Четыре маленьких рассказа

ДУНКАН И ХИМЕРЫ

Ни в какую там мистику и прочую хрень я обычно не верю. Но бывают и впрямь странные вещи. Вот, смотрите, к примеру танцовщица Айсёдора Дункан… Бросила фразу «Прощайте, друзья мои, я мчусь к славе…», села в автомобиль. Спустя минуту шейные позвонки красавицы хрустнули, сдавленные шарфом – шёлк, опутав колесо, оказался крепче железобетона. С точки зрения здравого смысла просто несчастный случай. Да и фраза… мало ли что там скажет экзальтированная творческая дама в возрасте? Но всё вместе… вся ее жизнь, эта ее смерть – не то чтобы красивая – что красивого в раздробленных позвонках и перекошенном удушьем лице? – а странным образом подходящая к жизни… Да еще эта пророческая фраза, которую слышали несколько человек. Получается, она знала, что сейчас умрёт? Откуда, что за бред? Кто ей сказал? Словом, обычная химера. Совпадение.
Или как мы видели чёрного человека. Не вру – правда, видела своими глазами. До моих одиннадцати лет мы жили на берегу Лихоборки – там стоял наш вполне себе многоэтажный дом. Остальное все хранило неистребимый облик деревни – река, в которой непременно кто-нибудь тонул каждое лето, обрывы – откосы, заброшенные сады, болота за рекой. Если перейти по шаткому мостику Лихоборку, долго тащиться по берегу, потом перейти топкий ручей, соединяющий реку с болотами, потом пройти по лугу – то там начинались откосы – местами почти отвесные. В те места опасались ходить даже взрослые, как-то раз, говорили, видели там волка – но, думаю, просто приняли за волчару одичавшую большую собаку. Наверх мы забирались только один раз – и то быстро ушли. Там ничегошеньки не было. Два заброшенных, полусгнивших сарая, набитых подшипниками, пустыри с дурной травой, остатки деревенского кладбища – тоже заброшенного. И ни души – на много километров. Как-то в первом классе мы с подругой, по прозвищу Рыжик, залезли в сарай, набрали подшипников, там же, во дворе, разбили их кирпичом и добыли драгоценные, тяжёленькие шарики. Но больше не ходили туда – даже богатая добыча в виде шариков не привлекала нас. Знаете выражение «тишина звенит»? Ну так вот, она звенит очень неприятно – это мы поняли там, на горе. Зато на откосе, под горой, росла замечательная малина – крупная, сладкая, как карамель «барбарис». За малиной, конечно, грех было не лазить. И вот однажды, после дождя, я собирала на откосе малину, набрала уже почти полную кружку. Подняла глаза – и увидела на верхушке горы человека в чёрном плаще. Секунду назад его не было – да и взяться ему тут было совершенно неоткуда. И плащ… местные дядьки все до единого ходили в куртках. Тихо ахнув про себя, я начала соображать. А соображать тут было нечего: чудище – это ясно. Чудище, между тем, вглядывалось в меня так пристально, как будто я была потерянной во тьме дорогой. И ничего, ни слова. Чёрные волосы, широкие скулы, чуть склонённая набок голова. Бежать было бесполезно – это я поняла моментально. Захочет догнать – догонит в два прыжка, а до людей, домов и дорог отсюда ого-го сколько. Значит, нужно вести себя как ни в чем не бывало, задавить свой страх. На уверенного человека напасть сложнее – это я в свои десять лет хорошо понимала. И я продолжила собирать малину, время от времени взглядывая наверх и встречаясь глазами с незнакомцем в плаще. Отсюда, с откоса, он казался вырезанным из чёрной бумаги. Он не шевелился, не делал ни малейшего движения в мою сторону, не издавал ни единого звука. Просто стоял и смотрел на меня. Сколько это продолжалось – теперь не берусь судить. Через некоторое время я решила, что могу уйти без ущерба для своей репутации. Повернулась спиной к этому чудищу и стала подчеркнуто медленно спускаться с горы. Я чувствовала его взгляд где-то на уровне своего затылка. Спокойным шагом благовоспитанного ребенка прошла по берегу Лихоборки, дальше начинались высокие ивы. Больше он не мог видеть меня с горы. Едва тень ив сомкнулась надо мной, как я рванула бегом что есть силы, рассыпая малину из кружки. С одной стороны по-прежнему шумела река, с другой – дымились наши бескрайние болота. Сзади мне чудился топот, пару раз показалось, что мое плечо царапнула страшная рука. Сердце переместилось куда-то в горло. Я перебралась по трубе через Лихоборку, почти ползком забралась наверх, где шумело Алтуфьевское шоссе, и только тогда рискнула оглянуться. Над болотами, как всегда в дождливые дни, стелился туман. Позади никого не было.
Тоже ведь чистой воды химера. Даже не химера – трусость. Чего я так испугалась тогда? Ну человек, ну смотрел… Не все любят и умеют разговаривать с детьми, особенно мужчины, и потом что значит «ему неоткуда было взяться»? Я-то ведь откуда-то взялась там, где в общем-то совершенно нечего было делать маленькой девочке, да еще в одиночку. И я бы, возможно, забыла эту непонятную историю, если бы за ней – этим же летом – не последовала другая, тоже непонятная. На этом же обрыве, шагах в десяти от того места — снова появился человек в чёрном плаще. На этот раз я была не одна, но испугалась больше всех, потому что сразу вспомнила о предыдущей встрече. Мы возвращались с банкой только-только выловленных в болоте прудовиков и тритонов – я, ещё кажется, моя сестра, Маринка с третьего этажа и маленький Серёжка, каким-то чудом увязавшийся за нами на болота. На берегу, под горой, оказалась распрекрасная лужа – и мы просто не могли отказать себе в удовольствии запустить туда парочку наших тритонов. Присев на корточки возле лужи и горячо споря о том, стоит ли отрывать тритонам хвосты для повышения скорости, мы не сразу заметили, что на горе стоит человек и смотрит на нас. «Смотрите!» – с ужасом крикнул кто-то из нас – и мы увидели его. Он был в чёрном плаще, только плащ развевался на ветру. Совершенно не похож на того, что встретила здесь я. На этот раз чудище выглядело более чем странно – с седыми длинными волосами, в тёмных очках. Но плащ! Но место! А самое странное – он вёл себя точно так же, как тот, первый. Не пытался заговорить, приблизиться. Просто стоял и не сводил с нас глаз. «Похож на Паганеля» – отметила про себя я, только-только посмотревшая по телеку «Детей капитана Гранта». Мы крупно дрожали, прижавшись друг к другу, и смотрели на чудище на горе. Чем закончилась эта история – врать не буду, не помню. Прошло всё-таки почти тридцать лет. Ясно одно: или он ушёл, или мы ушли. Больше я не шлялась на гору и не пыталась выяснить, кто же там бродит в чёрном плаще. Той же зимой мы переехали.
Конечно, я думаю, что все это простое совпадение. Мне легче думать так, чем заглядывать за дверь с надписью «область таинственного». Но если это таинственное всё-таки есть, если оно было… то почему явило себя лишь такими вот странными вспышками? Зачем, для чего окликало?

