— Владимир Дмитриевич, позвольте с места в карьер. Так ли важно для творческого человека оставаться свободным от людей, мнений, денег, славы, почёта… Сейчас всё чаще говорят о профессионализме: заказали — напиши, или заказали — нарисуй. Сделай, но так, как просят, как надо. Как я понимаю, Вы всегда жили вопреки подобной логике. Жили по мановению души, по зову сердца, по совести и чести, как раньше говорили. Нужна ли эта «тайная свобода», помянутая Пушкиным?
— Для меня очень важна свобода. Она была позарез необходима в минувшую эпоху, когда её приходилось отстаивать, сохранять во что бы то ни стало, утверждать, как наивысшую ценность, в сложных, драматичных, а нередко и трагичных условиях, делать всё возможное, чтобы она существовала. Она и в нынешнее время, а вернее — в затянувшийся период «как бы времени», с его абсурдом и жестокой действительностью, принесёнными всем нам в конце прошлого, трудного века, и в начале столетия нового, тоже далеко непростого, необычайно нужна. Свобода сердца и души. Свобода речи, нашего спасительного достояния. Свобода тайная — и явная. Свобода творческая. Помогающая выразить единство всего сущего. Связанная с благотворными вибрациями вселенной. Дающая право на поступки и даже на подвиги — и жизненные, и литературные. Свобода и дар — понятия родственные. И не просто дополняющие друг друга, но соединённые прочнейшими незримыми нитями, бесчисленными связями, взаимодействующие между собою непрерывно, и если это не вообще одно целое, то уж безусловно это неразлучная пара, для которой жизнь светла и радостна, а мир прекрасен и полон изумительной новизны, когда они вместе, вдвоём. Не случайна поговорка: двоица премудрости — истина, любовь. Свобода — путь к истине. Дар — торжество любви. Без любви — нет никакого творчества. Любовь — движущая сила бытия. Дар — дан свыше. Как с ним поступит пишущий стихи или прозу человек, сумеет ли его развить — зависит только от него самого. Свободу — приходится обретать. Сумеет ли это сделать пишущий человек — тоже зависит от него. Дар — жаждет свободы. Свобода — оберегает дар. Так что пишущий человек, если у него есть дар и если он борется за желанную свободу — именно тот самый один в поле воин. И помощников у него нет. И советчиков. И зачастую — учителей. Всё — сам, только сам. Постигать, открывать, работать. Быть везде и всегда — самим собою. Соратники, товарищи, среда — бывают. Но пишущий человек всё равно одинок. Везде и всегда. В любых обстоятельствах и условиях. Жертвенность? Да. Призванность? Да. Работоспособность? Да. И немало чего — ещё. Чтобы выйти на свой собственный путь. Чтобы идти по этому пути. Вперёд, вглубь и ввысь. И далеко не каждому это удаётся. Считанным людям. Буквально единицам. Потому что настоящий дар — редкость. И обретённая свобода — редкость. Потому что мирское и духовное — соперники и противники. Потому что непрерывно приходится выживать. Чтобы жить и работать.
Я рано сформировался, как поэт. И прошёл свою школу становления. Жил я тогда на Украине, в Кривом Роге. Жил — поэзией. Столько работал, так хотел, чтобы стихи мои стали полноценными, настоящими, что теперь, вспоминая об этом, сам себе удивляюсь. Это было — начало горения. Творческого, неугасимого. Навсегда. Интуитивно я совершал открытия, входил в стихию русской речи. Всё шло по чутью, по наитию. Кто мне тогда мог что-нибудь подсказать? Да, я много читал. Прислушивался к мнению моих приятелей, поскольку была у нас в городе в ту пору группа молодых поэтов. Но приходил ко всему — сам. Прозревал — сам. Обретал необходимые навыки письма — сам. Творческое моё одиночество было сокровенным, закрытым для дружеского общения, потому что я создавал свой мир. Общение — конечно, нужно, и даже полезно. А стихи никто за меня не мог написать. Их писал — я. И здесь я был первооткрывателем ранее неизведанного, был — молодым, но отважным исследователем бесконечных просторов речи, учился быть независимым, свободным и одновременно благодарным всем распахнутым передо мною проявлениям бытия. Это вовсе не высокопарные слова, а всё то, что я открыл, испытал, понял, выстрадал на своём пути. Нет рецептов для творчества. Есть — осознание собственной правоты. Нет и не может быть никакого литературного процесса, потому что литературу, искусство — создают одиночки. Есть — высокое горение. И есть — служение речи. Кто это выдержит? Буквально — единицы, из огромного числа пишущих. Кто выстоит, вопреки всем и всему? Тот, кто призван. Тот, кто в любых условиях делает своё дело — то, к чему призван. Трудно? Ещё бы! Но всё же — возможно. Стать. Состояться. Быть. Если верен речи. И если ты в родстве со светом. И если ты на верном пути. И если дар твой вместе с твоей свободой помогают дышать и жить в яви — той, какова она встарь была или ныне есть, в одиночестве — том, которое вместе с празднеством, или с таинством, или, может быть, волшебством, в неизменном единстве — рядом, для тебя одного, с тобой, с жизнью, творчеством и судьбой.
