(Родился 1 июня 1920 года)
— Поэзия — это самовыражение, а не самоутверждение. Автор же лезет вон из кожи, чтобы показать: вот я какой, вот на что я способен.
— Но Давид! — восклицает Вера Клавдиевна Звягинцева, пальцем прижимая к близорукому глазу одно очко, отчего вся оправа идет несколько вкривь. — Молодости так свойственна боязнь показаться неоригинальной!
— В поэзии надо быть, а не казаться…
«Молодость» — это в данном случае мы, участники переводческого семинара при МО СП СССР, горстка непонятно даже кого: то ли пробующих свои силы переводчиков, то ли непризнанных дарований, иные из которых возомнили себя поэтами. «Пробующим», а тем более «непризнанным» не платят или платят плохо, а жить нужно. Поэтому все мы худо-бедно, но состоим при деле. Сергей Поликарпов работает в издательстве «Молодая гвардия». Анатолий Якобсон учительствует. Я сотрудничаю в журнале «Крестьянка». Самая профессиональная из нас, пожалуй, Дина Орловская. Она перевела стихи из «Алисы в стране чудес» и детским голосом, хотя сама далеко не девочка, выкладывает перед нами такие безукоризненные кубики четверостиший, что даже язвительный Давид Самойлович, не найдя, к чему придраться, и явно заскучав, одним мановением руки как бы сметает все изящное строение и требует у Дины ее собственных стихов.
Наши стихи — для него богатая пожива. С костяка формы безжалостно сдирается мясо содержания. О чем пишет автор? Почему так мелкотравчаты его мысли и страсти? Самый костяк хладнокровно простукивается и просвечивается. Достается и за унылую интонацию и за бедные рифмы.
Семинаристы заглазно называют Самойлова Малюткой Скуратовым. Но считаются с ним, приносят на его суд чуть ли не каждое новое произведение. С похвалой учителя ходишь, как с орденской лентой через плечо.
— Ты чего рассиялась? Малютка приголубил?..
Едва ли не самым ругательным в ту пору было слово «литературщина». Оно означало отказ от первородства чувств и впечатлений, следование в фарватере заемного поэтического опыта. Самойлов не любил вторичности, высмеивал потуги окультурить стих чисто внешне, насаждая вершки, а не корешки накопленного предшественниками. Однако плохую книжность отличал от книжности хорошей, которую впоследствии назвал причастностью к знаковой системе культуры.
За «литературщину» часто влетало Толе Якобсону. Несдержанный, гудящий, как растревоженный пчелиный улей, он был влюблен в поэзию и, как большое дитя, путал свое и чужое. Это от него я услышала ахматовское «За тебя я заплатила чистоганом…» — мгновенно запоминающиеся строки, напечатанные годы и годы спустя. Ранний лагерный опыт его жены, навалившийся ему на плечи, бескомпромиссность собственной натуры поставили его в семинаре, да и в жизни, особняком. Чтобы найти адекватное поэтическое выражение пережитому, потребен был гений. Его отсутствие Толя переживал тяжело. На критику стихов и переводов обижался. Его матерински брала под крыло третий руководитель семинара: Мария Сергеевна Петровых. Кого-то она мне напоминала. Но кого? Может быть, гейшу со старинного японского чайника? Так хороша и так хрупка! Возраст не властен над ней. Наверное, потому, что в душе этой чудной женщины бьет, не иссякая, горячий природный источник. Если у кого-то из семинаристов буквально или фигурально глаза на мокром месте, Мария Сергеевна бросается на защиту. Самойлов только посмеивался, когда обе они, Звягинцева и Петровых, с двух сторон пытались оживить (ныне сказали бы «реанимировать») убитого его анализом молодого поэта, подобно Ленскому, завершающему златые дни своей весны в невидимых снегах хорошо натопленного Дома литераторов.
Но случалось и обратное: когда мягко обвиняли наши руководительницы, адвокатом же выступал Давид Самойлович, из Малютки переименованный в Дэзика.
Бросалась в глаза, удивляла его дружба с Сергеем Поликарповым. Такие они были разные. Сережа — подмосковный кряж: диковатая красота, нависшие брови, бодучие лобные выпуклости. Стих крепкий, забористый, восходит к Павлу Васильеву. Самозабвенно читает, «мыкая», а вернее «макая»:
Пригляди за м-мальчонкой м-малым,
М-молодая м-мама м-моя!..
