Когда совсем одиноко было, или настроение портилось, она перебирала Сны.
Они хранились в большой некрасивой коробке из-под микроволновой печки, чтоб никому и в голову не пришло туда заглянуть. Коробка стояла в маленьком чуланчике, заполненном, как водится, чем попало. Маленькая домашняя свалка, столь необходимая каждой хозяйке. Картотека была составлена в лучших библиотечных традициях времен крепкой советской власти. По темам – отдельно, по происшествию – отдельно. Была еще картотека по героям снов – случались и такие. Вот, например, Чапаев. Приснился грустный, распоясанный и босой почему-то – сперва даже подумала, не Толстой ли? Память совсем потерял, знает только точно, что анекдоты про него рассказывают. Жаловался, бедняга, во сне-то. Ты что думаешь, говорил он, прилично герою, как какому-нибудь брутальному поручику Ржевскому, фигурировать? Тьфу и тьфу. И так горько заплакал, вытирая слезы крепким командирским кулаком, что во сне плакала вместе с ним. Ну, это казус, а она больше сны любила про любовь, или про непонятное, чтоб потом долго вспоминать и думать – а к чему бы это? Были сны, про которые точно все знают. Рыба, например, – к беременности, а новая обувь – к новому любовнику. Только враки все это, не всегда и сбывалось. Были еще сны длинные, с перерывами. Она просыпалась, осознавала, что это сон, засыпала и начинала смотреть с того самого места, на котором проснулась. Такая тягомотина могла длиться целую ночь. Утром вставала с тяжелой головой и часто не могла свой сон вспомнить. Сны короткие, быстрые больше ей нравились. Их легче было запомнить и они ей как раз казались правильными.
При всей своей страсти к накопительству снов никогда никаких толкований специально не читала, других расспрашивала редко, разве что расскажут сами. Тогда думала: Ну, это называется сон? Так, пустячок. Или, если интересно было, завидовала, что не ей приснилось, переживала, пережевывала, потом так вживалась, что уверена была, – именно ей и приснилось. Иногда даже в картотеку заносила, но, как честный человек, писала: «Чуж.» Чужой, стало быть. Стыдилась этого и редко пересматривала. Да-да, именно – пересматривала, ибо, будучи человеком впечатлительным и эмоциональным, переживала события въявь, как только прикасалась к карточке рукой.
Волшебная вещь — сон! Загадочная, странная, страшная, чувствительная до слез, иногда чувственная до вздрога, до вскрика даже, как на самом деле, что могло и разбудить. Такие записывались коротко и зашифровано, только она и могла бы восстановить суть. И что там, в этом сером веществе творится, когда мы спим? Вот в чем вопрос.
Часто в коробку заглядывать было нельзя, она это понимала. Ну, чтобы новую карточку заложить в нужное место, – это да. Но, переборов искушение, тут же вынырнуть, к старым не прикасаясь. Если часто карточки перечитывать, сны превращаются в обыденность, или перестают впечатлять, выгорают, как ситцевый купальник на ярком солнышке. С другой стороны, и совсем забрасывать нельзя – обижаются и, будучи все же описаны фрагментарно, в расчете на эмоциональную память, забываются и перестают удивлять. Тут бережно надо, не переборщить.
В тот день, помнит она, на работе чушь и форменная суматоха происходили. Накануне праздников, когда следовали несколько выходных, в сущности, и не работали. Гуляли. Средний технический персонал большого испытательного аэродрома набирался из соседних поселков, деревень почти. Справедливости ради нужно заметить, что со временем из многих этих ребят вырастали весьма толковые авиационные специалисты, — положение обязывало. Оканчивали институты, получали дипломы, и тут их уже было не остановить. И эти люди с большой непосредственностью и щедростью приносили и внедряли в коллективный быт свои пейзанские традиции. Так, всякое празднование было надежно и по сезону обеспечено деревенским самогоном, крутым холодцом из «свиных лиц», как она говорила, квашеной капустой, солеными огурчиками, мочеными яблоками, пирогами. Самогоны были заведомо разного качества, и бригады друг перед дружкой похвалялись: кто крепостью – горит! кто качеством очистки, кто вкуснотою даже. В лабораторных печках, предназначенных для производственных целей, например, для градуировки термопар или датчиков, великолепно испекалась картошка. Тогда первобытно-сладостный дух ее распространялся интенсивно и далеко, не оставляя никаких сомнений в серьезности праздничных намерений. Приходил Начальник, который вроде бы должен был пресекать, смущенно говорил: «Ну, вы, ребята, даете! Все же поаккуратнее надо!». Его весело приглашали, он мучительно себя ломал и не оставался. Молодые, здоровые выпивали крепко. И веселились в меру своих понятий об этом занятии. Она была книжная барышня все же, буйное это празднование было ей диковато, но в таких случаях старалась себя уговорить: это я такую роль играю. „Я“ в предлагаемых обстоятельствах. Лабораторные помещения располагались в старых деревянных постройках с деревянными полами. Когда в апогее празднества начинались танцы, доски пола прогибались и постанывали, и страшно становилось, что провалятся вовсе. Танцевали истово, самозабвенно, каждый сам по себе, с отрешенными лицами. Ей становилось неуютно и она уходила в раздевалку, отгороженную от общего помещения занавеской. Там вдоль всей стены, скрывая облупившуюся штукатурку, висела огромная и подробная географическая карта огромного Советского Союза. Она любила разглядывать ее, Дальний Восток особенно. На карте странным образом были отмечены наверняка небольшие населенные пункты с названиями Устьлаг, Сольлаг, Ветлаг, Черлаг – подумать только, никому, что ли, в голову не пришло, что кто-нибудь, вот она, например, догадается, что это за милые такие местечки. И будет фантазировать, в каком из них именно оказались и окончили свои дни мужья двух маминых сестер, служившие на КВЖД.. Сдерут ведь варварски, подумала она, хорошо бы забрать до переезда, — большое стационарное лабораторное здание было уже почти готово.
