено, нарушение порядка… Зачем так? – Колька сплюнул и стукнул себя в грудь  кулаком. – Мне вот двадцать три года! И я чхать хотел на все их идиотские порядки, на этот свой обрубок, – он хлопнул себя по культе, – на ту электричку и вообще на всю эту парашу, – Колька описал  рукой полукруг. – И если  я в самом  деле  полечу, я буду считать, что  прожил свою  жизнь в полном ажуре, самую  главную радость я узнал.
Он размахнулся и швырнул железку,  которую вертел в руках, далеко в темноту сарая.

Старший Аист  сидел  на полу  и, прижмурив один  глаз, приоткрыв рот, снизу вверх смотрел на  младшего брата. Рыжий  поскреб свою красную проплешину на темечке, поднялся и толкнул Мишку в бок.

– Что-то мне  скучно стало  после  этих  лекций, аж  во рту  кисло… Пошли, Аист, до вечера, может, еще где разговеемся.
За  ними поднялся и  задремавший казашонок,  похлопал на  прощание по Колькиному плечу. Постепенно удаляясь, заглох шумный, пересыпанный матом азартный разговор Мишки и его приятелей.
Пять минут тишины. Покачивалась от сквозняка лампочка под потолком, в углах зашебуршились мыши. По Колькиным жилам вовсю гулял стеклоочиститель, голова налилась дурманом, и  Колька уже чувствовал в ушах учащающийся бой  молоточков, который вот-вот превратится в стальной грохот колес электрички, в приближающийся ужас, выдавливающий из кожи холодный липкий пот.
«Зачем, зачем… –  твердил сам  себе  Колька. –  Сколько раз  уже, сколько раз, сколько раз…»
Он лег  спиной на верстак, положив под голову растрепанный техсправочник, вытянулся всем телом, будто в ожидании смерти… Электричка, летящая по блестящему лучу рельса, была совсем рядом…

В пятнадцать лет, весной, в конце восьмого класса вдобавок ко всем прочим нерадостям в своей  жизни Колька испытал муки несчастной любви. Настоящие муки,  до зубовного скрежета. Обида, ревность, бессилие и жажда мести  выжигали, точно  кислотой мальчишескую душу. Колька не был  знаком с плодами мировой литературы, посвятившей миллионы страниц художественному анализу сходных ситуаций. У Кольки не было близкого человека, которому излил бы он свои страдания. И ему  казалось, что  такого горя, как у него, не довелось испытать ни одному человеку на земле.

Ах, длинноногая озорница-одноклассница с круглой попкой под короткой джинсовой юбкой, знала бы ты, как тебя любят. Приблатненные  песенки – единственный источник знаний в любовной морали – учили поступать решительно: либо нож в сердце изменнице, либо нож в свое сердце, «чтобы кончить душевные муки». И Колька в школьной мастерской точил себе из напильника финку, еще до конца не решив, в чье же сердце он ее вонзит.
Жарким днем  на  пропахшей помойкою улице Кольку вдруг  осенило, он нашел выход. Вся логика его рассуждений сводилась к тому, что, если  он кончает себя, он не видит мучений одноклассницы Людки, с хохотом отвергавшей мучения и восторги его любви. А «решительно» кончать Людку – не будет Людки, для чего тогда весь сыр-бор, тюрьма и дальнейшая жизнь. Без знания, без опыта, без чужой подсказки, одной интуицией Колька домучился до открытия, что любовь рождается из жалости. Он достаточно ясно помнил, сколько жалости было к брату  Мишке, когда тот вместо  ноги  получил от министерства обороны два костыля. Жалостью можно мстить, можно если не заставить любить, так хотя бы обратить на себя внимание.
Колька быстрым шагом прошел мимо своего дома к железнодорожному полотну.