Порой такое завернет, что Звягинцева и Петровых сконфужены:
— Сережа, дорогой, нельзя же так…
— Почему нельзя? — и Самойлов горой встает за Сергея.
Тот платил ему полной взаимностью.
Первая рецензия на самойловскую книгу «Ближние страны» принадлежит именно перу С.Поликарпова. Напечатана в журнале «Москва».
Когда я читаю «Цыгановых», на меня веет Сережиным духом. Не столько от стихов, сколько от той многомерной, многокрасочной «другой жизни», что встает за поэмой.
Вдова Сергея познакомила меня с шуточным стихотворением, вписанным нашим учителем в книжку Николая Асеева — подарок к Сережиному дню рождения. Дата под стихами: 30 августа 61 года.
«Читай стихи, Серега,
Нам это не во вред.
И вскоре понемногу
Сам станешь ты поэт.
За книжицу заплатишь
Всего лишь жалкий грош —
Там рифмочку подхватишь,
Тут образ подберешь.
А там — победу празднуй,
Успехами кичась, —
Хороший или разный
Ты будешь среди нас…
Ты станешь важной штучкой,
Красив и басовит,
И сам товарищ Слуцкий
Тебя благословит.
А пока благословляю я, смиренный инок Д.Самойлов».
Вот тут можно ручаться: стишок никогда и нигде не печатался…
Переводческий семинар был задуман как мероприятие кратковременное. Для галочки. Однако, по мало изученным законам взаимного притяжения, просуществовал более трех лет: с конца 1959-го по 1963 год. Собирались не часто, но довольно регулярно. Сделали сообща два сборника стихов, вскоре вышедших в издательстве «Художественная литература»: «Заря над Кубой» и «Поэзия гаучо». Зная нашу материальную нужду, учителя, и в первую очередь Самойлов, подбрасывали нам и другую переводческую работенку. Для меня, например, «экзаменом» стал однотомник литовского классика Миколайтиса Путинаса, выпущенный тогда издательством «Вага».
Двое из нашего семинара, Юрий Вронский и Натэлла Горская, стали признанными переводчиками. Марина Тарасова — известной поэтессой. Рано ушла из жизни Дина Орловская, но вот чудо под стать стране бессмертной Алисы: недавно купила книжку Льюиса Кэррола, изданную под грифом «Б-ка журнала «Юность», — там есть и Динины переводы! Безвременно умер Сережа Поликарпов, автор многих книг. О Толе Якобсоне — речь впереди…
Когда у меня вышла первая книга стихов, и запахло приемом в Союз писателей, я, естественно, попросила одну из трех рекомендаций у Давида Самойловича. Дал он ее охотно, быстро, попутно вспомнив эпизод из своей биографии. Леонид Мартынов, к которому он когда-то обратился с подобной же просьбой, что-то буркнул в ответ. И это отдалило вступление в СП на годы.
За рекомендацией я поехала к Дэзику домой. На площадь Борьбы. Впервые была у него в гостях и озиралась, как в лесу. Старомодная мебель стояла тесно. Над обеденным столом свисала антикварная лампа, которую с нигилизмом юности я окрестила про себя «радостью металлоломщика». Под люстрой восседали близкие и гости, пили чай с конфетами. Я была немедленно, радушно по-московски, приглашена к чаепитию, разговорена, обласкана.
В той же комнате на письменном столе лежали стихи Незвала. Некоторые подстрочники, еще раньше, Самойлов приносил на семинар, мы переводили их как на конкурс: кому лучше удастся втиснуть весьма туманный смысл в немыслимо строгую форму: сквозные рифмы, обязательные повторы…
— Вам не пишется, Давид Самойлович? — пожалела я его, представив себе, каково будет перелопатить всю эту пачку.
— Вообще-то пишется. Переводами я занялся, потому что денег нет.
По семинарской привычке я прочитала ему несколько новых стихотворений. Он задумался. Не спешил с приговором. Огрехи строк, конечно, были, но, видимо, не настолько очевидные, чтобы лихо, но с юмором, перемежая гнев и обаяние, как он делал это всегда, положить меня на обе лопатки. Что-то иное заботило учителя.
— Вам надо поскорей все это напечатать и начать писать по-другому, — вдруг сказал он.
