Миронов

«Сегодня меня зовут Гантенбайн».
Макс Фриш
«Назову себя Гантенбайн»

Я не люблю декабрь — в декабре со мной всегда происходили всякие неприятные вещи — и Новый год не люблю, потому что он в декабре. Погода в декабре тоже обычно отвратительная – снег еще не выпал и на черной земле торчат голые стволы, протянув к небу свои безлистные ветки, как руки в немой мольбе. О чем? О снеге, о лете?
И в Ливане меня интернировали в декабре. Правда, левантийский декабрь не похож на декабрь наших суровых широт – днем жарко, ярко— зеленые деревья африканской мимозы под окном моей камеры в нежных, розовых венчиках соцветий. В окно легкий ветер доносит запах кофе. Я надеюсь, что чашку кофе мой караульный принесет и мне – вчера приносил.
Я сижу на деревянном топчане и думаю о том, как здесь все не похоже на то, к чему я привык дома – даже мимоза у нас другая – грузины продают весной кудрявые зеленые веточки с желтыми шариками цветов, а здесь вон розовые венчики и пахнут, а та, что у нас продают, не пахнет.
И тюрьма здесь другая. Я, правда, не был в нашей тюрьме, но, судя по тому, что читал и слышал, совсем другая. Здесь в тюрьме чисто, на топчане лежит вполне пристойный, правда, тонкий матрас – но мне не страшно: с тех пор как сломал в шестнадцать позвоночник, сплю на голых досках, без матраса. Покрыт топчан чистым серым одеялом.
И в камере чисто. Караульный приходит и убирает. Меня не заставляют, хотя я и арестант. Впрочем, не совсем – я не арестован, а интернирован. Как говорят американцы: Почувствуйте разницу!
Я сижу на топчане и думаю о разных вещах. Например, о своем переломанном позвоночнике. Звучит это страшно – «перелом позвоночника», а уже ничего страшного нет – полежал в гипсе полгода, еще полгода носил корсет, а потом гимнастика с утра до ночи. Зато мускулатура вон какая!
Чтоб взбодрить себя, прыгаю с топчана на каменный пол головой вниз, делаю кувырок и становлюсь на голову. В такой позе меня застает караульный – невзрачный ливанский солдатик. Он цокает языком в восхищении, многократно поминает аллаха и протягивает мне кофе в маленькой толстостенной фаянсовой чашечке на медном подносе. Винтовку он прислонил к стенке.
Если бы я был суперменом и идиотом, я бы мог его заколоть штыком, но я не супермен и не совсем идиот. Солдатик вызывает у меня теплые чувства и я его благодарю за кофе по— арабски: Шукран. Солдатик уходит, волоча винтовку за ремень. Арабские вояки!
Снаружи он долго возится с замком, потом уходит. Куда, я не знаю. Территория за пределами моей камеры для меня «терра инкогнита» — кроме мимозы под окном, я не вижу ничего. На допросы меня никуда не водят. Следователь господин Шериф приходит в камеру.
Я сажусь опять на топчан, пью кофе и продолжаю вспоминать историю с переломом.
Позвоночник я сломал, упав с крыши домика в полтора этажа, в котором я жил тогда с мамой и бабушкой. То, что я сломал позвоночник, я заметил не сразу. Сразу после падения надо было спасать бабушку, приводить в чувство – он упала в обморок, увидев, что я грохнулся с крыши.
Потом я неделю ходил в школу, болело, конечно, но ничего – только через неделю признался маме, и меня заковали в гипс.
«Кстати, — приходит мне в голову, — из-за этого перелома могут быть проблемы. У Миронова перелома позвоночника не должно быть. Впрочем, — утешаю я себя, — едва ли они будут делать мне рентген».
Я – Миронов, цирковой гимнаст и диссидент.
— Меня зовут Миронов, Константин Миронов, — сказал я следователю в первый день и продолжаю повторять – Сколько же это уже? – дней десять или двенадцать – точно не помню.
Вежливый господин Шериф каждый раз записывает и все равно каждый раз спрашивает, — Как вас зовут?
— Меня зовут Константин Миронов, — каждый раз терпеливо отвечаю я. Я не обижаюсь — знаю, что так надо, такие правила игры. Скоро господин Шериф придет опять – он всегда приходит в это время.
Я допиваю кофе, ложусь на топчан, заложив руки за голову, и продолжаю вспоминать историю с переломом, свою бедную юность.
Я жил тогда в Ялте, наш домик, с остроконечной, крытой черепицей крыши которого я упал, стоял на горе. С веранды, с крыльца и из окна мансарды было видно море – то ярко— синее летом, то стальное пасмурной осенью, то черное с белыми черточками бурунов зимой. Я лежал в гипсе и смотрел на море – как оно меняет цвет, как ночью мерцают в нем огни кораблей.
Наша улица, мощеная булыжником, крутым виражем спускалась к автостанции и, когда – очень редко – выпадал снег, мы съезжали на портфелях к автостанции прямо под колеса урчащих автобусов.
У меня перед глазами еще стоит заснеженный вираж улицы Морской, когда скрипит сначала ключ в замке, потом дверь моей камеры и входит господин Шериф. За ним солдатик вносит стул. Солдатик мне улыбается за спиной следователя, но толстощекое усатое лицо господина Шерифа хмуро – он «при исполнении».
— Продолжим, — говорит господин Шериф, открывая картонную папку с моим делом, — Назовите ваше имя.
— Доброе утро, — говорю я, — меня зовут Константин Миронов, я артист цирка. Прошу политического убежища.