КОЛЬЦО ДЛЯ ЛОРЕЛЕИ

Нет такого человека, которым в юности порой не овладевало бы поистине ослиное упрямство. Я не была исключением из правил. Однажды  мне вздумалось во что бы то ни стало добыть со дна Рейна перстень Нибелунгов и подарить его своей любимой преподавательнице Олесе Александровне Николаевой.  Олеся Александровна вела у нас в институте поэтический семинар и была просто чудо. Белокурая, с  синими веселыми глазами и ласковым, улыбающимся голосом, она опекала всех студентов, как  родных детей, а меня – в особенности: я была самая младшая и  рано осталась без родителей.  Синий цвет – это цвет тревоги. Вероятно, именно поэтому каждому, кто  хоть однажды смотрел в  беспредельную синеву ее глаз, хотелось отчудить что– то  из ряда вон. Спрыгнуть с крыши в крапиву. Вскочить на коня  и умчаться в дальние дали. Или достать с антресолей свою детскую скрипку и до утра бродить с нею по темным, печальным окрестностям.  Ничего этого мы, понятно, не делали. Мы просто учились себе и учились, опекаемые ласковой преподавательницей, и не  ведали, что нас ждет дальше. Как– то я переводила с немецкого стихотворение Генриха Гейне «Лорелея – про  мифическую золотоволосую  красавицу, сидящую  на уступе над Рейном. Красавица расчесывала  длинные волосы, капитаны не могли отвести восхищенных глаз, рейнская волна, между тем, опрокидывала их суда, как пьяница опрокидывает в праздник стопку водки – обыденно  и с наслаждением. В какой– то момент я поняла: Олеся Александровна –  ну просто вылитая Лорелея. Институтские друзья подняли меня на смех.  «Где у тебя мозги?– сокрушенно поинтересовалась подруга Морозушка – самая разумная из нас – и для убедительности постучала пальцем по моей голове. – Олеся – добрая, а эта твоя… как там ее… корабли  топит!» Но я– то знала: Лорелея не топила корабли – они тонули сами. Просто мир устроен таким образом, что нельзя вечно  любоваться чужой красотой, пользоваться чужой добротой – рано или поздно жизнь все равно выставляет счет.  И вот неожиданно меня решили отправить от института в полугодовую поездку по обмену с Кёльнским университетом. Опечаленные предстоящей разлукой, мы с друзьями  сидели своим тесным кружком у меня  в квартире на Борисовских прудах. Говорили, конечно, на разные темы, поэтому я не помню, кто  вставил в разговор шутку: «А ты привези Олесе из Германии перстень Нибелунгов!» Конечно, за этим заявлением последовал атомный  взрыв всеобщего веселья – шутка удалась. Высокоразвитые дети, про перстень Нибелунгов мы знали все – даже то, чего не было.  В любые времена людям было почему– то  совершенно все равно, из– за какой ерундистики перегрызать друг другу глотки. Вот и перстень тот – волшебный перстень – оказался на дне Рейна в результате вражды, крови, ранних смертей и ненависти – все  это, как ни крути, вырисовывалось из «Песни о Нибелунгах».  Я задумалась, однако, всерьез. С одной стороны, раздобыть со дна реки перстень (если он вообще там есть) казалось делом маловероятным, с  другой… я представила, как, вернувшись из Германии, небрежным шагом войду в класс и протяну обомлевшей от изумления Олесе Александровне на ладони сияющее, точно  милицейский фонарик, кольцо. «Перстень Нибелунгов… достала тут из Рейна. Носите на здоровье!» Последняя картина так впечатлила меня, что я врезала ногой по своему институтскому рюкзачку, лежащему под столом. И сказала: «Да».  На меня тут же посыпались  стрелы – точнее, вопросы. Я умело отражала все удары, еще не зная, как достать со дна реки заветное кольцо. Я уже уперлась рогом в стенку – да так, что  остановить  смогла бы разве что автоматная очередь.

