ВЕНЕЦИАНСКОЕ
В Серебряном веке, коротком и ярком,
поэты любили в Венецию ездить
и с чашечкой кофе сидеть на Сан Марко
и в небе полуночном трогать созвездья.
Венеция рядом с времён Сансовино:
крылатые львы и певцы-гондольеры.
Поэты пируют, поэты пьют вина,
поэтов ещё не ведут на галеры.
И Блоку покуда не снятся двенадцать,
и пуля не скоро убьёт Гумилёва.
Поэты ещё не отвыкли смеяться
и верят в могущество вещего слова.
Не пахнет войной голубая лагуна,
собор византийский с квадригой прекрасен,
ещё не задернули занавес гунны
и хмель венецийский ещё не опасен.
И можно до слёз любоваться Джорджоне
и долго бродить по Палаццо Дукале,
стихи посвящать беглым ветреным жёнам,
катать их в гондолах, купать в Гранд-Канале…
Поэты в Венеции пьют на пьяцетте,
война мировая вдали, как цунами.
Запомните лица их в огненном цвете!
Всё кончится с ними. Всё кончено с нами.
ТРИ СЕСТРЫ
Я запуталась в трёх сёстрах
по фамилии Суок…
Вон Олеша — ключик острый,
открывающий замок
нищенки-литературы
в коммуналке бледных див,
где звонков клавиатура
выдаёт блатной мотив.
Ай да Чехов, ай да сёстры,
с Триоле да Лилей Брик,
и чекистской коза ностры
лютый и щербатый лик,
комиссары в пыльных шлемах,
шины чёрные марусь,
плач ребёнка, кровь на стенах,
крик предсмертный: Я вернусь!
Я запуталась в трёх сёстрах
милосердья и войны…
Снова серой пахнет воздух…
Кто возьмёт хоть часть вины
на себя, на свой песочник,
на взбесившийся эфир?!
Правнук трёх сестёр — опричник —
целится в разъятый мир…
* * *
Заболеть здесь равнозначно умереть,
умереть здесь равнозначно быть убитым,
хорошо бы никогда бы не стареть,
дольче старость — для торговцев дольче витой…
Мы проходим эти дантовы круги
без вергилиев, овидиев и прочих,
все, и левые, и правые — враги,
все друг друга, не задумываясь, мочат…
У поэтов, как сказал Омар Хайям,
был такой обычай вегетарианский:
оплевали вновь своих — и по домам,
на бочок до заварухи дерибанской…
А теперь у нас, считай, уже сто лет
ни свободы нет, ни слова нет, ни счастья…
Только выкрикнешь в горячке: дайте свет! —
небо в клеточку иль пуля в одночасье…
На майданах всем ни в жисть не угодишь,
миру мир лепечешь, а в ответ — проклятья…
Скоро будет в целом свете — гладь да тишь:
ни врагов тебе, о господи, ни братьев…
Я бутылочку бросаю в океан,
а в записке — горсть словечек: жили-были
мы — последние (ау!!!) из могикан,
насубили, насубили, нас убили…
НОЧЬ
Ночь морозная, грузная, грозная,
полусны пограничные розданы,
догорает окурок в ночи,
заговаривай боль, не молчи…
Предают, привирают предания,
до свиданья, двойник, до свидания,
нет уже ни воды, ни вина,
я на ведьмином спуске одна…
На краю, на ветру, на ристалище,
в ритуальном прокуренном залище
херувимы хреново поют
про любовь, про последний приют…
Гарь такая, что рвется дыхание
от убийственного полыхания,
никого не обнять, не спасти,
лишь зола золотая в горсти…
Не ищи меня в римах, лютециях
и в оврагах да прагах, венециях —
я уже далеко от земли,
огонёк дотлевает вдали…
Дряхлый мир, на крови обустроенный,
обветшавший до дыр, грубо скроенный;
беспробудно ваятель был пьян,
налепив, как блины, поселян…
Мы теряем, теряем, теряемся —
и уходим и не возвращаемся…
Равнодушно глядит Он с высот
на погромный программный исход…
ЛУНА И ГРОШ
Мы родились в двадцатом веке,
совки, поэточеловеки,
и пьём, не чокаясь, до дна
за участь, что на всех — одна…
Эпоха нас не закалила,
кровь ближних не опохмелила,
стоим на ледяном ветру
у края в чёрную дыру…
Повремени ещё, мгновенье,
покуда догорят поленья
всех наших помыслов и слов,
летучих золотых ослов…
Куда нас молодость водила,
каким залётным был водила!