Перекинутая через  рельсу правая нога  занемела, словно  уже  заранее  превратилась в отвергнутую рассудком часть организма. Приближающаяся электричка истошными свистками призывала Кольку одуматься, пугала грохотом буферов и снопами искр из-под заблокированных тормозами колес. Закусив губу, Колька не одумался и не испугался, превратился в тающую льдышку, покрытую холодными ручейками пота…
И  только когда за  лобовым стеклом  локомотива можно уже  было  увидеть перекошенное, как в бракованном зеркале, лицо  машиниста, Колька потерял сознание. Ах, Людка, Людка…
Вечером под верещанье дворовых сверчков вернувшаяся с работы мать  тащила на  своей  спине младшего сына  из  сарая в дом. Голова Кольки бессильно моталась, левая нога  вывороченной ступней чертила по пыли широкую борозду. Мать  хрипела от натуги раскрытым ртом, тускло блестел в темноте железный мост на ее верхней челюсти.

Районный городок готовился ко сну, прожив еще  один  день  своей истории.
В субботу  утром возбужденный, но совершенно трезвый старший Аист  занимался серьезным делом  –  участвовал в похоронах одного своего  приятеля,  загнувшегося в  расцвете лет  от  цирроза печени.

Мишка кандылял на костылях в малочисленной толпе  за гробом и переговаривался вполголоса с двумя такими же участниками, несущими гробовую крышку. Всех троих объединяла общая проблема: такой печальный момент, а они трезвые, ни в одном глазу с самого  утра.

– Вон за тем  переулком бабка Ленка живет. У нее бухара всегда в наличке.
– Она, карга, дерет по тридцать рябчиков за банку.
– Возьмем полбанки…
– На полбанки тоже не хватит.
– Ну, стакан возьмем, а дальше как бог пошлет…

Плавненько опустив крышку и зажав ее под мышками, двое мужиков, за ними и Мишка отделились от процессии, шмыгнули в кривой переулок, изрытый глубокой колеей еще в весеннюю распутицу поза- прошлого года. Тыкнулись в один  дом, второй – но законспирированная бабка Ленка нашлась лишь с восьмой попытки.

Стакан бабка им  налила без  слов, спрятав под  передник смятые пять рублей. Обойдя по кругу, стакан вернулся к хозяйке пустым и мутным от непонятного осадка на стенках сосуда. Не спеша уходить, мужчины утерлись и закурили. Завели, как будто  промеж себя, отвлеченный разговор.
Один, начав с глубокого вздоха, поведал вещий сон, в котором мать-покойница предсказывает ему  грядущий день  в мельчайших деталях – и все подлостью исполняется, аж дух захватывает. Другой мужик продолжил тему  и рассказал про домового-алкоголика, за ночь опустошающего все с градусом, что оставишь на ночь.
Бабка Ленка слушала, крестилась, поминала Бога и какого-то армагедона и в конце концов расщедрилась еще на стакан мутного пойла.

– А-а, как мы ее! – радовался, выходя из калитки, сожитель пьющего домового. – А где же крышка?.. Где наша крышечка?. крышечка. Где наша  крышечка?.. Где крышечка?

Сотоварищи Аиста забегали вдоль  забора, ища  оставленную гробовую  крышку.
— Спёрли крышечку, — уверенно  определил Мишка и пристукнул костылём.
Самому Аисту  было  хорошо на душе  и хотелось спеть, обнявшись по-братски, раздольную песню  про  степь  и  ямщика, но приятели суетились, бегали, причитали: «Где  же  наша крышечка?».

Крышку так и не нашли. То ли не у того забора ее оставили, то ли кто-то действительно прибрал её для своего  хозяйства. Да и пора  было  спешить на кладбище, чтобы потом не опоздать на поминки.