— На каких основаниях вы просите убежища? – спрашивает следователь.
— В Советском Союзе меня преследовали по политическим мотивам.
Все повторяется в десятый – или какой там – раз: Ваше имя? На каких основаниях?
Мы с господином Шерифом говорим по-французски, наверное, поэтому и его, и мои слова звучат как— то особенно фальшиво, как заезженная пластинка. Была у меня такая: тарам- там-там-там-вишневый сад… Самая модная мелодия тогда, в шестидесятых – на всех танцплощадках крутили.
Следователь уходит, а у меня в памяти уже застрял «Вишневый сад» — тарам-там-там-там-вишневый сад… Мы ловили эту джазовую мелодию (Блюз? Фокстрот? Не знаю) на коротких волнах из Стамбула. До сих пор слышу этот надрывный саксофон; русские слова позже появились, намного позже, идиотские, между прочим, слова, «тарам-там-там-там-вишневый сад…роняет что-то на плетень». Какой плетень? Или там не плетень?
Я опять ложусь и продолжаю вспоминать. Мы с моим школьным приятелем татарином Витькой Тамарлы тогда мечтали о двух вещах – чтобы наша баскетбольная сборная в финал вышла – мы с ним передние нападающие были, у кольца – и чтобы на нашу улицу упал американский спутник-шпион и можно было его быстренько раскурочить и забрать радиодетали для приемника. Два у нас с Витькой было увлечения – баскет и радио, чтобы «Голос Америки» слушать, но не политику, нет, политика была нам до лампы, а «Час джаза».
После перелома баскетбол пришлось забыть, а джаз до сих пор напоминает о детстве, о школе. Я все время крутил у себя в мансарде джаз на пластинках, которые продавали моряки, ходившие в загранку.
— Геня, — говорила бабушка, — как ты можешь все время слушать эту гадость?!
Конфликт поколений.
— Знаешь, Генка, — жаловался мне еще один мой школьный товарищ, стиляга Борька Морин, — когда предки заводят свою Шульженку, застрелиться хочется.
Борька жил на улице Чехова, в самом центре, возле почты, в превращенной в коммуналки, даче поэта Надсона. Про Надсона мы знали, потому что на доме была мемориальная доска.
Я вспоминаю Ялту шестидесятых. Широкую, тенистую улицу Чехова, деревянный домик почты с башенками, крашенный почему-то синей краской. Короткий переулок, ведущий от почты к нашей школе и ялтинскому собору рядом с ней.
Потом, после института я бывал в Ялте не раз, но той Ялты, Ялты моих школьных лет уже не существовало в природе.
Мою школьную любовь звали Галя. Я виделся с ней потом, после школы, но той Гали тоже уже не существовало в природе, как и Ялты.
И меня самого уже нет в природе.
— Меня зовут Миронов, Константин Миронов – отвечаю я в очередной раз господину Шерифу. – Я родился в Челябинске, там же закончил школу, потом цирковое училище.
— Где находится Челябинск? – повторяю я вопрос следователя и отвечаю, — В Сибири, — Челябинск находится не в Сибири, но для ливанского следователя этого достаточно. Потом будут другие следователи, лучше знающие географию – им я отвечу точнее.
— Нет, высшего образования у меня нет – говорю я, — только училище.
— Что со мной дальше будет? – спрашиваю я следователя, наверно, в десятый раз.
— Ваше дело рассматривается, — отвечает господин Шериф, каждый раз одинаково, и уходит.
А я опять ложусь на топчан и вспоминаю Ялту, маму, ее единственное парадное платье из зеленого панбархата. Мама была главным врачом одного из ялтинских санаториев. Платье привез маме из Севастополя завхоз санатория Фастовский.
— Настоящий панбархат, — сказал он, — вот потрогайте.
Я тогда впервые услышал это слово «панбархат». С тех пор оно у меня связано с Ялтой, детством, с мамой, с уютной жизнью в семье, где все тебя любят.
— Нет, родителей у меня нет, — в который раз говорю я следователю, — погибли на войне. Я – сирота, воспитывался в детском ломе под Челябинском.
Господин Шериф приходит в этот раз в необычное время, прямо с утра, до завтрака, а не после обеда, как обычно. И вид у него необычный – торжественный какой-то. Он быстро задает обычные вопросы – я стараюсь соответствовать, хотя быстро говорить не люблю.
После этого вопросного марафона он замолкает, принимает еще более торжественный вид и достает из папки бумагу.
— Поздравляю вас, господин Миронов — говорит он, протягивая мне листок с гербовой печатью, — ваше дело рассмотрено и решение положительное. Вы свободны.
В сопровождении радостно улыбающегося солдатика— караульного я покидаю свою обжитую камеру. Мимоза под окном, которая казалась мне высокой и кудрявой, оказывается чахлым деревцем – пышная и кудрявая, и вся в розовых венчиках только одна ветка, глядящая в окно моей камеры.
Я смотрю на листок с написанной по— арабски и по— французски фамилией Миронов.
— Миронов, Константин Миронов, — говорю я по— французски дежурному офицеру на проходной и показываю ему бумагу с печатью.
Когда я выхожу из тюрьмы на свободу, в памяти непрошено и нежданно появляется Москва, плац нашего училища в Лефортове, построение на выпускном курсе, когда нам вручали дипломы.
— Лейтенант Николаев, — выкрикивает начальник курса. Я делаю шаг вперед.

Вам понравилось?
Поделитесь этой статьей!