Два рассказа

Миленький ты мой

Ивана Махоркина, обычно очень спокойного пузатого мужика (он заведующим на топливном складе работает, на железной дороге. Сокращать не собираются, так что чего ему волноваться? Нет, хорошая у него работа, ничего не скажешь. Просто замечательная! Только нервная: этому скажи, этому укажи, этому подскажи, а этого вообще на… пошли, чтобы хавалку свою поганую без спросы не раскрывал и вообще больше к складу на пушечный выстрел не приближался. А то нашёлся мне… гусь в яблоках! Видали мы таких… козлов люксембургских! И опять же за подчинёнными надо постоянно следить, за этими очень приятными людьми. Потому что соляру постоянно воруют. А если они будут воровать, то чего же тогда ему. Ивану, останется? Сидеть на голимом окладе? Без всякого левого приварка? Не, ребята, это не дело! Пулемёт я вам не дам!), так вот Ивана супруга его, Шура, просто-таки достала своей заботой о его, ивановом, драгоценном здоровье. Нет, она баба, конечно, ничего, нормальная, тоже всю жизнь здесь, на «железке», в малярах, но имеет одно тоскливое увлечение: очень любит в выходные и прочее свободное время смотреть по телевизору разные передачи на медицинско-оздоровительные темы. С её неугасимой страстью к трезвому и здоровому образу жизни ей надо было в доктора идти, или, в крайнем случае, в регистратуре сидеть, талоны раздавать, а не малярничать. Таким место как раз в медицине, а не в покраске стен и потолков.

Вот, допустим, сходит Иван в баню (он в ванной мыться не любит, потому что считает, что ванная – это несерьёзно для русского мужика), и по пути домой обязательно в тридцатый заходит, за чекушкой. После бани водочкой освежиться, кишочки алкоголем прополоснуть – святое дело! Придёт домой румяный, распаренный, Шура ему тарелку щей нальёт, Иван пробку с чекушки сковырнёт, нальёт сразу полный стакан (у него характер такой – не любит мелочиться), даже крякнет в сладостном предвкушении – а Шура напротив усядется и так на него жалостливо своими гляделками смотрит, смотрит, смотрит… В общем, не доставляет этим своим жалостливым наблюдением никакого эстетического выпивательного наслаждения.

– Чего? – сразу начинает заводиться Иван.
– Ничего, – пожимает она своими сдобными плечами и как будто нечаянно так, шумно-горестно вздыхает. Дескать, эх, Ваня-Ваня! Как был ты Ваней с топливного склада – таким и … Вот выпьёшь сейчас её, проклятую, а даже и не знаешь, что эта самая водочка провоцирует развитие воспаления печени с переходом в скоротечный алкогольный цирроз с последующими картонными тапочками и поминальным компотом для скорбящих родственников и близких.
Ивана, понятно, такая компотная перспектива не очень устраивает, поэтому он начинает раздражённо надувать щёки, пыхтеть, буреть и вообще серчать.
– Я чего, уже и чекушку выпить после бани не имею права? – спрашивает он пока ещё вежливо, но крепясь уже из последних душевных сил.
– Да имеешь, Вань, имеешь, чего ты.., – и следом опять раздаётся этот скорбно-поминальный коровий вздох.
– Отвернись! – рявкает Иван, а сам уже чуть ли не трясётся. Шура, конечно, отворачивается (она вообще очень послушная женщина и порядочная супруга), но момент упущен и выпивательное настроение уже совершенно не то! Да чего там хитрить-то: нет уже его, этого выпивательного! Совершенно! Телевизор, что ли, этот грёбаный в окно выкинуть с его познавательно-медицинскими программами, думает Иван. Пусть его вороны на помойке смотрят! Может, здоровее будут, хотя куда уж ещё-то…

Вообще же, что касается водки, то он к ней всегда относился спокойно, даже равнодушно: есть она – хорошо, можно и выпить, нет – тоже не катастрофа мирового значения, могу и трезвый походить, как дурак какой. Его ни её наличие, ни отсутствие как-то совершенно не колыхало. А насчёт выпивания послебанной чекушки, так это было не столько желание, сколько традиция, этакий старинный негласный ритуал. «После бани последние портянки продай, но выпей!». Иван однажды так и Шуре сказал, этой своей единственно любимой женщине, но только она всё поняла, как всегда, по-своему, по-бабьему – и опять как-то не так, опять в чисто оздоровительном смысле.
– А тебе, Вань, если всё равно чего выпивать, то ты лучше в магазине водчики себе какой-нибудь покупай, – посоветовала простодушно. – Какого-нибудь боржому.
Услышав такое дикое предложение, Иван округлил глаза.
– Как? Какого ещё, тра-та-та, боржому?
– А чего ты сразу лаяться-то? – тут же обиделась горячо любимая супруга. – Я ничего такого не сказала. Я же как лучше хочу. Ты же передачи не смотришь.
(Нет, ну как с такой вот ду…Шурой можно о чём-нибудь серьёзном разговаривать? Совершенно невозможно! Лучше помалкивай, разлюбезная моя супруженция, и смотри свой разлюбезный телевизор, пока я его действительно в окошко не выкинул! И вороны эти ещё, как на грех, раскаркались!).