Гроб  без  крышки опустили в могилу, накрыв покойника куском крепа, оторванного от днища. Бросив первую горсть земли, женщина в черном платке свалилась у края, обхватив руками кучу красной глины, и лежала в обессиленной позе, не плакала, а только вздыхала, не поймешь, от горя или от облегчения.
Старший Аист, воткнув костыли в  рыхлую землю, со смурным видом, исподлобья смотрел, как насыпают могильный холмик, оправляют его края,  пристукивают сверху лопатой. Что-то тяготило его мысли, может быть, бессмысленность и суетность пути  человеческого, может быть, совесть перед  засыпанным без крышки приятелем.

С кладбища на склоне горы  далеко была  видна степь  желтая и скучная, как измученный болезнью человек, однообразная по рельефу и цвету до самого закругления у горизонта.
Где-то  рядом, над  головой, застрекотал неожиданно громко мотоциклетный моторчик. По земле скользнула треугольная тень, будто от огромной летучей мыши.
Одна  из  бабулек, участниц похоронной процессии,  только  собралась наполнить  из  четверти поминальные граненые стакашки и произнести «земля ему пухом», испуганно втянула  голову в плечи. А подняв глаза кверху, что-то рассмотрела, тонко завизжала и уронила откупоренную бутыль.

– Господи Всевышний, не оставь своей  защитой и помощью, – быстро-быстро запричитала она.

Еще  один из  похоронной группы,  паренек  лет   шестнадцати,  с субтильным лицом, словно  вылепленным из  сырого неспелого теста и с глазами пустыми, как электролампочки, вдруг, тоже посмотрев вверх, протяжно и грустно завыл по-собачьи, а потом затрясся мелкой дрожью, точно собираясь свалиться в эпилептическом припадке.
В метрах пятидесяти от  верхушек могильных крестов плыл, но неровно, то будто  врезаясь в невидимую волну, то свергаясь с нее, то стрекоча моторчиком, то в полной тишине паренья странный для очевидцев летательный аппарат.
Размашистая  треугольная плоскость крыла, раскрашенная каким-то драконьим цветом – оранжевыми и черными пятнами контрастно и с чуточкой ужаса смотрелась в бледно-голубой прозрачности неба. На солнце блестели алюминиевые распорки и никелированные шасси – колеса от детской коляски. В подвешенном под крылом матерчатом сиденье в мотоциклетных очках, в кепке козырьком назад, с развевающимися патлами, в напряженной и торжественной позе человека, приобщенного к чуду, восседал младший  Аист.
Он даже не смотрел вниз  – только вперед. Недостижимый и, кажется, материально неосязаемый, как призрак, и таинственный, как неопознанный летающий объект.

– Колян!! – заорал, перекосив в возбуждении лицо, старший Аист. – Братан летит! Ого, Колька! Золотой ты мой!..

Мишка выдернул костыли из  глины, в  два  прыжка  очутился у булькающей на боку четверти с самогонкой. Опустившись на колено, глотанул из нее несколько раз  – потом  вскочил почти по-кавалерийски на свои костыли и, выкрикивая всякие восторженные слова  с матерными эпитетами, поскакал по кладбищенской тропинке вслед  за тенью от Колькиного самолета.

Первые минуты, когда Колькины душа и тело оторвались от земли, он не  почувствовал ничего такого необычного. Может быть, что  его душа уже  сотни  раз  переживала такое во сне и в мечтах, и в данный момент от горячего желания-хотения, прямо-таки кипящего в крови, совершенно пропала грань между сном и реальностью.
Крыло поймало воздушный поток.  Колька  каким-то,  наверное, врожденным чувством пилота уловил положение аэродинамической устойчивости, сбросил минимальные обороты двигателя,  потом, плавно отпуская тросик акселератора, перевел его  на  холостой ход, повернул рули. Аппарат в плавном снижении пошел на левый разворот.
Внизу, на  пологом склоне холма, приставив ладонь к козырьку фуражки, что-то  кричал майор ПалИваныч. Колька описал над ним круг, и снова  прибавив обороты, набрал высоту.
Пал  Иваныч поднял вверх кулак с оттопыренным большим пальцем, затем показал на свои часы и на землю под своими сапогами. Машинально кивнув в согласие головой, Колька решил совсем  другое  и счастливо сощурил глаза под стеклами очков.