 Друзья писали мне в Кёльн длинные письма. И почти в каждом письме я  находила «стрелу»: «Лорелея шлет тебе привет!», «Ну как там дела с перстнем?». Конечно, все уже давным– давно решили перевести мое пылкое заявление в шутку. Но я была настроена  куда как серьезно.  И однажды решила, что пришла пора действовать. Вечером, прямо из университета  я отправилась не в общагу, а  к мосту через Рейн. Как– то шатаясь в этих местах при дневном свете, я заметила узенькую лестницу, уводящую под мост – должно быть, когда– то здесь причаливали лодки.  Я перешла  по высоченному – чтоб не смыл – о наводнением – мосту на  другую сторону, без труда отыскала свою лесенку и стала спускаться. Никаких перил там, конечно, не имелось – держаться можно было только за стенку. Через некоторое время темнота стала  кромешной – только по шуму реки можно было догадаться, куда идти. Обледенелые ступеньки привели  почти к самой воде; я остановилась, только почувствовав, как мощная волна лизнула снизу мой ботинок. И тут я поняла, что  Рейн  – живой. И злющий до безобразия. И что он меня видит. Встречая порой  в немецких газетах объявления типа: «Ищу друзей с правого берега Рейна», я  всегда считала это романтической чушью. В самом деле, большая ли разница, с какого берега у тебя друзья? Но так было  в этих местах испокон веков – и друзей, и невест искали только с подобной оговоркой, не решаясь соединить то, что разъединила судьбоносная река. И только тут, под мостом, я поняла, что в объявлениях кроется вполне реальный смысл. Рейн  не просто река. Рейн – пропасть, Рейн – вершина, Рейн – чудовище, влияющее на людей, точно сломанный ядерный реактор. Я стояла на обледенелой  полоске, уходящей  в  чернильную воду, и, что есть силы, прижималась  вспотевшей спиной к  опоре моста.  С трех сторон меня пытались достать эти ужасные лазутчики – волны. Рейн заметил непрошенного гостя – я чувствовала его первобытную  злость почти физически.  Рейн был уверен, что я уберусь восвояси – стоит только легонько припугнуть.  «Мне нужно кольцо…» – сказала я едва слышно.  И  вдруг с отчетливой ясностью вспомнила, как однажды в обменном пункте где– то на Тверской меня пытался вот так же взять на  испуг раззолоченный хряк в кожаном пальто. Я забежала купить валюту перед поездкой, он зашел с пачкой  разноцветных купюр. Я встала позади него. Неожиданно хряк стал требовать, чтобы я немедленно вышла из обменника. Он орал на меня,  смачно матерился и угрожал достать пистолет. Но я не двинулась ни на шаг. Я знала, что он может достать хоть четыре пистолета – я  предпочту быть застреленной на этом самом месте, чем  подчиниться матерящемуся хряку. Это была не смелость, а опять– таки  ослиное упрямство. Но оно сработало!  Дядька в кожаном пальто вытер пот со лба и неожиданно произнес умоляющим голосом: «Ну доченька… Выйди, пожалуйста! Не могу я, когда кто– то у меня за спиной стоит…» Я повернулась и  быстро вышла из обменника. Но Рейн все– таки не  кожаный дядька с валютой.  В какой– то момент мне даже показалось, что лестница куда– то исчезла. Я поболтала ногой в темноте – нет. Какую– то секунду я просто дышать разучилась от ужаса! Отсюда не выбраться, похоже. И ведь никто никогда не узнает, куда я подевалась.  Я не вернусь в Москву, не увижу больше дом, сестру, друзей. Не встречусь с Олесей Александровной и не привезу ей  перстень Нибелунгов. У меня даже не будет собственной могилы, как у всех нормальных людей.  Где– то в вышине утробным гулом гремел мост, волны по– прежнему набегали на камень  и гремели вокруг. Чёртова канонада! А ступенька – вот она, рядом.  И  река, видно, уже успокоилась по поводу меня.  Я слегка шевельнула мокрыми лопатками: «Мне нужно кольцо…»