А тут в субботу зашла к ним в гости сватья, Раиса Степановна, Райка, то есть, какая ещё Степановна, Слишком жирно для неё будет Степановной называется… Но она не любила, когда её так простонародно называли. Ну, конечно, заведующей в привокзальном буфете сколько лет работала, привыкла, чтобы ей все в рот заглядывали и халву туда чистыми руками клали! Какая ещё Райка! Раиска Степановна – и никак больше! Задрыга чёртова!
Так вот эта самая Райка-Раиса, тоже, как и Шура, была большой любительницей и пропагандисткой трезво-здорового образа жизни, но, в отличие от Шуры, эти медицинские передачи смотрела нерегулярно, к тому же отличалась ещё большей придурью и была, как говорится, «слаба на передок». Пока был жив её муж и их, стало быть, сват, достопочтенный Сергей Прохорыч, она взбрыкивать побаивалась (кулаки у Прохорыча серьёзные были, умели сходу внушить высокую нравственность морального поведения) и дальше загородного садового участка своё нос не совала, а если на юга ездила, то только под бдительным присмотром своего горячо любимого и любящего супруга. А как умер Прохорыч, царство ему небесное, закономерно скончался от второго инфаркта, то сразу свою хвостяру задрала и начала в путешествия кататься, и не куда-нибудь, а обязательно по заграницам! Нет, если у людей деньги есть (а чего им не быть, если всю жизнь в привокзальном буфете!), то чего мир не посмотреть, но как-то уж очень подозрительно все совпало, не особо и маскируясь: и кончина свата, и внезапно проснувшаяся страсть к дальним вояжам. С чего это, интересно знать, её припёрло так далеко кататься? Иван подумал-подумал и понял: мужика себе ищет. Заграничного. Чтобы весь был в коже и дымчатых очках. Чтобы был достоин заменить покойного Сергея Прохорыча, хотя тот всю жизнь проходил в чесучовом костюме, о кожаном никогда даже и не заикался, и очки носил простые, без всякого затемнения.

Ну, вот, значит, пришла. Как всегда, горластая, расфуфыренная и совершенно заграничная.
– Здорово, господа-товарищи! – весело-беззаботно гаркнула прямо с порога, яростно сверкнув своими накрашенными глазищами. Нет, очень энергичная женщина, очень! Морда – кровь с молоком! И как это она умудрилась Прохорыча ещё в молодости своим бешеным темпераментом не ухайдокать? Дозволила дострадать до шестидесяти восьми лет?
– Как дела, Ванюш? – поинтересовалась вроде бы участливо, а на самом деле – для проформы и подкола. Как будто не знала, что Иван этого «Ванюшу» терпеть не может. Специально так назвала, чтобы позлить. А чего? С неё станется! Она же теперь из заграницев не вылезает, а там известная вольность нравов. Почти такая же, как сейчас у нас.
– Водку-то по-прежнему пьёшь?
– А ты мне наливаешь? – не стерпел такого хамства Иван. Вот ведь старая проститутка! Довела до греха, сорвался!
– А чего ты сразу в бутылку-то лезешь? – сделал она вид, что удивилась. – Нервы что ли? Ты береги себя, Ванюш! – и похлопала по плечу. – А то помрёшь ненароком, будем тогда напару с твоей Шурочкой по заграницам путешествовать! Мир смотреть! Не всё же всю жизнь в нашем г..вне сидеть!
У Ивана от такой беспардонно-бл.довитой откровенности свело скулы.
– Ну, ладно-ладно.., – сбавила обороты Раиса. – Вот я в Париже была – какая же красотища! Везде статуи стоят, некоторые очень даже неприличные. Художники, монмартры разные, церковь эта ихней Матери… там ещё горбатый мужик одну девку удавил… А вы вот сидите здесь, как пни… Так и помрёте.
– Ага, – охотно согласился Иван. – Как сват.
– А при чём тут он? – моментально насторожилась любительница путешествий. – Ты чего имеешь в виду?
– Я не имею. Я констатирую.
– А не надо было ему вот это.., – и неожиданно звонко щёлкнула себя по горлу, – … злоупотреблять. И был бы сейчас совершенно живой.
– Ага, – повторил Иван. – Конечно. С тобой по парижам бы ездил. Статуи смотреть. Которые с горбатыми девками, – и добавил ещё одно слово, совсем уже неприличное.
– Вань! – тут же тявкнула Шура.
– Чего?
– Ты чего материшься?
– Я не матерюсь. Я опять констатирую.
– Законстатировал уже! Чтоб я больше не слышала! Давай-давай, Рай, рассказывай!
– Да! – не обиделась сватья. – А чего их не смотреть, если они для этого специально поставлены? Эх, беднота наша духовная! Необразованность и вообще.., – и неожиданно замолчала.