Редко кому удается почувствовать собственное рождение. Кольке казалось, что он именно рождается в эти минуты. Или перерождается. Из ковыляющего по земле одноногого горемыки, из дерьмовой, никем не замечаемой козявки, из шершавой тесной скорлупы продравшейся на белый свет, получилась вольная, гордая птица.
Колька и ощущал себя гордой, свободной птицей, поглядывая с высоты на панораму родного поселка, умещающегося теперь в одном  его взгляде: и блестящая извилина Вонючего Дуная, и башни элеватора, поселковые улицы и базарная площадь, шевелящаяся от  множества воскресно отдыхающих земляков…
Колька захлебывался до рези  в груди то ли верховым пьянящим воздухом, то ли небывалой радостью своей силы и свободы.
Однако Колькин аппарат плохо держался в планирующем режиме. Без  форсажной тяги движков он начинал клевать носом, терял скорость  и мог в любой  момент вертикально сверзнуться вниз. Поэтому Колька летел как будто катился на самокате: подгазовывая двигателем, пускал дельтаплан в разбег и одну-две минуты держался на этой инерции, пока тот снова не начинал спотыкаться на небесных кочках.
Бензину  для испытания заправили совсем мало, но Кольке прямо загорелось сейчас, а не когда-нибудь потом  пролететь над родным поселком и плюнуть, что ли, на него  с высоты или  еще  что-нибудь в этом  духе сотворить, чтобы те, все внизу, поняли, что он выше их, он летает, он – птица. А они все – блохи, снующие в свинячьей щетине.

Когда  старший Аист докандылял до базарной площади, измочалив хотя и привыкшие к костылям подмышки, там  в воскресном многолюдье  творилось то, что называется «вселенский шухер».
Так уж  вот местный народ, не  привыкший, чтобы   над  его  головой кто-то там летал, кроме военных истребителей, да и те высоко и далеко и с разрешения  начальства,  переживал  необычайное явление.
Население в какой-то странной, пока не изученной реакции сгруппировалось в кучки по пять-десять человек и в широком диапазоне эмоций обменивалось мнениями, поглядывая то и дело в бледно-голубую вышину, которая раньше никогда ни у кого не вызывала интереса.
Вопрос  явления обсуждался в трех  вариантах: или, это знамение, или  причина, или результат. Но то, что такие вещи просто так в небе не появляются, было ясно всем. Что-то будет, факт!

– Видали, а?  Братан пролетел. Колька мой, единоутробный. Голова, а?  –  обращался старший Аист  то к одной, то к другой кучке людей. –  Ты  болтал, что  он у меня шизнутый!.. –  Мишка шутейно замахнулся костылем на встреченного тут же приятеля с красной проплешиной на голове, почему-то покрытой обильным потом.

Мишка прошелся от группки к группке, давая короткие пояснения, кто это там  в небе, откуда он взялся и в каком родстве лично с ним находится. Народ от этого  не успокаивался, но Мишку слушал. За базарными рядами кто-то уже начал упаковывать не распроданный товар. Опустел, как перед  землетрясением, универмаг. Высыпали на площадь посетители кафе «Смерть поэта», недопив то, что «запрещено приносить и употреблять».

Все чего-то  ждали, все чего-то  хотели и чего-то  боялись. Не совсем  трезвая публика кафе таращила глаза на барражировавший в небе летательный аппарат и в общем  изумлении, но с разными интонациями, пускала по кругу одну и ту же фразу, которая обычно вырывается у отца простой советской семьи, когда в ней рождается ребенок негроидной расы.