Я лазала под мост еще один раз – безрезультатно. Вскоре  появились друзья в Кёльне – и идея с кольцом как– то отодвинулась на задний план: до отъезда ведь было еще далеко. Я обманывала себя, как взрослые обманывают детей – потому что один обман, в сущности, может утешить в этом мире. Я не хотела и не могла признать свое фиаско, хотя весь ход вещей  указывал именно на это. Наступил день отъезда. Когда я летела из Кёльна в Москву, в моем раздутом, словно утопленник,  чемодане лежали подарки  – сувениры, игрушки, одежда, разные приятные мелочи.  Не хватало сущего пустяка  – перстня Нибелунгов! В аэропорту меня встречало несколько человек, среди них – моя сестра и Морозушка. Спустя пару часов, мы уже сидели у нас на кухне, как будто я никуда и не уезжала. Голова моя кружилась от тепла и объятий.  Незаметно наступила ночь. Морозушка легла в моей комнате.  Я закрыла глаза – и вновь увидела кольцо. Оно горело  на уровне  моих зрачков голубоватым костерком, распространяя вокруг слабое, младенческое сияние. Теперь уж мне никогда– никогда не достать его. Что ж, видно придется переходить на другой семинар и никогда больше не встречаться с Олесей Александровной. За все в мире надо платить. Слабаки остаются ни с чем.  Это справедливо, справедливо. «Морозушка, – глухо позвала я в темноту. – Ты спишь? Морозушка… я не достала перстень!»  Все– таки темнота – полезная вещь: она одна скрывает наши слёзы. Морозушка встала и прошлепала босыми ногами к моей кровати. Устроилась сбоку. «Смеётся, наверное!» – обреченно подумала я. Взяла со столика зажигалку и чиркнула ею. У Морозушки было очень серьезное и грустное лицо.  Сбросив на пол одеяло, я  уселась рядом и рассказала  все. Теплая Морозушкина рука легла на мое плечо.

– «Ты только это… не говори Олесе, как ты под мост лазила. Она не обрадуется вовсе.»

– «Почему?»

– « Ну… мне почему- то кажется, что не обрадуется. Ты ей цветков каких-нибудь подари. И скажи, что она похожа на Лорелею!»

– «Но вы же сами все твердили, что  она не похожа! Врали, значит?»– возмутилась я.

– «Можешь считать, что мы все прозрели!» – Морозушка засмеялась –  я не обиделась на нее. Спустя минут пять  мы обе уже спали непробудным сном ранней юности.

Цветы я подарила, но сказать Олесе Александровне о ее непостижимом сходстве с Лорелеей, конечно же, не решилась. Говорю сейчас. ОЛЕСЯ АЛЕКСАНДРОВНА, ВЫ ПОХОЖИ НА ЛОРЕЛЕЮ! Будьте счастливы всегда, и с Праздником Великой Пасхи!