– Мы когда в музей там, в Париже ездили, то мужик один, из тамбовских, в автобусе песню пел, – сказала Раиса уже за столом. – Хорошая песня, я её в каком-то кине слышала. Там про бабу одну, которая просит, чтобы мужик её с собой взял. А мужик ей отвечает, что не может, – и запела:

– Миленький ты мой,
Возьми меня с собой.
Там, в краю далёком
Буду тебе женой…

Спела, вдруг сморщилась, подбородок у неё мелко задрожал…
– Да ладно, чего ты… – забормотал Иван. Он вообще слёз не выносил, что женских, что детских. Он его душевно расстраивали, и в этот момент он готов был простить всех и вся. Даже эту похотливую кобылу Райку.
– Ты не обижайся, Рай, если я чего…
– Серёньку жалко, – пробормотала она. – Хороший был. Смирный. Всё говорил: дура ты, Райка, дура… Вот помру – вспомнишь, и не раз…
– Да, царство ему небесное, – вздохнул Иван, неожиданно успокаиваясь. – Хороший был мужик. Давайте помянем, что ли?

– Шур, а чего она приходила-то? – спросил он жену уже вечером.
– А чего не прийти? – вроде даже удивилась та. – Не чужие люди… Думаешь, легко одной-то?
– Это когда она одна оставалась? – хмыкнул Иван. – Вокруг неё мужики всю жизнь вертелись, как мухи на чужое… И как Прохорыч терпел? Я бы ей башку давно снёс.
– Как это снёс? – раскрыла рот Шура.
– Просто. Топором.
– Дурак.
– Зато ты умная. Двое умных в семье – это уже перебор.

Он вышел на балкон, закурил. Внизу, в песочнице, играли детишки, рядом, у кустов сирени, мирно выпивали алкоголики. По шоссейке проехала машина с надписью «Молоко», от речки, разговаривая о чём-то своём, неторопливо шли двое мужиков с удочками. Солнце клонилось к закату, над полоской леса собирались тучи. Тишь да гладь, божья благодать. Картина, достойная кисти Рембрандта. Ивану вдруг до того стало жалко и себя, и Шуру, и эту задрыгу Райку, и игравших в песочнице детишек, и сиреневых алкоголиков, и рыбаков, и всех, всех, всех, что он поневоле зажмурился. Как-то не так мы живём, вспыхнула у него в голове неожиданная, совершенно ниоткуда мысль. Злобно как-то, лишь бы ущипнуть, толкнуть, задеть. Друг друга не слышим и слышать не хотим. Почему злобно, почему не слышим? Живём как все… Или по-другому надо? А как?

 Записки из провинциальной творческой жизни 

Несколько лет тому назад у меня появился один знакомый по имени Шурик. Он – писатель (во всяком случае, близкие люди считают его таковым). А что в этом необычного? Сейчас многие пытаются сочинять, некоторые даже на злобу дня – и почему бы этим благородным людям не назвать себя писателями? Имеют полное конституционное и гражданское право. Было бы желание так называться.

Шурик сочиняет рассказы и повести именно на злободневные темы.

– На романы у меня духу не хватает, – признавался он в беседах. – Опять же терпение. Романисту надо слишком много всего запоминать и это запомненное держать в голове. Это же какое напряжение для мозгов!

Я его прекрасно понимаю. Ну, их к чертям собачьим, эти романы! Зачем излишне напрягаться? Пишешь себе рассказики – и ладно. И напряжения значительно меньше, и здоровее будешь. Или здоровше. Или как по-ихнему, по-писательски?

Шурик до сих пор где-то печатается. Больше, конечно, в Интернете, но есть публикации и на бумаге. Сейчас много кто печатается (я всё больше Интернет имею в виду). Намного больше тех, кто эти сочинения читает. Это такая специфика нашего сегодняшнего противоречивого виртуального бытия: пишут все кому не лень, читают – единицы, и то всё больше не с познавательной целью, а так, от делать не хрена.

– Писателю главное печататься, – убеждён Шурик (и он, конечно, прав). – А читать его кто-нибудь обязательно прочитает. На худой конец, останется потомкам. Так многие пишут: «Сегодня ОН недооценён, но его творчество останется потомкам!». И обязательно в конце восклицательный     знак. Чтобы впечатлило.