Она бродила рассеянным взглядом по карте, уперлась в Амурлаг, а сама вспоминала сегодняшний более чем странный сон. Весь мир с большим энтузиазмом отмечал четыреста тридцать лет с рождения великого Шекспира, а уж мы впереди планеты всей, как будто он не в Стратфорд-на-Эйвоне, графство Йоркшир, родился, а в среднерусской полосе. В Амурлаге тоже вполне мог оказаться, – больно умный, и чтоб другим бумагомаракам неповадно было. И вот, наслушавшись этой Шекспирианы по телевизору, видит она престранный сон. Будто сидит за столом в родительской еще квартире, ест курицу. В отдалении на этажерке, любовно покрытой белой жестко накрахмаленной салфеткой с вышивкой ришелье, стоит бюст Шекспира. Лицо надменное, лоб огромный, глаза пылают. Смотрит на нее презрительно как-то, и это ей очень обидно, хоть и во сне. Тогда она нарочно начинает куриными косточками в драматурга всех времен пулять. Самой стыдно, понимает, что просто свинство, но очень уж гений язвительно смотрит. И от стыда проснулась. При одном воспоминании о таком непотребном поведении кровь прямо ударила в виски, потому что спросонок человек совсем беззащитный и совесть его тоже не защищена, не успевает прикрыться. Она знала, что долго еще будет так переживать, будто на самом деле обидела ни в чем не повинного Вильяма. А еще говорят, стыд не дым. Ест глаза, ест…
За занавеской тем временем наступила очередная фаза — относительного успокоения. Коллеги сгрудились, и хорошими голосами, нередкими в украинских селах, запели. Особенно жалобно — про Сулико, почему-то исключительно в среднем роде: где же ты, моё Суликоооо??? Плакать от грусти хотелось, но точно не хотелось из укрытия выходить.
Занавеска отодвинулась и закрылась. Не оборачиваясь, знала — Филипп. Подошел сзади, взял за плечи. Между лопатками прошел холодок, как всегда, когда он к ней прикасался. Она не стала дергаться.
— Ну, чего зарылась? Смотри, какая радость там происходит. Без рефлексии, первозданная. Будь как все, в конце концов. Хоть иногда.
— А ты можешь быть как все?
— Ну, видишь, веселюсь. Что ты там на карте этой опять отыскала?
— Да вот еще один «лаг» – Амурский. Под известный вальс, наверное, тачки катали.
— Ладно, Рыжая, пойдем.
— Иди. Я еще тут побуду.
— Слушай, а я в твою коллекцию сегодня кое-что в клюве принес. Сказать?
— Опять выдумал что-нибудь?
— Нет, честно. Задолбали Шекспиром средства массовой информации. Вот мне и приснилось, что я над ним, можно сказать, надругался, — бросался в него, сердешного, костьми из бараньего ребрышка.
У нее перехватило дыхание.
— Не ври! Ты врешь, врешь! этого просто не могло быть!
— Ну, вестимо, не могло, разве только во сне.
— И во сне не могло, не могло, не могло.
— Рыжая, успокойся .У тебя истерика, никак? что с тобой?
— Фил, не мог тебе этот сон сниться, потому что он приснился мне. Мне, понимаешь? Только кости куриные!