– Эх, нар-род, – выпятив челюсть и грудь, вдруг  произнес один  из
«Смерти поэта», с отчаянно веселыми голубыми глазами. – Эх, расей-ский нар-род… Вы — дремучий лес-заповедник, огороженный бетонным забором с колючей проволокой. И есть калитка в том заборе, да ключи потеряли от замка… Потеряли-то ключи, а может, и специально спрятали… Эх-х…

Потом  тот  голубоглазый произнес ту  же  фразу насчет рождения негритенка.

Высказывались многие, но друг друга не слушали, в оторопи  ожидали, что вот-вот с летательного аппарата посыпятся им на головы… или  листовки с какой-то неизвестной истиной, или  бомбы, начиненные американским напалмом. Никто не  убегал, все  ждали или того, или другого.

– Безобразие! – раздался визгливый женский голос. – Куда смотрит власть! Хулиганство какое на глазах всего народа!..

Оказалось, что  это хватила истерика директрису универмага, похожую на обезьянку шарманщика, маленькую дамочку с чрезвычайно высокой прической чернильного оттенка. Вслед за начальницей загалдели, завозмущались ее подчиненные и кучка кишлачных казахов, в воскресенье посетивших районный центр с конкретными целями отовариться чем аллах послал.
Старший Аист  блатной походкой подковылял к универмагским. Ощерив зубы, сделав страшное лицо, обвел их прищуренными глазами, словно  выбирая себе жертву.

– Чо растявкались, халявщики? Вам жить мешают?.. Человек, может, геройский подвиг совершает… Вам что, в трусах мокро стало?..

– Милиция! – еще визгливей завопила директриса.

Окружавшие ее девушки в форменных халатиках тесней сомкнули  ряды, точно  натренированная фаланга македонцев вокруг своего полководца, и сделали дружно шаг  навстречу Мишке. Мишка угрожающе поднял костыль. Но тут  ему  вдарили по второму костылю, в физиономию кошачьим манером вцепилась чья-то наманикюренная пятерня. Падая, Мишка увидел уже  занесенный для удара запыленный  хромовый сапог  и полные злой  радости угольные щелочки глаз пожилого казаха.

Под визги и крики опять протрещал на площадью Колькин дельтаплан. Он пролетел совсем  невысоко, чуть  ли не касаясь телеантенн на двухэтажных домах. И тут же сквозь трескотню планера заулюлюкал милицейский свисток, потом  еще один  и еще. Под их аккомпанемент на площадь, лавируя меж  газонов, выехал уазик с синей мигалкой на кабине и белая «Волга» председателя райисполкома.
Из «Волги», будто куда-то опаздывая, нервно выбежал местный отец  народа без галстука и пиджака, с не пристегнутой сзади подтяжкой. Он, как и все на площади, задрал голову, насколько ему позволяли это два солидных подбородка, и уставился вслед  удалявшемуся планеру.
Из  уазика к председателю подбежали с тревогой в глазах два милицейских майора и вымуштрованно приняли стойку охотничьих собак.

– Видели, а? – спросил, не оборачиваясь, председатель. – Летит.
– Достанем, – с угрозой сказал один из майоров.
– Дождались? – обернулся к ним руководитель района, придерживая рукой два своих  подбородка. – Дождались несанкционированного митинга?.. А то все талдычили: у нас не та почва, не тот народ… Вот вам народ  и почва! Ну а если эмоции толпы, так сказать, возобладают над разумом, – председатель покрутил пальцем у виска, – хватит у вас личного состава? Тогда как, а?

– Хватит, – твердо  ответил первый майор, а второй неопределенно пожал плечами.
– Вот этот, кто летает – кто такой?

Оба майора замялись, но потом более уверенный хмыкнул и сказал:

– Разберемся.
– Быстрей надо. И тщательней разберитесь. Самое что ни есть тщательное расследование. Главное, узнайте,  почему полетел, с  какой целью и… и политическая подоплека. Народ с вас потом спросит за допущенные беспорядки. И что вы будете отвечать, не знаю. Совершенно не знаю…

Майоры козырнули, побежали к уазику с мигалкой. Захлопали дверцы, машина взвыла, рванулась с места.