Шурик, кончено, лукавит: если эти опусы не читают современники, то потомки ими тем более не заинтересуются. Хотя, может, и действительно так думает. Но лучше, конечно, со всей этой пугающей вечностью не заморачиваться. Лучше проще: творишь себе потихоньку – и твори, ни о чём таком вечном не думай. Здоровье – оно, как говорится, у каждого одно-единственное. Если по поводу каждой ерунды задумываться, то мозги действительно сварятся. А это прямой путь или в жёлтый дом, или сразу под сень печальных тополей.

Кстати, если уж быть совершенно объективным, то читатели у него есть. Это его друзья, знакомые, друзья друзей, знакомые знакомых, знакомые друзей, ну и в том же духе. В общем знаменателе с полсотни наберётся. Цифра, на первый взгляд, вроде бы и небольшая, но, с другой стороны, пятьдесят – это не пять и не десять. Это уже полноценное больничное отделение. Некоторые из них даже пишут ему отзывы, и все отзывы, конечно же, полны восторга и почитания. «Вы так красиво сочиняете!» – написала одна практически почти нормальная в психиатрическом отношении женщина. – Прямо очень жизненно!». «Очень убедительно! – подхватила развевающийся флаг вторая, такая же (среди его почитателей всё больше женщин, и всё больше таких). – Перечитала три раза и готовлюсь в четвёртый! Сочиняйте ещё! Вас наверняка оценят потомки!». Опять эти потомки… Как же они иной раз напрягают… Прямо хоть и не размножайся совсем…

 

А у самого Шурика есть знакомый по имени Вова. Вова тоже писатель (а как же! Обязательно! У нас сейчас куда не плюнь…), но поскольку взгляды на творчество у него, мягко говоря, несколько иные, а проще сказать – совершенно и диаметрально противоположные шуриковым, то он предпочитает, чтобы коллеги-литераторы называли его соответственно, простенько и со вкусом – «писатель Баранов», а на своих многочисленных авторских публичных выступлениях просит, чтобы его представляли тоже очень незатейливо –«прозаик, поэт, драматург». Да, он не прост, этот писатель Баранов! Самомнения – выше крыши, прочего апломба – хоть с кашей ешь, потому что всегда уверен в своей непогрешимой правоте, и его мнение – истина в последней инстанции (это он, конечно. сам так считает. Большой человек! Выдающаяся личность!).

– Ну, и что ты написал? – капризно кривит он губы, смотря на Шурика с оттенком лёгкой брезгливости и нескрываемой иронии (это так модно среди писателей: брезгливость и ирония одновременно. Это сразу определяет   д и с т а н ц и ю).

– Что это такое?

– Рассказ, – смущается Шурик и начинает совершенно по-детски краснеть.

Писатель Баранов в ответ снисходительно хмыкает.

– Над этим ещё работать и работать! – наставительно внушает он пристыженному Шурику. – Если здесь вообще есть над чем работать!

Этим самым глубокомысленным уточнением – «если есть над чем» – Шурику предлагается ощутить себя полным ничтожеством по сравнению с ним, писателем Барановым, но Шурик себя, как ни странно, таковым не ощущает. Более того, у него все чаще появляется совершенно противоположная реакция: чем больше и беспощаднее писатель Баранов его критикует и наставляет, тем отчётливее сам Шурик понимает, что именно он, Шурик, и занимается настоящим сочинительским делом, а Баранов, как говорится, «в бессильной злобе», потому что то ли исписался окончательно и бесповоротно (а исписавшийся сочинитель, который к тому же это понимает, страшен!), то ли просто-напросто обленился, и этой самой ленью прикрывает свою творческую несостоятельность.

– Можешь меня поздравить, – сказал Шурик писателю Баранову в один ничем не примечательный, совершенно не праздничный июньский день. – Меня в Штатах напечатали.

– Поздравляю, – тут же обиженно надул щёки писатель Баранов. – Значит, Родину не любишь?

– При чём тут Родина? – Шурик больше удивился, чем растерялся.

– При том, – произнёс писатель Баранов загадочную фразу. После чего подумал и  добавил фразу ещё загадочней. – Они ведь только и ждут.

– Чего ждут? ( а вот теперь Шурик действительно растерялся).

– Нашего морального разложения, – и Баранов сурово поджал губы. – Упадничества нашего. Попрания национальной культуры.

– Ты сколько раз был женат? – вдруг спросил он Шурика.-

– Ну, два…

– Вот! – и писателебарановский указательный палец торжественно и многозначительно взметнулся вверх. – И разрушения прочих морально-нравственных устоев!

– Так ты сам разводился три раза! – напомнил Шурик мстительно.

Писатель Баранов кисло поморщился.

– Сейчас не обо мне речь, – и  всё тот же указательный палец воткнулся Шурику в левую половину груди, пронзая сердце. – О тебе речь! Как спасти! Так что подумай!

– О чём? – пискнул Шурик, уже окончательно подавленный величием глубокомудрых, хотя совершенно непонятных рассуждений своего величавого собеседника.