 КРОВЬ НА ЯБЛОКЕ

            В шестнадцать лет я получила свой первый гонорар – за публикацию стихов в «Пионерской правде». И решила потратить его с умом – моей давней и несбыточной мечтой было побывать на могиле Александра Вертинского. Давней – потому что я была его преданнейшей поклонницей с самого раннего детства. Все обои над моим столом были насмерть заклеены  фотографиями Вертинского – в костюме Пьеро, просто в костюме, в эмиграции, в России, с женой, без жены. Песни Вертинского звучали в нашем доме всегда – их пели пластинки, их пели мама и бабушка. И я тоже пела – отчаянно фальшивя при этом. И пересказывала гостям его дневники, делая при этом утомленно-светское лицо, шпарила наизусть целыми страницами. Гости только ахали да качали головами. Воистину такой страстной вертинистки свет еще не видывал! Ну вот, мы отвлеклись. А несбыточной моя мечта являлась оттого, что посещение Новодевичьего кладбища, где теперь находился обожаемый кумир, было делом далеко не бесплатным. А тут появились деньги. И мечта начала приобретать очертания реальности. Для начала я купила алую розу и всю дорогу согревала ее под курткой, как щенка. И после школы, прямо с портфелем, рванула осуществлять задуманное. Пустили меня на кладбище, конечно, по детскому билету – в ту пору мне было на вид от силы лет тринадцать: время стояло голодное, отчего ребятишки взрослели быстро, а росли, напротив, медленно. Я забыла вам сказать, что дело было зимою. Поплутав немного по совершенно пустынному лакированному погосту, я подошла к заветной могиле.

       Обыкновенный камень, фамилия, имя, простота и скромность, корзина роз и еще одна корзина. Розы, естественно, неживые. Я вытащила из-под куртки свою розу – живую и теплую от моего тела. Потопталась немного, пытаясь выдавить слезы, потому что знала: на кладбище положено плакать. Но мне не плакалось отчего-то – вот хоть убей. А ведь Вертинский – мой обожаемый Вертинский совсем здесь, совсем рядом… Я просто обязана была сделать для него еще что-то. Я решила, как в дурном сне или в сентиментальном романе, поделиться своей кровью – выдавить несколько капель. Ни ножика, ни лезвия с собой не было, пришлось достать ключи. Долго и старательно я пыталась расковырять ключом собственное запястье, но и тут, как со слезами, мне не везло. Ноги давно примерзли к кладбищенской земле. Я наконец-то заплакала – не от боли, а от отчаяния. Но крови не было. Не было крови. Человек, как известно, становится взрослым, когда готов поделиться сокровенным – хлебом, кровью, теплом и прочей любовью. Но я не была взрослой. Я стала ею через десяток минут.

       Теперь, спустя почти четверть века, я понимаю, что мое желание поделиться кровью с Александром Вертинским было не глупым, а скорее правильным. Потому что при жизни никто не делился с ним кровью. С ним – в детстве – хлебом-то делились весьма неохотно. Незаконнорожденных детей на его родной Украине и сейчас называют байстрюками. А тут к «байстрючеству» примешивалась романтическая история: невенчанная любовь родителей, ранняя смерть матери от туберкулеза, потом смерть отца – едва ли не на могиле матери. Отец был известным юристом, много помогал маргиналам, киевская беднота души в нем не чаяла – гроб провожали несколько тысяч обитателей нищих городских кварталов. Не смог пережить смерть любимой женщины – бывает же! «В утешение мне дали шоколадку, – вспоминал Александр о смерти мамы. – Я подошел к гробу, поцеловал маму и стал совать ей в рот шоколадку…» Зареванные взрослые опомнились и отодрали пацана от материнского гроба. Было ему три года. Когда умер отец – немногим больше. Родня поделила детей – Александра отдали тетке, сестру Надю – кому-то еще. Обоим детям – и Наде, и Саше – при этом сказали, что другой умер. «Мне никогда ничего не дарили, – делился воспоминаниями Александр, уже взрослый. – Однажды подарили мячик. Но он был с дыркой». Тетка Саши была женщиной красивой и равнодушной – племяша без конца попрекала куском хлеба, глотком воздуха – да всем, чем придется. С учебой в гимназии как-то не задалось, зато в самодельных киевских театриках юный талант сразу приметили. Вы представляете себе ярость тети? Неизвестно, чем бы кончилось дело, но как-то в одном журнале Саша увидел фото красивой актрисы с именем его умершей сестренки – Надежда Вертинская. Написал ей письмо. «Если бы была жива моя сестра – ее бы звали так же…» Сплошные «бы». В ответ получил конверт со слезами – девушка оказалась его родной сестрой. Надя пригласила Александра в Москву, познакомила с друзьями-актерами. Большинство из них были законченными наркоманами, Надя – тоже. Весь Серебряный век плотно сидел на кокаине. Саша тоже начал активно наркоманить и в какой-то момент понял, что умирает. Собрал вещи и мужество, уехал на фронт, мотался в санитарном поезде по охваченной огнем Галиции – перевязывал, утешал, обмывал, выносил трупы. Там же, в поезде, узнал о смерти Нади. Передозировка, обычное в то время дело. Вернувшись с фронта, попытался разыскать могилу сестры, если она вообще была, эта могила: хоронить Надю было некому и не на что. Не нашел. Потом – песенки собственного сочинения, костюм Пьеро, первый успех. Влюбленные гимназистки под окнами, шумные восторги прессы, цветы-поклонники. Теперь он мог обедать в лучших ресторанах, но тут случилась революция. За песенку о юнкерах Вертинского вызвали в особый отдел. «Я их жалею, этих несчастных мальчишек, – оправдывался молодой артист. – Не можете же вы мне запретить жалеть …» «Дышать запретим, если нужно будет» – услышал в ответ. Александр-Пьеро понял: нужно уезжать. Новой власти и без него есть кого расстреливать. И уехал. Надолго.