Кто ляжет рядом — тот хорош,
вся наша жизнь — луна и грош…
Свеча горела, до упаду
плясали мы свою ламбаду
и гибли в долбаном бою
за рифму — родину свою…
В конце времён мы дали слово,
что сочиним многоголовый
молитвоблуд — наш пропуск в рай.
Пётр, кого хочешь, выбирай…
НЕОТПРАВЛЕННОЕ ПИСЬМО
Знаешь, в эпоху больших перемен,
горьких, немыслимых, немилосердных,
можно совсем не бояться измен,
слепо держаться за нежных и верных…
Знаешь, так важно кого-то любить!
Бога и кошку, дитя и мужчину…
Всё принимать и сомненья забыть,
сок бытия выжимать из кручины…
Знаешь, не в самой счастливой стране
хочется чувствовать силу былую,
как в неразбавленном крымском вине,
в перебродившем ночном поцелуе…
Мне не уехать отсюда, мой друг:
я заглянула уже в эту бездну.
Где-то судеб завершается круг…
Все мы на шарике утлом проездом.
Я повидала другие края…
Там хорошо! Но совсем не поётся
грустная странная песня моя.
А без неё… знаешь, сердце не бьётся…
КИТЕЖАНКА
Я могла бы далеко-далёко
оказаться от родных широт,
где-то там, где Бунин и Набоков…
Знать бы, что за времечко грядёт!
Так я и не стала парижанкой
и сегодня вижу наяву:
я — пожизненная китежанка,
в граде Китеже, как встарь, живу.
Никуда не скрыться, не забыться,
с ним возможно только затонуть,
ледяной водою захлебнуться,
к царствию подводному примкнуть.
Здесь течёт Венеция по венам,
воды Борисфена, древний Тибр.
Острова далекие над Сеной
душу будоражат, как Магриб.
Ладанка на шее китежанки
предопределила всю судьбу:
время и страну для каторжанки,
осужденной на тоску-журбу.
Град мой, Китеж! Я тебя не в силах
бросить, как болезного отца.
Не тревожься, не печалься, милый!
Мы пребудем вместе до конца…
КОНКВИСТАДОР
Он на Ржевском полигоне
в мирный тот денек
закурил, прикрыв ладонью
слабый огонёк.
И с последнею затяжкой
в небеса взглянул,
улыбнулся и бесстрашно
под прицел шагнул.
Он, железный конквистадор,
воин и поэт,
жил давно со смертью рядом,
словно смерти нет.
Было у него три Анны:
две жены и мать.
И исполнилось недавно
только тридцать пять.
Расстреляли Гумилева…
Пустыри кругом…
Много лет искали вдовы
этот полигон.
И брели по миру Анны,
и звучал для них
над землёю окаянной
гумилевский стих…
ВТОРАЯ РЕЧКА
По улицам шатался, как Гомер,
и изучал науку расставанья,
шум времени, бессонницу, скитанья,
с безмерностью поэта в мире мер.
Владивостокский пересыльный пункт.
В бараке лагеря «Вторая речка»
под разговор о Данте бесконечный
уходит жизнь… Нет больше сил на бунт…
А далеко на западе жена
идёт под снегом в траурном костюме
и говорит: «Сегодня Ося умер.
Отмучился. Так радуйся, страна!»
Ох, сколько зим прошло! Могилы нет.
Есть улица, не в Питере — в Варшаве.
Но юбилеи празднуют в державе,
поэта убивавшей много лет.
Он умирал, шутник, гордец и враль,
так далеко от нищенки-подруги!
Под Новый год, под завыванье вьюги…
Вторая речка… Вечная печаль…
РОЖДЕСТВО
Наступит вновь рождественская ночь…
Я вспомню строчки доктора Живаго…
Метель, свеча, герой уходит прочь…
Но замело дорогу за оврагом…
Всё меньше яблок, золотых шаров,
цветная мишура давно поблекла,
похож на крепость необжитый кров,
и ветер, зимний ветер рвется в окна…
Нет, я не стану в эту ночь гадать.
Я знаю всё. Я ворожбе не верю.
Кому-то навещуют благодать,
кому-то — только новые потери.
Как мне в Сочельник грустно! Где-то фронт…
Все так и не приблизились к согласью…
Любимые ушли за горизонт…
Но вновь Младенец улыбнется в яслях…
Ах, в эту ночь, рождественскую ночь,
мир заискрится в снежном отраженьи!