Председатель взял из кабины ярко-синий мегафон, щелкнул включателем, подул  в микрофон и, опершись на крышу машины, доверительным голосом, усиленным динамиком даже в интонации, обратился к людям на площади.

– Дорогие товарищи!.. Товарищи, вы меня все знаете. Я председатель вашего исполкома. Категорически и авторитетно вам заявляю то, что  вы  сейчас… того, наблюдали, есть  просто  безответственная провокация всяких там  хулиганствующих элементов. И цель  этой  экс… экстремистской выходки, как вы сами  хорошо понимаете, это сорвать воскресный отдых трудящихся. То есть наш  с вами  законный отдых. Который гарантирован нам нашей Конституцией… А нам уже известно, кто и что они из себя представляют, эти хулиганы. Меры приняты, они получат по заслугам. Отдыхайте, дорогие товарищи, спокойно и, как говорится, на здоровье.

Группки людей на  базарной площади, будто  капельки, соединились  в  ручейки, а  ручейки стекли в  быстрорастущую лужу-толпу, огибающую полумесяцем исполкомовскую «Волгу». Снующие среди толпы милиционеры  беспрестанно верещали в  свои  свистки, точно музыкальные эксцентрики в цирке. Кого-то уже вели, заломив за спину руки. Двое милиционеров, каждый с костылем под мышкой, протащили волоком старшего Аиста с перемазанным до черноты кровью и пылью лицом.

Председатель, поддергивая сползающие брюки, все  вещал в свой инструмент общения о недопустимости нарушения конституционных прав граждан.

– Колбасы почему давно  не везуть?! – пискляво выкрикнула одна баба из передних рядов – и испуганно заозиралась по сторонам.

– Да! Почему?! – прорезалось еще несколько голосов.

Волна  возмущенного ропота прокатилась по луже-толпе. Воздух, как бывает перед  грозой, сделался душным, насыщенным до предела противоположно заряженными флюидами.

– Вот вы… мать… зря нам… зачем тогда!.. – Маленький суглобый мужичонка злой  скороговоркой выпалил почти целую речь, но всю сплошь нецензурными словами.
Председатель растерянно потряс двумя подбородками и не знал, что ответить. Мужичонка, решив, что его не поняли, добавил разъясняюще еще пару  слов и опять же на матерном лексиконе.

– А пи-во-о когда будет?! – басом в унисон возопили из толпы. – А- а… когда?! – заорали задетые этим  вопросом за больное место  ребята из «Смерти поэта». – Долой  «сухой закон»! Зачем тогда  зарплату плотют?! Хватит!.. Долой!..
Население, сплоченное общими вопросами, неумолимо, как  грозовые тучи  по небу, сантиметр за сантиметром приближалось к белой «Волге». Ответы никого не интересовали.

Опьяненному высотой и свободой  Кольке хотелось выкинуть какой-нибудь залихватский  хулиганский  финт. Чтобы эти  людишки, разинувшие рты  на  площади, обмерли и наложили в штаны, чтобы почувствовали они хоть раз в жизни душевное потрясение, и их лица, похожие безвыразительностью и одинаковостью на  речные голыши, изменились бы  радостью или  страхом. Чтобы хрустнуло что-нибудь в их  душах, грубых и простых, как ящики для стеклотары. Подчиняясь своему  хотению, Колька собрался уже  было  пустить с высоты струю на головы земляков – но первые же брызги со встречным ветром полетели ему в лицо  и Колька оставил эту затею.
Пока  он  расстегивал-застегивал дерюжные джинсы,  дельтаплан сверзнулся в  очередную воздушную яму.  У Кольки  обмерло сердце,охнув, он с судорожной поспешностью замахал  руками  в  пустоте. Поймав тросик акселератора и тягу руля, дал  полный газ. Планер от резкого рывка завибрировал, заскрипел,  словно   пришло ему  время развалиться, но потихоньку все-таки выправился и не очень  уверенно оперся своими ослабшими крыльями о воздух. Только сейчас Колька вспомнил про бензин, которого, наверное, уже оставалось всего-ничего.