– О том, что стоит ли радоваться, – гордо отчеканил писатель Баранов и, так же гордо подняв вверх свою талантливую писательскую голову, удалился прочь походкой человека, абсолютно уверенного в завтрашнем дне и горячо любящего Родину-мать, твою мать!

Через месяц Шурик напечатался за рубежом ещё раз, но писателя Баранова в известность ставить не стал. Нет, он не то, чтобы испугался обвинений в космополитизме и политической близорукости (хотя в этом, согласитесь, мало приятного), но как-то кисло было выслушивать эту писателебарановскую бреднятину в очередной раз, а возражать не хотелось. Товарищ по литературному цеху, всё-таки, и вообще… Сам же писатель Баранов в эти дни был очень занят: ударно трудился над очередной повестью, которую, как всегда, назвал простенько, но с пафосом – «Мужество в степи». Повесть рассказывала о героической судьбе первых целинников, и, как и во всех его эпохальных произведениях, содержала в себе полный «джентльменский набор» беспощадного покорителя дикой природы: трудовой энтузиазм, обильно орошённый честным трудовым потом, суровую любовь честных людей в стогу, и много горьких, но совершенно справедливых слов о Родине-матери, окружённой недремлющими врагами, которые, как сказано выше, только и ждут. Вообще, отличительной особенностью писателя Баранова было то, что он всегда чётко разграничивал создаваемых литературных героев на положительных и отрицательных и категорически не принимал того мнения, что совершенно положительных, как и совершенно отрицательных, в реальной жизни просто-таки не бывает, и что у каждого человеческого индивидуума – у каждого! – есть в голове свои персональные тараканы. Впрочем, эти насекомые писателя Баранова совершенно не волновали, потому что были досадными мелочами и лишь мешали вырисовыванию его литературных героев, которые благодаря его писательскому таланту , получались удивительно целыми натурами, хотя находится рядом с ними всегда было почему-то очень неуютно, слегка противно, а иногда и просто страшно.

О новой повести писатель Баранов уже как бы походя, обмолвился в местной газете, местная читающая публика тут же насторожилась и известие об очередном предстоящем шедевре приняла, поэтому приходилось если не спешить, то, тем не менее, продолжать начатое и описывать все новые и новые страдания персонажей в деле освоения пока ещё дикой природы и намечающейся битвы за первый целинный урожай, который обещал, конечно, быть таким, что, как говорится, упасть – не встать. Описания получались поистине героические, напоминающее сводки с фронтов, что было совершенно в духе и стиле писателя Баранова.

О том, что Шурика снова напечатали на ненавистном Западе, писатель Баранов узнал от своего собрата по перу, прозаика Гоголькова. Гогольков полностью и внешне, и внутренне соответствовал своей историческому предназначению: был невысок и нескладен фигурой, свёрнут в плечах, малость горбат и ужасно волосат по всему телу. Характер он имел неуживчивый, слегка злобный, и ревниво следил как за успехами коллег по литературному цеху, так и за неудачами, в чём находил истинное эстетическое наслаждение. Кроме того, как всякий относительно скромный, но очень талантливый человек (а Гогольков считал себя именно таковым – скромным и талантливым), он просто-таки обожал разного рода награждения себя, любимого. Почётными грамотами и просто грамотами и благодарственными письмами, а также различными металлическими изделиями, которые именовались юбилейными медалями. Материальной выгоды или хотя бы общественного уважения от этих медалей и этих грамот было хрен целых ноль десятых, поэтому и штамповали их  ко всевозможным датам в превеликом множестве. И награждатели, и награждаемые понимали эту их совершеннейшую бесполезность, но этого понимания ни те, ни другие, понятно, не афишировали. Вследствие чего сам процесс награждения выглядел вполне благопристойно и совершенно торжественно, тем более, что медальки изрядно тешили самолюбие награждаемых и поднимали их на небесную высоту в их собственных глазах. Со временем у Гоголькова, как у одного из наиболее активных участников творческих тусовок, образовалась изрядная коллекция этих металлических изделий, которую он регулярно демонстрировал окружающим на обоих бортах своего выходного «тусовочного» пиджака. Окружающие относились к коллекции по-разному: те, кто были попроще и поглупее, восторженно ахали и цокали языками, другие, кто поумнее, посмеивались и даже оскорбительно крутили пальцами у висков. Особенно куражился прозаик-памфлетист Сечкин, желчный старик, которого из-за его желчности наградами не баловали и на тусовки не приглашали, но он всё равно приходил, потому что был непомерно нахален, чихал глубоким чихом на все эти приглашения, а главное, уважал послетусовочные фуршеты, на которых можно было напиться и нажраться на халяву деликатесного корма.

– А вот и наш маршал Жуков! –  неприлично громко и фальшиво-восторженно кричал он, распахивая руки навстречу Гоголькову. – Сражён, ей-Богу, сражён! Такой выдающийся иконостас!