А вот того, что было с ним в эмиграции и что случилось после, я здесь касаться не буду. Скажу только, что закончилось все хорошо. Ему разрешили вернуться в СССР, приняли и полюбили. Даже Сталин, по словам дочери Светланы, часто слушал пластинки Александра Вертинского. На фотографиях того времени выглядит Вертинский глубоким стариком, хотя было-то ему слегка за пятьдесят. Совсем молодой мужчина – по нашим сегодняшним меркам. Тот самый перстень – перед отправкой в футляр. Прожил он, к слову сказать, всего шестьдесят с небольшим лет. Умер от сердечного приступа в Ленинграде. В Москве его возвращения ждали молоденькая жена и две школьницы – дочки.

 А в тот зимний вечер мне так и не удалось пролить кровь за Вертинского! И тогда я кое-что вспомнила. И достала из портфеля яблоко. Красное. Дали в школе на завтрак. Редкость в то голодное время. Оно и было моей кровью. Я положила яблоко на снег рядышком с розой. И ушла, не оглядываясь: слишком велик был соблазн вернуться и отнять драгоценный фрукт обратно. Я долго еще шла к выходу и думала о Вертинском и о том, какое, наверное, у меня сейчас суровое и взрослое лицо и что этого никто на свете не видит, а жаль, очень жаль. Теперь-то я уже не жалею. Теперь у меня всегда такое лицо.

РТУТЬ

Люся и Таня Когутенко с Восточной Украины, а, может быть, с Западной… Вас разыскивает девочка Оля из Филатовской больницы, разыскивает давно и безрезультатно — с самого начала войны.