Метель, свеча, и Он уходит прочь…
И страшно далеко до Воскрешенья…
НАМ ВЫПАЛО В НОЧНОЕ ВРЕМЯ ЖИТЬ…
Сто лет не сплю. И мертвый телефон —
эпохи войн невыносимый фон.
Гудки, гудки, гудки — и нет ответа.
Как поминальный зуммер: где ты, где ты?
Всех унесло взрывной волной времен.
Я помню только несколько имён.
Но чем их меньше, тем они дороже.
Их голоса волнующи, до дрожи…
Я так боюсь остаться без любимых,
людей, зверей, пока ещё хранимых
той силой, что превыше тьмы и света!
Но телефон молчит — и нет ответа…
Нам выпало в ночное время жить,
глаз не смыкать, на гуще ворожить
и ждать обетованного рассвета,
читать стихи и доверять поэтам.
Эх, тяжек путь, в котомке — ни гроша,
и так отчаянно болит душа!
Но перед утром чудеса бывают —
и голос в мертвой трубке оживает.
ДВЕ ВОЙНЫ
И когда облачается в шкуру врага твой друг,
оборвав христианские струны, ты шепчешь: лучше б он умер!
Не сегодня, вчера, когда-то, без чьих-то рук…
Но уже бы затих, разрядился в виске этот чертов зуммер!
А пока — все бессонные ночи одним куском.
Вам нарезать? Но нож тупой, а ночи все толще.
Песен больше я не пою и почти не плачу тайком.
обо всех, с кем раньше сражалась, забыла в общем.
Потому что за эти годы бессмысленная война,
с ее мнимыми перемирьями вперемежку,
растоптала ясные чувства, выпила кровь до дна.
И я тупо мечусь, мой Гамлет, бытием и забвеньем между.
Потому что инстинкт выживанья быстро перегорел,
и инстинкт продолженья рода в упор расстрелян.
Мне плевать, что в гнусное это времечко я — не у дел,
мне плевать на лживые исторические параллели!
И в дыму юбилеев Победы, в дни неназванной новой войны,
горстка выживших стариков — с двух сторон на переднем плане.
Им привить пытаются правнуки комплекс чужой вины…
Лучше б дали сто грамм фронтовых в кружке, в граненом стакане!
Чтоб на сердце у них полегчало, хотя бы чуть-чуть!
Невозможно смотреть этот ад без анестезии!
Я хочу за погибшего деда поставить свечу…
Только негде! Торговцы в храмах наследили и наслезили.
Два обломка кровавой родины нечем соединить.
Все осколки дружб и любовей теперь смертельны.
Как же ты сомневался, Гамлет: быть, мол, или не быть?
Как же ты сомневался! Вот и вороны налетели…
ВАВИЛОН
Я всё сказала и добавить нечего.
В реальности — безумия броня:
растленье душ раскручено, разверчено,
поп с автоматом — новый символ дня.
Я так любила питерские дворики
и киевский каштановый уют!
Соврут о нашем времени историки,
чтоб не рехнуться, запросто соврут.
Бог вовремя забрал своих любимчиков,
оставив нас, нелюбых, горевать.
Какие гуттаперчевые личики
у мальчиков, рожденных убивать,
у девочек, что машут им платочками,
у матерей, что слёз уже не льют!
А за полями, боже, за лесочками
тела лежат и соловьи поют…
В эфире — телебашня вавилонская!
Распалась связь понятий и времён.
Ревёт навзрыд труба иерихонская
и ждёт заказа лодочник Харон.
СВОБОДА
Выпей яду, Сократ, выпей яду!
Не меняй на побег свой кубок!
Стала невыносимой Эллада…
Вот цикута. Смочи ею губы.
Выпей яду, Сократ! Невозможно
наблюдать, как безумны Афины.
Босоногий философ-острожник
обречен на такую кончину.
Стала Аттика, словно Спарта,
на военный лагерь похожа.
Выпей яду, Сократ, для старта:
станешь статуей с мраморной кожей.
Всё Платон за тебя напишет,
в «Диалогах» своих растолкует.
А живой ты в Афинах — лишний.
Посмотри, как демос ликует!
Выпей яду, Сократ, выпей яду!
Ты свободен и лик твой светел.
Сгинул век золотой Эллады.
Наступило твоё бессмертье…
ЖАН ВАЛЬЖАН
Герой из детства Жан Вальжан
спасает бедную Козетту.
Я лучше многих парижан
всё понимала в книге этой.
И, зачитав Гюго до дыр,
всегда отверженных жалела.
Тот Жан Вальжан, тот книжный мир…
Я с детства Францией болела.
О вымечтанный мой Париж,
где нищим умер Модильяни,
с мансардами глазастых крыш
и Елисейскими Полями!