Гогольков тут же начинал темнеть лицом и каменеть скулами.

– Это неописуемо! – продолжал заливаться соловьём Сечкин. – Ценит Родина-то, ценит своих скромных героев, своих, без преувеличения сказать, писцов-летописцев! Ты, Гогольков. обязательно весь этот благородный металл на День Победы надень и выйди к людям, покажи мощь! Ветераны сейчас все уже старенькие, немощные, поэтому бить будут несильно, зато в очередной раз продемонстрируешься со своим  орденами и медалЯми!

– Это не боевые награды, – выдавливал сквозь зубы несчастный металлоносец и одновременно унизительно улыбался.

– А какая разница? – притворно не понимал Сечкин. – Все равно заслуженные – и все неимоверным творческим трудом!

Сука, думал Гогольков ненавидяще. Опять все настроение испортил. Чтоб его какой-нибудь проезжающей машиной задавило! И чтобы обязательно насмерть!

 

– Шурика опять напечатали, – сказал Гогольков писателю Баранову и  многозначительно повёл головой вверх и , одновременно, в сторону, чтобы было сразу понятно где.

– Прямо Герцен с Огарёвым! – добавил он, втайне радуясь тому, что у Баранова сразу же изменилось лицо.

– Меня это мало интересует, – поспешно (даже чересчур поспешно) ответил «певец целинной жизни».

– Да-да, конечно! – так же поспешно согласился Гогольков. – Я понимаю.

– Что вы понимаете?

– Гогольков осклабился унизительной улыбкой хорошо выдрессированного холуя: он многим был обязан писателю Баранову и прекрасно это осознавал.

Кстати, я забежал вперёд, потому что не сообщил читателю в каких социально-экономических условиях проживают и творят бессмертное наши славные герои, и на каких, собственно, социально-экономических дрожжах они воспитаны. Без этих дрожжей трудно понять всю эстетически-философскую концепцию творческих исканий наших героев, а ведь корни её – в глубине веков. В тумане исторических далей! Итак, проживают и творят они в старинном русском городке Блюдовске, что вольготно раскинулся по обеим сторонам речки Блюдовки, протекающей по Средне-русской возвышенности, то есть, в самом, можно сказать, сердце матушки России. Блюдовск издревне был заселён среднестатистическими российскими обывателями – существами, как известно, застенчивыми, тихими, пугливыми, завистливыми, ехидными, а также большими любителями посплетничать. До Великой Октябрьской социалистической революции, которую здешний люд воспринял сразу же и с огромной радостью (что не помешало ему много позднее поливать ей грязью), этот замечательный городок был деревней и назывался Блюдово, что увековечено в старинной русской прибаутке: «Я из деревни Блюдово. А ты, п..зда, откудова?». Существует устойчивое мнение (некоторые учёные-историки всерьёз полагают, что оно было нагло  сфабриковано здешними краеведами по негласному указанию тогдашнего горкома КПСС), что возвращаясь из Азовского похода здесь, в Блюдове, останавливался на ночлег сам царь Петр Первый, в честь чего на центральной городской площади до сих пор стоит памятный медный столб, на который периодически и пока безуспешно покушаются любители сдачи цветных металлов, а уж местные бродячие собаки в столбе души не чают, поэтому от постоянного собачье-мочевого орошения он обильно озеленён от самого основания и на полметра выше.

Как и всякие российские обыватели, блюдовцы очень живо и постоянно интересуются культурой и спортом, вследствие чего в городе давно и прочно существуют народный театр, литературное объединение, ныне в духе времени переименованное в писательский союз, и шахматный клуб имени тов. Фельдмана, одного из первых блюдовских шахматистов (он же – первый председатель блюдовского горисполкома), героически павшего в беспрестанных боях с «зелёным змием», но об этом. несмотря на смену эпох, до сих пор не рекомендуется говорить вслух. Кстати, о русском народном увлечении. Оно, как это ни странно, в Блюдове-Блюдовске не очень-то и прижилось, хотя в городе исправно функционируют пять пивных, восемь рюмочных и десять неопределённых по своему социально-экономическому статусу торгово-распивочных точек, ласково именуемых в народе «рыгаловками». Наибольшей популярностью среди алкоголизированной части блюдовского населения пользуется распивочная «У Ритки», что расположена как раз напротив вышеупомянутого петровского медного столба, и о который «риткины» посетители, находясь в состоянии изрядного подпития, нередко разбивают свои носы, лбы и очки, а также мочатся вместе с вышеназванными бродячими собаками, чем вызывают чувство гадливости у блюдовских дам, прогуливающихся здесь же, у этого же столба. Кстати, лбы у блюдовцев всегда были широкими, а носы – удивительно большими и крючковатыми, что вкупе с распространённым в городе вполне определённым выпячиванием глаз преимущественного тёмного цвета навевает на определённые мысли в отношении национальной принадлежности большинства горожан, хотя это с трудом поддаётся логическому объяснению.