Сначала все думали, что это корь. Поднялась высоченная температура,  тело покрылось гнойниками, веки почти не поднимались, как у Вия из страшной сказки. Потом увезли в Морозовскую больницу и там долго закалывали антибиотиками. Сначала стало лучше, потом — опять хуже. Прошел еще месяц. Уже не было сил подниматься, есть, даже переворачиваться на другой бок. Тогда вспомнили о том, что вроде бы в пионерлагере летом лечили какой-то ртутной мазью и взяли анализ крови на ртуть. Анализ показал ртутное отравление — запущенное, из тех, что укладывает здоровых и крепких детей в ящики, обитые атласом и шелковыми лентами. Опять приехала «Скорая», еще одна «скорая. Так я очутилась в реанимации Филатовской детской больницы. Мне уже ничего не светило — все это понимали, кроме меня. Дети вообще не догадываются о таких вещах — в этом еще одна прелесть детства. Отделение было из «тяжелых», умирали в нем часто. Как-то на моих глазах умер трехлетний пацан — играл дома в больницу и наглотался таблеток. Я заснула, когда над операционным столом зажглась эта ужасная синяя лампа, а, проснувшись, слегка удивилась, что кроватка с прутьями рядом со мной пуста. Лампа была выключена, в реанимационном зале полутемно и тихо. «Куда они его дели?» Я приподняла голову и увидела на операционном столе очертания коричневых ребячьих ног. «Офигели что ли?» Он же проснется и свалится…» Пришли смеющиеся медсестры, завернули пацаненка с головой в одеяло, потом еще в клеенку, утащили куда-то, а наутро я познакомилась с Люсей. Я открыла глаза — и увидела прямо над собой темные внимательные глаза. Девочка тряхнула головой — и в глазах моих  запорхали светло-коричневые мотыльки. «Снится…» — подумала я и вновь зажмурилась. Горячая ладошка погладила мою щёку. «Тебя как зовут? — спросил девчачий голос.  Я вздрогнула и совершенно отчетливо увидела перед собой девочку лет двенадцати — смуглую,  очень живую, в красном халатике, смешно пахнущую ирисками. Она сощурила слегка раскосые глаза на спинку моей кровати — там была прикреплена бирка с именем и диагнозом. — Значит, Оля?» «Значит, Оля!» — повторила я ее слова. «Люся! — раздался позади резкий голос медсестры, — А ну-ка марш отсюда!» С тех пор я лежала, повернув голову к входной двери. Я ждала Люсю. Но в дверь входили и выходили врачи и медсестры, вносили и выносили новых ребят — малышей, отравившихся таблетками, или юных самоубийц, не поладивших с родителями, а то и решивших свести счеты с жизнью из-за несчастной любви. Обычно на другой день всех их переводили в общую палату — всех, кроме меня. Однажды привезли грудную девочку — и я удивилась, почему про таких вот маленьких говорят «кукла». Девочка была совсем не похожа на кукол — вся красненькая, с жесткими черными волосиками и почти незаметными щелочками глаз она все время плакала. Я слушала ее плач — и думала о Люсе. Внезапно я увидела ее — Люся, милая Люся, заглянула на секунду, но смотрела вовсе не на меня, а на этого дурацкого пупса. «Он плачет, а ты лежишь…» — произнесла Люся, как мне показалось, с заметной укоризной. И исчезла снова. Теперь я, кажется, поняла, что мне нужно делать, чтобы заслужить ее дружбу. И просто не могла дождаться, пока малышка снова заплачет.  Долго ждать не пришлось. Я поспешно поднялась, оттолкнулась от кровати — и тут же рухнула: ноги, отвыкшие за несколько недель от ходьбы, не держали меня. Но можно ведь было ползти! И я поползла на детский крик, перебирая руками по каменному полу, я добралась до малышковой кроватки и ухватилась руками за железные прутья. Что делать дальше, что? Я подняла глаза и вновь увидела Люсю — без всякого страха она стояла рядом со мной, разглядывала пупса, не догадываясь о том, что это девочка.

« Да он мокрый, — деловито сказала Люся. — А где у вас тут сухие пеленки?» Я указала рукой на шкафчик в углу. Люся порылась в шкафу, вытащила пеленку, потом нагнулась над кроваткой и  взяла на руки плачущую девочку. Огляделась. «Положи на мою кровать,- тихо сказала я. Теперь, когда я не могла видеть Люсю (ее закрывал остов кровати), меня охватили одиночество и тошнота. «Ты чего? Ну-ка давай иди сюда!»  Этого еще не хватало! «Я сама могу… просто я устала» Сильные девчачьи руки подхватили меня под мышки. Кое-как мы добрались до кровати. Я вцепилась руками в простыню, чтобы не упасть на Люсиных глазах. Сидеть было трудно. Сквозь рябь в глазах я отчетливо различала, как Люся заворачивает младенца — и края пеленки под ее смуглыми пианинными пальчиками представлялись мне лепестками какого-то диковинного цветка. А еще у нее оказались веснушки. Обыкновенные детские веснушки на вздёрнутом  носике. Прошла еще неделя. Я очень боялась, что Люсю выпишут — и я больше никогда ее не увижу. И я решила действовать. Для начала нужно было вновь научиться ходить. Обычно кто-то из медсестер вытаскивал меня в  пахнущий хлоркой, абсолютно пустой коридорчик — «Когда я вернусь, ты должна дойти до того конца…» Это было то же самое, как если бы мне предложили добраться до Луны! Когда вдали затихали шаги — я  опускалась на четвереньки и ползком быстро-быстро  добиралась до цели. Теперь требовалось подняться на ноги — иначе обо всем догадаются и станут меня контролировать. Я вцеплялась в раскаленную батарею — и не замечала ее жара, каждый раз вспоминая андерсеновскую русалочку, которой каждый шаг причинял, должно быть, такую же нечеловеческую боль. Потом я сделала первые шаги. И, наконец, стала передвигаться — медленно, держась за стенку, но сама. Я пила молоко, надеясь, что силы вернутся ко мне, но они не спешили возвращаться. Я услужливо подала медсестре Светочке расческу, когда она в сотый уже раз за эти недели предложила расчесать мне волосы — но, глянув на свое отражение в блестящей кружке, испытала смущение как перед незнакомым человеком: я никогда прежде не видела прежде этот призрак, обтянутый китайской желтой кожей. Мою судьбу решил обход во главе с главврачом отделения. « Переводите в общую палату… девочка же явно скучает по сверстникам… там сейчас две сестренки тоже со ртутным отравлением, ее ровесницы…» «Люся?» — чуть не крикнула я. Медсестра стала что-то вполголоса говорить главврачу. Если бы у меня было достаточно сил —  я бы точно ее убила! Но врач — счастье, счастье! — досадливо отмахнулся: « Ну тогда переведем обратно в реанимацию, всех-то дел!»