С такой знакомой Нотр-Дам
и монпарнасскою «Ротондой»!
Я полюбила навсегда
столицу юности свободной.
Но так сложилось, так сошлось,
такая выткалась картина:
не там живу я, вкривь и вкось,
в реинкарнации Фантины.
И не успеет Жан Вальжан
найти меня за краем света.
Я лучше многих парижан
судьбу предчувствовала эту…
АРЛЕЗИАНКА
Я сегодня спрошу у Винсента:
как ты жил в этом бешенстве красок?
Мы с ним выпьем, конечно, абсента,
полетаем от Арля до Грасса…
Золотая терраса Прованса,
сумасшедшая близость Ван Гога…
Август звёзды роняет, как вазы,
и осколками блещет дорога…
Это буйство и цвета, и света,
одиночества и ожиданья,
в жарких корчах кончается лето,
тянет холодом из мирозданья…
Эх, родиться бы арлезианкой!
Выпивать на террасе с Ван Гогом,
приносить ему холст спозаранку
и не клянчить удачи у Бога…
МОДИ И ЖАННА
Когда умер Амедео Модильяни, его жена Жанна выбросилась из окна
Не подходи, не подходи к окну!
Живи ещё! Мы встретимся позднее!
О Жанна, о жена, не множь вину!
Как мне на Страшный Суд явиться с нею?
О Жанна, на земле стихи писать
я не умел, я чёркал на салфетках
изгибы шей, змеиную их стать,
в тех тонких девочках-кордебалетках…
И лишь одна Верлена наизусть
читала ночью — северянка Анна,
и навсегда исчезла — ну и пусть,
освободив тебе дорогу, Жанна!
Не умирай! За каждый мой портрет
тебя осыпят серебром и златом.
Не знаешь ты ещё, что смерти нет!
Есть Божий дар и вечная расплата.
О Жанна! Ты летишь в последний бой!
Я принимаю страшную награду.
Теперь мы скоро встретимся с тобой.
Я снова твой. Люблю тебя. Ты рада?
ПАМЯТИ ЭЛЬДАРА РЯЗАНОВА
Эльдар Александрович Андерсен
уходит, летит, улетает…
Эльдар Александрович Андерсен
о том, что он умер, не знает.
И ангелы крыльями белыми
ему аплодируют плача,
и яблоки падают спелые
в Эдеме, у Бога на даче.
Эльдар Александрович, сказочник,
волшебник, весёлый и странный,
опять улыбается, кажется,
с небес его обетованных…
И Ханс Христиан его слушает…
И круг собирается дивный…
И музыку к этому случаю
играет им Таривердиев.
Рязанов Эльдар Александрович,
за смутное время простите!
Мы любим Вас, Гений Закадрович!
Летите, летите, летите…
НА ДНЕ ОТЧАЯНЬЯ
на дне отчаянья течёт ничей ручей…
и я тянусь к нему, тянусь воды напиться,
покуда сердце продолжает гулко биться,
превозмогая черный чад моих ночей…
на голове кленовых листьев паричок…
меня никто не узнает при лунном свете…
и я попалась в те серебряные сети,
что сплел неспешно предрассветный паучок…
я не люблю дневные тусклые слова,
их трёхгрошовый оптимизм на постном масле…
покуда все огни в округе не погасли,
в октябрьском мороке кружится голова…
и запах листьев, и букет ночной ничей,
его мерцающее медное сиянье,
и с миром тонущим последнее слиянье…
на дне отчаянья… потерянных ключей…
исходит время убивающих речей…
кровь темно-красная… густая — не водица…
покуда сердце продолжает гулко биться,
на дне отчаянья течёт живой ручей…
НА МЕДЛЕННОМ ОГНЕ
Где вы были до тринадцатого года?
Пили водку и горилку аки воду,
нагревалась кровь на медленном огне,
проливалась только истина в вине…
Жили-были, пели-пили, не тужили
и бродячую беду приворожили,
и теперь она на медленном огне
души грешные пытает при луне…
Где вы были до семнадцатого года?
Убивали, суп варили из народов,
закипала кровь на медленном огне,
ангел смерти проносился на коне…
И с тех пор у нас на площади центральной
отпеванья, отпеванья, отпеванья…
и язычество на медленном огне
жертвы требует в родимой стороне…
И покуда не найдется отворота,
души будут изгоняться за ворота
и гореть на клятом медленном огне…
Слышишь реквием? Он по тебе и мне…
МАМА
Мама в больнице читает стихи
голосом чистым, как в юности, звонким.