Еще чего не хватало. Чтобы сны одни и те же снились. Дома она бросилась в свой заветный ящик посмотреть, там ли карточка с записью сна, может, случайно на работе на столе оставила. Все было на месте. Кроме собственных мозгов – никак не могла понять, откуда Филу сон свалился. А, может, и правда есть один общий ящик, из которого случайно одинаковый выдали? Все же семь лет на одной подушке вместе – не кот начихал, что угодно потом присниться может.
Не успела ящик закрыть, как раздался звонок. Филипп.
— Слушай, я только сейчас сообразил, про сон этот. Ты правда это видела?
— Я-то правда, а вот ты? Дай честное-пречестное слово, что видел.
— Рыжая, честное-пречестное, гадом буду, век свободы не видать, – что там еще есть, чтоб ты поверила? Я вот протрезвел маленько, и самому как-то не по себе стало. Загадка природы. Ты не колдовала, часом?
— В этот раз не колдовала, вообще о тебе думать забыла. Не воображай.
— Я не воображаю, я стараюсь сообразить, – к чему бы это?
— Я думаю, ко дню рождения великого драматурга.
— Ну, это само собой. Ладно, Рыжая, спи спокойно. Если сумеешь. А, может, приеду?
— Забудь!
Вот разбежались вроде, а чувства окончательного разъединения нет. Все ведь катилось, как и до того, – на работу и с работы возил служебный автобус, целый день в одном пространстве, звонки, разговоры, общая компания. Порочный круг.
На выходные у нее были большие планы. С тех пор, как рухнула Империя, возникли определенные трудности. Короче, приходилось подрабатывать, что было тоже не просто. Пригодилась абсолютная, до занудливости, в обычной жизни невыносимая грамотность, над чем постоянно подсмеивался Филипп. «Как уст румяных без улыбки, Без грамматической ошибки Я русской речи не люблю» — декламировал он и непременно добавлял: «А.С. Пушкин». Ей удалось – по рекомендации, конечно, — получить работу корректора. Делать это, разумеется, приходилось во внерабочее время, хотя иногда по срочности удавалось немножко и на работе прихватить. В этот раз книга попалась необычная, ничего подобного до того ей не приходилось читать. Предмет абсолютно незнакомый, написал известный французский теолог. Исследовались проблемы установления понятий Чистилища, Рая, Ада, Непорочного зачатия. Она была уверена, что категории эти существовали как данность всегда. Оказалось, нет, и много копий сломано было в борьбе за их канонизацию. Ох, грехи наши тяжкие, — думала она, исправляя синтаксис и пунктуацию и ставя специальные корректорские закорючки на полях, — необразованность проклятая… Дни пролетели в трудах праведных, работу она в срок окончила. Можно было и передохнуть. А тут и праздникам конец.
После выходных – чрезвычайное происшествие, страшный переполох. Ночные дежурные по аэродрому, обходя с фонарями территорию, услышали какие-то невнятные стоны. Сориентировавшись, установили, что исходили они из деревянного строения, известного как «скворечник» и служащего туалетом для тех, кто работал на летном поле. Когда они дернули дверь, без труда сорвав хлипкий крючок, прямо на них рухнул некто, сидевший на стульчаке в позе орла, со спущенными штанами. Они подхватили почти замерзшее тело,– как назло, ночью крепенько подморозило, — отнесли в дежурку и вызвали «Скорую». Это оказался дядя Костя Герасименко, бывший боевой ас, сбивший несколько вражеских самолетов, но не удосужившийся получить какую-нибудь мирную профессию. Таких «бывших» в их службе было немало, им давали возможность после увольнения из армии работать. Дядя Костя командовал складом контрольной бортовой аппаратуры. С ним была еще парочка таких же удальцов времен Второй мировой. Поскольку водился там и спирт, то полдня они держались, а уж вторую половину встречали вполпьяна. Так веселенькими домой и уходили. А в праздник, стало быть, клюкнули больше обычного. Заглянул дядя Костя в «скворечник», да и заснул там, бедолага. А когда морозцем прихватило, маленько очухался. Увидел свет в прорехи досочные, услышал человеческую речь, и подал сигнал, как сумел. Хорошо, услышали. Можно сказать, легко отделался — обошлось воспалением легких.
Она дядю Костю любила, он веселый и добрый был, к тому же не утерял своей былой лихости. Про войну рассказывал. Один раз вдруг сказал:
— Ты, Рыжая, зря Фильку гоняешь. Он мужик настоящий. Какого тебе еще надо? Я вот что тебе скажу: с ним можно в разведку идти. Такой и в воздушном бою прикроет.
Это была высшая оценка, хоть разговор и происходил после обеда.