Младший Аист  осмотрелся, отыскивая свою взлетную горку. Время полета заняло не более  двадцати минут, однако Кольке казалось, что в воздухе он уже  многие-многие часы: столько всего насмотрелся, столько небывалого перечувствовал.
Покидать просторное небо  ему так же  не  хотелось, как рыбе  выбрасываться на  берег. И если рожденный ползать летать не может, – примерно так думал в эти минуты Колька, – то рожденный летать не может ползать, вернее, не сможет ползать.

За  скользящей по  степному рельефу  треугольной  тенью крыла плюхал,  переваливаясь с  боку  на  бок  по  буеракам, милицейский уазик. Колька заметил его, уже приготовившись к посадке, и не сразу сообразил, что это погоня и погоня за ним.
На  верхушке горы  стоял Пал Иваныч. Лицо Пал Иваныча мягкое, светящееся румянцем, как после бани, выражало испуг и растерянность.

–  Шакалы паршивые! Козлы… козлы! –  перегнувшись вниз, со злым задором, как дразнилку, прокричал Колька машине с мигалкой. – Так я вам  и дамся… Это не за пацанами на мопедах гоняться! Вы у меня сейчас попрыгаете… Попрыгаете. Ща-ас…

Неровно тарахтя  на  остатках  бензина,  Колькин  планер задрал вверх острие крыла, пошел прямо на стоящее в зените солнце. Колька смеялся, посматривая за плечо  на отставшую и как бы опешившую от неожиданности машину с синей мигалкой. Он газовал, пока не кончился весь бензин.

В наступившей тишине посередине голубого неба  повисла на  какое-то время в недвижимости черно-желтая конструкция. Так высоко Колька еще не залетал. Отсюда  открывалась совсем  другая красота и пахло здесь  так, как, наверное, пахнет настоящее небо – небо пахло снегом и земляникой. С этой  высоты, словно  с горки, Колька планирующе заскользил  в сторону открытой степи, дальше от  поселка и асфальтовых дорог.
Занесло его  черт-те куда.  Зажатый горками распадок, изрезанный  глинистыми размытыми оврагами, колючие языки чилижного кустарника. И если  есть  ровные пять метров поверхности, то усеяны сплошняком торчащими из травы ржавыми выветренными каменюками. Приземляться здесь  – переломаешь последнюю ногу, да и вообще шею  свернуть – раз  плюнуть.
Колька облизнул пересохшие губы, сдернул с лица запотевшие вдруг  очки и на последнем запасе инерции попытался развернуть планер в обратном направлении. На  середине виража его  аппарат внезапно, будто  столкнувшись с препятствием, дернулся, завалился на одну сторону, чиркнул крылом по булыгам на верхушке горы и закувыркался колесом по пологому склону.

С вершины соседней горки, сверкая на солнце круглыми удивленными фарами, смотрел на Колькины кувырканья милицейский уазик.
Когда бывший хрупкой конструкцией комок из смятых дюралевых трубок и рваного миткаля  остановился, врезавшись в красный гранитный валун, из уазика вышли два майора. Они постояли, засунув руки в карманы, поглядывая издалека на  затихшие остатки дельтоплана, потом  переглянулись. Один покачал головой, другой сплюнул и сказал без эмоций:

– Вот мать его… Возни-то теперь сколько.