На рекомендации в члены СП его мнение, впрочем, не отразилось. Она была составлена тут же, в тоне, который обязателен для бумаг такого рода: «зрелая», «достойна» и т.п., написана его рукой. Приемная комиссия принимала только рукописные рекомендации.
Осенью 63-го года мы ездили в Литву, участвовали в Днях молодежной книги. Командировало нас издательство «Молодая гвардия». В бригаду входили Д. Самойлов, В. Осипов, С. Поликарпов, Л. Румарчук, я… Маршрут был: Вильнюс — Каунас — Шяуляй. Выступали перед интеллигенцией, рабочими, студентами, школьниками. Дэзик держался с нами запанибрата. Вижу его глазами памяти в песочном пальто на фоне золотой литовской осени и карминно-огнистых исторических башен — безусого, еще без очков, всеми статями молодого. Молодого, как мы.
Стихи он читал тоже молодым, легким, гибким голосом, чьи модуляции передавали малейший поворот в развитии стиха: сюжетный или смысловой. К «поэтической эстраде», у которой уже появились закоренелые враги, относился … иногда казалось, всерьез, иногда снисходительно. Но от выступлений не увиливал. Читал везде, куда звали. И столько, сколько просили.
Многие стихи Давида Самойлова я запомнила с его голоса, и память сохранила тот, из первых уст услышанный вариант. Так, в знаменитом стихотворении о поэте, Пестеле и Анне первоначально Пушкин утверждал: «В политике кто гений, тот злодей». В книге появилось иное: «На гения отыщется злодей». Знаменательное разночтение!
Тогда, в Литве, или чуть позже Дэзик весело поведал нам, как однажды ночью ему позвонил Маршак и сообщил: «Знаете, голубчик, на кого вы похожи? На Блейка!» Детский поэт-классик, сам того не ведая, приговорил нашего учителя к слепоте. «Бывают странные сближения»…
Весной 65-го в Москву приехала из Вильнюса строгая редактрисса однотомника Миколайтиса Путинаса. У нее накопились претензии к переводчикам, в том числе и ко мне. Малейшее отклонение от оригинала (неизбежное при переводе рифмованных стихов) воспринималось ею как криминал. Очень не хотелось возвращаться к прошлогодней работе, тем более что у меня недавно родилась дочь — не до того было… Но редактрисса настаивала, и Самойлов, будучи работодателем и человеком ответственным, нашел выход: привел ее ко мне. В мою большую, но единственную комнату, из которой ширмой была выгорожена детская.
Шутя и играя, — такое впечатление оставляли многие его действия, — а на самом деле твердо и точно — Давид Самойлович отмел необоснованные обвинения литовки, в упрощенной форме донес до меня обоснованные и кое-что с ходу исправил сам. Мне осталось совсем немного работы… А потом, к моему изумлению, попросился за ширму и поиграл с моей пятимесячной крохой, сказав с короткой задумчивостью:
— Таких маленьких я люблю больше всего…
Тогда я еще не знала, что скоро у него родится дочь Варя.
… Наша поездка в Минск, несомненно, была плодом больного бюрократического воображения. Сдернуть двух писателей с места (меня-то — ладно, а вот Самойлова за что?!), оплатить проезд, гостиницу, суточные, только для того, чтобы мы выступили, по полчаса каждый, перед библиотечными работниками то ли города, то ли области — загнанными тетками, к поэзии абсолютно индифферентными.
Отвыступав, Дэзик пошучивал, пошучивал — и вдруг исчез. На весь день. А я так надеялась погулять с ним по Минску, пообщаться.
Появился он незадолго до вечера, такого же золотистого, как купленная мною на базаре связка белорусского лука — в утешение себе и на радость оставленным домашним. Объявил, что подлец, потому что бросил меня одну. Но он был в таком сугубо мужском обществе, куда даму неудобно и повести.
Мы бродили по незнакомым улицам и болтали.
Самойлов был в духе и за словом в карман не лез. Об одном коллеге отозвался так:
— Раньше всех понял, что из этого свинства можно вырезать хороший кусок ветчины. И сделал это.