Она даже навестила дядю Костю в больнице. Он был очень смущен обстоятельством своей простуды, и все спрашивал, чего там про него говорят. Да ничего, соврала она, только передают приветы.
По утрам, прибежав с проходной в свой корпус, она обычно торопилась в курилку, пока там мужики в большом количестве не собрались. У нее в коридорчике вообще-то свой закуток был. И в этот раз повезло – успела до общего сбора. Настроение было не очень, спала плохо, что к общению не располагало. Она слышала, как за уголочком ее закутка собирались постепенно курильщики, и как вдруг все оживленно кого-то стали приветствовать, – оказалось, пришел дядя Костя. Тут и Начальник подоспел. Все притихли, и в общей тишине она услышала:
— Ну, что, сталинский сокол, хуй не отморозил?
Курилка дрогнула от здорового мужского хохота. Она бочком из закутка убралась, чтоб никто не видел. Вот свиньи, думала она, ведь любят же старика, но посмеяться любят еще больше.
Ночью с огорчения приснился сон. Снилось, что она подала в суд на Фила за то, что он украл ее сон. Все было жутко реалистично, правда, суд был вроде английский. Наверное, из какого-то кино. С другой стороны, так и должно было быть, ведь дело шло о сне с участием Шекспира. Он сам присутствовал незримо, что вносило некоторый дискомфорт и вредило ее уверенности в правоте затеянного процесса. Она ведь тоже с ним вела себя, прямо скажем, без должного пиетета. Но он вроде не обиделся, и речь шла именно о краже сна. Судьи, как положено, были в мантиях и паричках. Парички то и дело огорчительно небрежно сползали и сидели как-то набекрень. Присяжные, деликатно сплевывая шелуху в кулачки, грызли дынные семечки, якобы это помогало принять справедливое решение по делу. Обвиняемый выглядел отнюдь не огорченно, строил ей рожи и подмигивал. Это было возмутительно, и закрадывалось смутное чувство несерьезности происходящего. О содержании краденого сна в связи с особыми обстоятельствами говорили как-то обиняками, напирая главным образом на факт его похищения. Суд был быстрый и приговор был непонятный. Судья огласил его скороговоркой, и она почему-то ужасно обрадовалась. А сказал он странную и бессмысленную фразу: «Суд постановил: приговорить истца и ответчика к совместному смотрению снов ныне, присно и во веки веков. Аминь». И суд растворился, а она проснулась в недоумении. Ткнула кнопку лампочки, взглянула на часы. Они показывали четыре с минутами. За окнами было совершенно темно. Она набрала номер Филиппа. Он ответил сразу, будто и не спал.
— Слушай, мне приснился страшный сон.
— Ну, давай, выкладывай, раз уж разбудила.
— Нас с тобой приговорили к совместному смотрению снов ныне, присно и во веки веков.. Ты что-нибудь понял?
— Абсолютно. Буду через полчаса.
В эту ночь снов больше не было.
Сны вообще как-то редко приходить стали. Может, не запоминались просто? Однажды, перед Новым годом, когда Филипп был послан на добычу елки, — именно елки, а не сосны, что задачу весьма усложняло, — она решила украдкой порыться в заветном ящике. Его в чулане не оказалось. Это было странно. Но особо задумываться было некогда, ожидались гости, и надо было из всем известного продукта начинать делать конфетку.
Явился Фил. Достиженья его были грандиозны: у какого-то совершенного маргинала, заломившего немалую цену, он купил две полулысые елочки, которые решил составить вместе и получить одну пышную и буйную. Это была старая хитрость, но все равно восхищала результатом.
Фил полез в чулан за инструментами, крестовиной, игрушками. Шуршал там, гремел, переставлял с места на место. Она не знала, как спросить. Потом все же решилась:
— Фил, ты там когда порядок наводил, ничего не трогал?
— Как это не трогал? Трогал, какой же порядок без этого. У тебя тут такое накопилось, что не войти. А мне тоже жизненное пространство нужно, ты как думаешь?
— А… коробочка такая там была?
— Какая такая коробочка?
— Ну, от печки.
— От печки? …от печки… А, выкинул к чертовой матери.
— Ты заглядывал в нее?
Фил подошел к ней, повернул к себе лицом. Посмотрел очень внимательно прямо в глаза.
— А зачем?
— Ну, вдруг что-то нужное выбрасываешь.
— Да она легкая была. Невесомая почти. Пус-та-я! Запомни, Рыжая, – она тебе больше никогда не понадобится!
И поцеловал в глаза. По очень старой памяти, когда еще только начинал за ней ухаживать. Знал, что это ее трогает до моментальных слез…
Тогда она подумала – а и вправду, гори они синим пламенем, сны эти. Будем жить наяву.