Я увидела их вечером этого же дня, когда вошла за медсестрой в палату девочек. Люся — не в привычном красном халате, а в просторной полосатой пижамке — полулежала на кровати возле окна, на соседней — сидела  крупная голубоглазая девочка постарше и доставала что-то из яркого пакетика.  Третья кровать — напротив Люси — была свободна. Рядом с ней медсестра поставила мои вещи. Девчонки переглянулись и  дружно закричали «Ура!».

Люся начала меня спасать. Никто и никогда не спасал меня с такой силой, с такой яростью, как две «ртутные девочки» — Люся и Таня. Им, впрочем, повезло больше, чем мне: где-то и как-то они надышались паров ртути. Обошлось, к счастью, без реанимаций и капельниц. Люся угощала меня яблоками — огромными и красными, как первомайские шары. Я никогда не видела таких яблок — вот если бы еще были силы удержать в руках эту звонкую, гладкую громадину! Обычно я лежала на кровати неподвижно, окруженная сестренками и украинскими яблоками. Люся зорко следила за мной, подмечала каждую мелочь. «А зачем вы ей этот массаж делаете? — бесцеремонно спросила она однажды молоденькую полноватую массажистку, каждый день приходившую ко мне.- Что от него толку? Она как лежала целый день — так и лежит…» По вечерам мы рассказывали друг другу  смешные истории — к страшным же все трое здесь, в больнице, как-то потеряли интерес. В крови и смерти нет ничего занимательного, когда они постоянно мелькают перед глазами. Я начала подниматься и подолгу сидеть на Люсиной кровати. Иногда в отделении хлопали двери, быстрые шаги сменялись взрывами смеха — это Люся играла со мной в салки.

Потом их выписали — Люсю и Таню. Как водится, мы плакали, целовались и обещали помнить и любить друг друга вечно. Люся — в трикотажном песчаном свитерке — трясла меня за плечи, смеясь и плача одновременно: «Ты будешь писать мне, скажи, будешь, будешь?» Я долго смотрела в окно, пока они не скрылись за снежной простыней. Потом отошла от окна и легла ничком на Люсину кровать — подушка все еще хранила ирисковый запах ее волос.  Несколько раз в палату заходили какие-то люди, о чем-то спрашивали меня, включали и вновь выключали свет. Зашла знакомая нянечка: «Что это еще за новости? Переляг на свою кровать, мне нужно снять белье…» Я даже не пошевелилась — и меня оставили в покое.  Потом перед глазами сделалось темно — и я поняла, что наступила ночь. Первая совершенно взрослая ночь в моей жизни.

На следующий день меня выписали из больницы. Кожа моя еще долго оставалась пятнистой, как у олененка — там, где прежде были нарывы, появились коричневые пятна. Потом что-то такое случилось с сердцем — и меня на всякий случай  освободили от физкультуры до конца школы. В старших классах я скрывала свое освобождение — и занималась наравне со всеми. Даже в студенческие годы на теле оставались места,  в которые можно было смело колоть иголкой —  я так и делала на спор, вызывая суеверный восторг окружающих. Потом это прошло, все давно прошло у меня, Люся, кроме тебя. Одна ты — растрепанная, смеющаяся,  в своем  красном халатике — по-прежнему живешь во мне. Крохотный ртутный шарик, спасший мне жизнь… Я никогда не писала тебе — оттого что уродилась такой вот нескладной, к проявлениям чувств неспособной. Но если я не найду вас с Таней, если вдруг узнаю, что вас убили… Кровь должна быть отплачена кровью, Люся!  Я своей не пожалею — это уж точно.

 

 

Вам понравилось?
Поделитесь этой статьей!

Добавить комментарий