Кстати, о семитизме и его противоположности. Да, приходится с горечью признать, что антисемитские настроения в городе устойчиво присутствуют, но общей картины братства народов не портят. Это было бы и невозможно, поскольку здесь испокон веков, кроме русских и евреев, проживали и татары, и завезённые ещё с петровских времён немцы, а с войны 1812 года – французы, взятые в плен доблестными партизанствовавшими в те далёкие годы крестьянами и крестьянками, которые лихо громили французские обозы, возвращая своим хозяевам-помещикам награбленное захватчиками добро и оставляя себе в качестве экзотических размножителей бравых французских улан и  пехотинцев. Те, изрядно промороженные в здешнем суровом зимнем климате, сдавались в плен с удовольствием, отогревались и начинали радостно и умело размножаться с местными крестьянками, потому что были большими мастерами этого увлекательного дела, а крестьянки не особенно-то и сопротивлялись, если только так, для виду и поддержания впечатления о своих порядочности и стыдливости. В последние же два десятка лет в пригородах устойчиво поселились таджики и узбеки, приехавшие поначалу погастарбайтерствовать, но поскольку были ребятами шустрыми и смекалистыми, то быстро  поняли, что места здесь тихие и благодатные,  а значит, очень даже подходящие для дальнейшего счастливого проживания. Они быстренько переженились на местных барышнях, также усиленно размножились и попутно перетащили сюда своих среднеазиатских родственников и знакомых, поэтому сегодня пригороды Блюдовска больше напоминают среднеазиатские кишлаки, нежели исконные русские поселения.

По вечерам горожане любят прогуляться от памятника вождю мирового пролетариата, товарищу Ленину, благополучно пережившему и горбачёвскую перестройку, и ельцинские реформы, и по-прежнему гордо показывающему вытянутой правой рукой на городской гастроном номер три,  до вышеупомянутого «петровского» столба или городской пожарной каланчи – памятника архитектуры восемнадцатого века, по иронии судьбы горевшей за прошедшие столетия несчётное количество раз, потому что, во-первых, была от основания до самого верха деревянной, и, во-вторых, из-за здешних пожарных, больших и верных поклонников бога Бахуса, которые, напившись местной зубровки, очень уважали развести во дворе пожарной части костёр, как будто им не хватало огня во время своей героической службы.

А теперь, после этого элегантного экскурса в нравы и быт здешнего замечательного города, вернёмся к нашим противоречивым героям. Гогольков старался понравиться и Шурику, и писателю Баранову, но старание это шло не от души, а имело абсолютно  практическую подоплёку: Гогольков, как всякий чересчур самолюбивый человек, ненавистно боялся соперников-собратьев по перу, бешено завидовал любому их успеху, а поскольку особым трудолюбием никогда не страдал, то к своим сорока пяти годам совершенно отчётливо понял, что пусть к успеху лично для него лежит только через интриганство.

– Знаете, Шурик, что мне наш классик сказал? – елейно улыбаясь холодными глазами, сообщил он Шурику. – Что силы свои он питает из родной природы! Говорит: захожу я в лес, прислоняюсь к берёзе, и чувствую, как в меня прёт её жизненный сок! Представляете! И после этого Есенина начинает читать, «Белую берёзу»! Каково, а? Ему больше дуб подходит, а не берёза! – и ехидненько захохотал. – Светоч русской литературы, которого никто не читает! Вы согласны со мной, Шурик?

– Да как знать.., – начинал малодушно юлить Шурик. Гогольков был ему непонятен, а непонятных людей Шурик боялся и старался избегать. Впрочем, кому могут быть понятны и приятны придворные лакеи? Если только их хозяину, да и он их не особенно-то привечает, понимая их угодничество как необходимую составляющую лакейской сути.

Да, лизание .опы – занятие утомительное как для самого облизываемого, так и для лизуна, хотя и полезное, особенно для последнего. Кроме того, это занятие несомненно творческое, поскольку предполагает не только вдумчивый, но и  желательно нестандартный поход к объекту лизания и, конечно же философическое, поскольку философия – это  особая форма общественного сознания и познания мира, вырабатывающая систему знаний о фундаментальных принципах и основах человеческого бытия, о наиболее общих сущностных характеристиках человеческого отношения к природе, обществу и духовной жизни во всех их основных проявлениях. То есть, то же лизание, но эстетическое, не оскорбляющее ни облизываемого, ни самого лизателя.

 

Шурик несомненно был творцом, но творцом посредственным и сомневающимся. Ничего противоречивого в этом нет: творения, как и люди, тоже имеют свои градации, от выдающихся до повседневных и потому незаметных.