О Ярославе Смелякове:
— Мне бы такой талантище! Уж я бы им распорядился…
На мой вопрос, почему Ахматова недолюбливала Ахмадулину, но восхищалась стихами Г., Д.С. мгновенно нашелся:
— Потому что Ахмадулина красивая, а Г. — нет…
Вспоминал хлесткие ахматовские характеристики. Сложному пииту, снискавшему поздние лавры именно за туго поддающиеся дешифровке стихи, Анна Андреевна поставила диагноз:
«Хорошо разыгранная мания преследования!»
Поэтессу моего поколения мягко пощекотала: «Она пишет, что она зайчик. Вы представляете, чтобы Пушкин назвал себя зайчиком?»
Именно тогда Самойлов поделился со мной тем, что, как мне кажется, представляло для него некую бесплотную опору в этом движущемся, ненадежном, фата-морганном мире. Незадолго до окончания войны, в освобожденном городке, где стояли наши, ему гадала цыганка. И нагадала грозное, но по молодости его лет воспринятое легко. «Если ты не умрешь в ближайшие несколько суток, то будешь жить долго, и у тебя будет много детей…» Кажется, на следующий же вечер, только он отошел за куревом от окна в глубь комнаты, стекло разлетелось вдребезги от шальной пули…
Приближалось время ужина, и Дэзик признался мне, что у него не осталось ни копейки. Нету даже на трамвай! У меня было сколько-то рублей. Я отдала их ему, чтобы в ресторане расплачивался учитель, а не ученица.
Кстати, слова «учитель», «ученик» (и даже «ученица») на разные лады варьируются в его стихах. У меня давно засело в памяти:
Пускай лукавый лавр примерит ученица,
И, дурней веселя, гарцует ученик!..
Можно было бы принять первую, довольно лестную строку на свой счет. Но тогда не отмахнешься и от другой самойловской сентенции:
Не верь ученикам,
Они испортят дело…
Нет уж, не будем подставлять в поэтические уравнения с неизвестными живые имена.
… Итак, мы благополучно отужинали, сели в поезд и даже выспались на рублевом белье. Все вроде бы завершилось благополучно, Москва уже замаячила в окнах, и Давид Самойлович радостно предвкушал встречу с семьей и сыном Петей, который был в столь стремительном младенческом возрасте, что мог измениться даже за три дня.
Но дурное предчувствие томило меня.
Дэзик вышел из купе первым. В руке у него был увесистый портфель. Зачем я так поздно пробежала взглядом путь его следования? Зачем не сделала этого раньше? Какой-то осел поставил на коридорный выступ хрустальный стакан в подстаканнике. Примерно на уровне лодыжки. Мой спутник без промаха долбанул его своим портфелем. Зазвенели осколки…
Штраф платить было не из чего! На цыпочках, крадучись, он, а я за ним, выбрались из вагона и, как пишут денежные авторы, смешались с пестрой московской толпой.
— На счастье, Давид Самойлович?
— На счастье!..
… Составляя вместе с Татьяной Бек московский «День поэзии 89», я позвонила Самойлову, попросила стихи для сборника. Он как раз приехал в Москву из Пярну. Тот же (да не тот!) омывающий далекими волнами голос, знакомая, заинтересованно небрежная интонация: как дела? что пишете? что-нибудь выходит?..
Стихи для ДП пообещал, но не дал. Спешил домой, в Эстонию. По счастью, у Владимира Корнилова, одного из членов нашей редколлегии, нашлось старое стихотворение Самойлова. Посвященное Анатолию Якобсону. Писал он его в конце 70-х без всякой надежды на публикацию. Тут все выламывалось из рамок: адресат — участник правозащитного движения, был изгнан из школы, где проработал 10 лет, эмигрировал в Израиль, работал в Иерусалимском университете и … повесился.
Господи, как все страшно сошлось: наш семинар, надежды, споры, поэзия, любовь. И жизнь. И Родина. И гибель…
Своей нечесаной башкой,
В шапчонке чисто бунтовской,
Он вламывался со строкой
Заместо клича.
В застолье. И с налету — в спор,
И доводам наперекор,
Напропалую пер, в прибор
Окурки тыча.
… Он создан был не восставать.
Он был назначен воздавать,
Он был назначен целовать
Плечо пророка.
Меньшой при снятии с креста,
Он должен был разжать уста,
Чтоб явной стала простота
Сего урока…
Давид Самойлов уже не увидел этой красивой, с портретом старой Ахматовой на обложке, книги, где было напечатано его «непубликабельное» «Прощание».
Но им и с нами простился.