Я для тебя так и буду ребенком,
блудную дочку прости за грехи!
Мама читает стихи о войне
и говорит: это лучше, чем Мориц?
Лучше стократ и добрей, кто же спорит!
Нет больше мира, по общей вине…
Мама… красавица… тонкая кость…
Каждый шажок — словно путь на Голгофу.
Льются напевно любимые строфы,
а у кровати — лекарства и трость.
Всхлип где-то в горле, глазницы сухи…
Близкие наши — родные стихии…
Господибоже, спаси, сохрани их!
Мама в больнице читает стихи…
НА КРАЮ
Сирота — вот и найдено слово,
сирота среди мира пустого,
позади — разноцветный обман,
впереди — только чёрный туман…
На краю провороненной жизни,
в эпицентре бродячей отчизны
сердце реже и глуше стучит,
дней, часов не осталось почти…
Я тебя никогда не забуду…
и никто не увидит оттуда,
как моя погорелая жизнь
на промерзшей дороге лежит…
И не встать, и не выразить боли
в бесприютной сиротской юдоли,
не нащупать у пропасти дна…
пей до дна… жизнь одна… смерть одна…
Я — невидимый призрак, когда-то
сочинявший плохие баллады
о безмерной бессмертной любви
на ветру… на краю… на крови…
Я неслась по болотистым кочкам,
чья-то жёнка, любовница, дочка,
и летела сквозь небо звезда
в никогда, никому, никуда…
ЧЕТЫРЕ ГОДА
Четыре года длится этот ад,
четыре года погибают люди,
четыре года — траурный парад,
и легче никому уже не будет.
Толпа орёт: давай опять майдан!
Какой ещё майдан на пепелище?
Четыре года — как один Беслан,
на небе плачут дети, мамку ищут…
А мамка надевает камуфляж
и лезет в пекло в мутной эйфории:
четыре года — непосильный стаж,
взрыв нео-гео-этноистерии.
Как я хочу на двадцать лет назад
вернуться и мутацию забанить —
и погребальный прекратить обряд
и, боже мой, не убивать, не ранить…
Четыре года — в беспросветной тьме,
история зависла вечной смутой,
но чудится, неисправимой, мне,
что март очистит чёрный месяц лютый.
* * *
Последнее пристанище — стихи:
приют, надежда, гибель, воскресенье,
отмоленные, наконец, грехи
и чьё-то безымянное спасенье…
Я — каторжник, я — полупроводник,
такая вот сизифова работа:
услышать звон и записать в дневник
потерянные разумом частоты…
В такую ночь ты с Богом визави
и тет-а-тет передаешь молитвы —
и храмы вырастают на крови,
и перемирье дольше длится в битвах…
И можно, наконец, уже уснуть
и видеть сны, по-гамлетовски, в лицах,
и все долги, и всю вину вернуть,
и вовремя с ушедшими проститься…
Почто живу и что такое жизнь,
кого люблю, когда уж нет любимых?
Какие на рассвете миражи
неузнанные проплывают мимо?
Мне снится мама в ледяном гробу…
Нет, это я — и сон всё длится, длится…
Кому повем свою тоску-журбу?
Я просыпаюсь… иней на ресницах…
* * *
Кавалербарышня, шар голубой,
пенистой шквальной эпохи прибой,
вот эта улица, вот эта власть,
кавалербарышню хочет украсть…
Песня летит от высот до низин,
северный ветер, байкал, баргузин,
вьюжит столетье эпохи рябой,
крутится-вертится шар голубой…
Чёрная речка и чёрная жизнь,
шар голубой, оторвись, отвяжись,
хочется воздуха чистого дня,
день будет точно — не будет меня…
Кавалербарышня, кавалергард,
стал арьергардом былой авангард,
где эта улица, где этот дом,
дым от отечества, чад, бурелом…
* * *
Сонатины Скарлатти
и этюды, блин, Черни,
и лежат под кроватью
два Дюма с Жюлем Верном,
музыкальная школа,
ноты, хор, фортепьяно,
сигареты с ментолом —
смак побегов и пьянок…
Даже слово «шалава»
слуха не оскорбляет,
и в погоне за славой
всё цветет, всё блистает…
Юность, яркость, порочность,
парижанистый праздник,
испытанье на прочность,
приглашенье на казни…
Поезд мчится и мчится:
двадцать, тридцать, под сорок…
Продолжай веселиться —
рельсы кончатся скоро.
Будут скалы в пустыне
и песок под ногами
и на самой вершине
гибель вместе с богами…