Войдя в сознание, Колька некоторое время очумело таращил глаза и усилием воли  собирал в одно целое  осколки памяти. Ребра ему сжимал  покореженный каркас, шея была  обожжена горячим корпусом движка, по подбородку из разбитого носа струилась кровь. И по мере того, как оживало ушибленное сознание, по всему  телу  разливалась какая-то нудящая, муторная боль. Шла  она, эта боль, не от синяков и ссадин, а от мозга, постепенно понимающего аварию планера как катастрофу желаний,  и, может быть, всей  жизни дальше.
Колька заскрипел зубами, поднатужился, булькая кровавыми пузырями из носа, попытался выковырить себя из комка обломков. Наконец, словно хорек из капкана, выкручиваясь и обдираясь, он сполз  на землю. Откинулся навзничь, надрывно переводя дыхание и вжимаясь спиной в острую  каменистую крошку, будто  заземляя бурлящее в нем  электричество.

Где-то неподалеку зашуршала галька под грузными шагами. Колька скосил глаза и увидел поднимающиеся по откосу две фигуры в мундирах с блестящими пуговицами.

«Эх, гады», – удивленно прошептал он, быстро  переворачиваясь на живот.  Отталкиваясь одной  коленкой, подняв кверху тощий зад в разодранных джинсах, Колька шустро заработал локтями. Подчиняясь инстинкту напуганной ящерицы, он даже не подумал, куда и как укроется он от двух  здоровенных мужиков с мордами шире надетых на них фуражек.

– Ну-ну, – подходя, со смешком сказал один. – Куда… куда же ты, герой? Валерий Чкалов…
– Убогий – а смотри-ка… Ладно, ладно, не дергайся. – Второй майор, прекращая Колькино ерзанье, поставил ему на спину ногу в пыльном сапоге. – Угомонись, тебе говорят!

–  Полетать, значит, захотелось? –  спросил первый таким тоном,когда не ждут ответа на свой вопрос. – Не живется спокойно. Да?.. А мы из-за таких сопляков должны казенную технику гробить. В догонялки со всякой шпаной играть…

Майор, немного сбившись с дыхания, замолчал и  посмотрел на заблестевшие носки своих  сапог. Скрючившись калачиком, у его ног лежал Колька, закрывая локтями лицо и живот. По Колькиному телу пробегала дрожь, как у побитой собаки, которая привязана на цепи, не может никуда убежать и не знает, кончили ее бить или еще нет.

– Ну, хорош, – сказал второй майор. – Для его ума науки хватит. А то как бы, того…
– Не будет брыкаться. И все нормально. Ребра, если что, он при падении поломал… Орел-неудачник.

Когда Кольку впихивали в заднюю зарешеченную дверцу машины, он увидел возвращающегося откуда-то милицейского шофера с канистрой  в руках. За спиной шофера, на месте обломков планера, сильным бездымным пламенем полыхал костер.

Утром  крепко спавшего на бетонном полу старшего Аиста разбудили пинком в зад, сунули костыли и вывели из камеры. У дежурного под роспись он получил свой брючной ремень и двенадцать копеек денег, изъятых при посадке.
По обычаю, чтоб не думали, что он перевоспитался или  испугался грозную власть, Мишка выразил ряд претензий по поводу своего задержания, хотя сам ничего из того не помнил, и немного попререкался с дежурным.
Свобода  не  принесла Аисту  радости. Новый день  тяготил его неопределенностью и  угрозой трезвого времяпрепровождения. Он неспешно кандылял  по  улице, посматривал по  сторонам и сплевывал то и дело  горько-желчную слюну. Привычка вывела его на базарную площадь.

Тут  вдруг  Мишка что-то  вспомнил, остановился – и его отечная, расцарапанная личина осветилась неуверенной улыбкой.
Он задрал голову вверх, обвел глазами все видимое ему небесное пространство и, разыскав в утренней синеве какую-то неясно чернеющую точку парящего орла, разулыбался уже с открытой радостью.
Следя с прищуром за этой точкой  Мишка  хриплым, надтреснутым голосом, неизвестно к кому обращаясь, гордо произнес вслух:

– Братан мой летает… Колька.

 

 

Вам понравилось?
Поделитесь этой статьей!

Добавить комментарий