Писатель Баранов тоже был творцом, и тоже посредственным, но, в отличие от Шурика, никогда не испытывал сомнений. Наоборот, он был твёрдо убеждён, что всё им творимое есть правда, и правда очевидная, единственно правильная, и приходиться только удивляться на людей, которые эту его правду не замечают и не оценивают. Этой убеждённой правильностью писатель Баранов напоминал танк, который твёрдо знает, что его путь – единственно правильный, и этот путь, эту дорогу он будет осваивать, защищать и отстаивать до победного (обязательно победного! Иначе у танков и не бывает!) конца всех и вся, кроме , конечно, него, танка, потому что они даже подбитые, даже сгоревшие, всё равно остаются танками.

 

В один из душных июльских дней, когда местное народонаселение устремлялось на блюдовский пляж, Шурик и писатель Баранов разговорились, как всегда, о высоком. Инициатором разговора был Баранов, у которого упорно не ладилось сюжетом, и поэтому он больше прежнего был высокомерен и раздражителен. Дискуссия подходила к концу, и тут Шурик, не желая никого обидеть, нанёс ему неприятный укол.

– А вы сами-то верите в то, что сейчас есть писатели? – спросил он.

Шурик задал этот вопрос таким тоном, что было  понятно и без ответа: для себя он уже ответил.

– А вы считаете, что их нет? – привычно темнея лицом, ответил вопросом на вопрос писатель Баранов.

Шурик вздохнул. Получилось это у него по-детски искренне и даже беззащитно. Дескать, да, вот я какой! Можете сжевать меня без хлеба и соли!

– Думаю, что нет, – подумав, кивнул он. – Писатель это, если хотите, общественный трибун, выразитель идей. К его мнению народ должен прислушиваться. А сейчас.., – он не договорил и махнул рукой.

Всё это было сказано настолько страстно, искренне и напрямую, что писатель Баранов сразу и не сообразил, что ответить. Ай да Шурик, ай да сукин сын! Какую подвёл теоретическую базу! «Общественный трибун!». «Нет писателей!». Так цинично замахнуться на святое! Это что же получается: он, Баранов, прозаик, поэт, драматург, медалист, лауреат и дипломант, уже вроде бы и не… Он, который не щадит ни сил, ни нервов! Он, автор восьми книг! Он, который как первоцелинник, обливаясь потом, пашет эту свою «Мужество в степи», чёрт бы его побрал, это мужество и эту, пропади она пропадом, степь!

– Ну, это ваше личное мнение, – процедил он сквозь зубы. Надо признаться, что раньше подобных откровений от этого мямли, как он называл Шурика внутри себя, он не слышал. Да что значит «не слышал»? И ожидать не мог!

– Народ без нас существовать не может, – убеждённо продолжил он. — Народ надо вести!

– Куда? – неосторожно спросил Шурик.

– Конечно, вперёд!

– И вы этот перёд, конечно, знаете? – окончательно охамел Шурик.

– Конечно, знаю!

– И где же он? И в чём? Или в ком?

– Баранов стиснул зубы: последний вопрос он отнёс на свой личный счёт.

– До свидания, Шурик, – сказал он, поднимаясь со скамейки. – Желаю здравствовать. Мне надо работать. Мне надо МНОГО (он подчеркнул интонацией это МНОГО) работать!

И все же была у писателя Баранова одна тайна, в которой он даже сам себе признавался с огромными душевными муками и  которую прятал даже от самого себя, потому что признание этой тайны означало его полный и окончательный крах не только как писателя, но и как личности вообще. Заключалась же она в том, что писатель Баранов безумно завидовал Шурику. Да-да, вот такая элементарная, выжигающая душу зависть! Пример не новый: тот же Сальери, но что поделаешь – в жизни нет ничего нового, всё в ней повторяется. Да, писатель Баранов завидовал не столько шуриковой литературной плодовитости, сколько лёгкости, с которой тот писал свои тексты. Эта лёгкость совершенно перечёркивала его, писателебарановское убеждение в том, что литература – серьёзный, тяжкий труд, этакая Голгофа, на которую имеют право вступить немногие избранные. Ах, как он ненавидел Шурика за эту лёгкость!

Эпилог: Жизнь тёчёт, и ничего в ней не меняется, потому что некому в ней что-то менять (да и просто не хочется). Шурик как писал, так и пишет. Баранов исписался окончательно («Мужество в степи» его добило) и теперь выступает и заседает, за что регулярно получает всё те же дипломы, премии и медали. Гогольков неожиданно охладел к литературному сочинительству и  переквалифицировался в композиторы. Объяснил он эту, на первый взгляд, совершенно странную метаморфозу очень просто: букв в алфавите сколько? Правильно, тридцать три. А нот? Всего семь. С семью управляться проще, чем с тридцатью тремя. Проще. Так в чём же дело?

Вам понравилось?
Поделитесь этой статьей!

Добавить комментарий