Независимость — необходимейшее условие для творчества. За неё приходится бороться. Её следует постоянно защищать. И её надо выстрадать. Независимость — в суждениях, в поведении, в том, что пишешь, абсолютно во всём, — помогает речи, даёт ей возможность развиваться, укрепляет её, продлевает её дыхание — а, следовательно, и её жизнь. Даже в жертвенности — а жертвы, должен прямо сказать, нужны в литературе, в искусстве, потому что это подобно приношению богам, так издревле принято в отношениях людей со стихиями, с разнообразными силами природы, это заложено в сознании каждого человека, и тем более — человека творческого, это способствует некоему равновесию во вселенной, той гармонии, которая, сохраняясь и совершенствуясь, всё равно оплачена кровью, — есть независимость. Независимость — огромная сила. В старину говорили — могута. Энергия, напрямую зависящая от того, как человек, особенно творческий человек, ведёт себя в жизни, что выражает и что утверждает он своими писаниями. Быть независимым — трудно. Да всё же без этого — никак нельзя. Если ты действительно поэт, а не стихотворец. Если ты — личность. Если созданный тобою мир велик и долговечен. Дар, свобода и независимость — три кита, на которых держится творчество.
Я живу по своим законам и по своим правилам. Никто мне не указ. Никто не может заставить меня сделать что-то такое, что противоречит моему пониманию роли поэта, моему личному отношению к речи, моему собственному представлению о том, как мне в том или ином случае следует поступать. Слишком дорого заплатил я за незыблемое право быть самим собою. В моей судьбе и моей биографии — предостаточно боли. Но это моя судьба и моя биография. Значит, так было надо. Значит, пришлось мне пройти сквозь невзгоды и беды. Значит, это были испытания на прочность. Выдержал я их? Да, выдержал. Выстоял. По-своему победил. Поэтому живу так, как велит совесть, как говорит мне чутьё, как ведёт меня сама речь. Живу не просто в дружбе с речью, а в стихии нашей речи. Живу в своём мире, мною созданном и сохраняемом. Разумеется, как и все современники, живу я и в реальности, той, которую не выбирают, потому что она — словно почва для отпущенного всем нам земного времени. Но кто скажет, что такое — время? И есть ли оно? Ведь во вселенной возможны любые метаморфозы, поскольку есть разные измерения, миры, да и времена — для бессмертной, постоянно возрождающейся души. Вот и приходишь к мысли о единстве всего сущего — и с годами всё яснее начинаешь это осознавать. В этом единстве поэзия — необходимейшее звено в общей цепи событий и явлений. В настоящей поэзии, и особенно в русской поэзии, всегда есть уникальный по количеству содержащихся в нём компонентов, жизнестойкий синтез, напрямую связанный с жизнетворностью нашей речи, есть некий универсальный код бытия. Поэт улавливает многообразные токи живой вселенной и выражает это в слове, в своих стихах. Нередко бывает, что говоришь что-то наперёд — и это потом сбывается. Порой получается некая формула яви, того, что есть прямо сейчас, что происходит вокруг тебя. Порой, когда выражаешь явь, в ней уже содержатся элементы предвидения. Настоящий поэт — сеятель. Из разбросанных им зёрен прорастают на исхоженной им почве новые всходы. Таким был Хлебников. Таким был Аполлинер. И, уж безусловно, Пушкин. Действительно, наше всё. Как и русская речь — наше всё. Русская поэзия — мистична. В ней — особая мистика, светлая, восходящая к ведическим временам. Я ведический поэт. Такое у меня мироощущение. Корневая, глубинная связь абсолютно со всем, что есть в нашей подлинной истории и в нашей культуре, есть в моих стихах. Живу я у себя на родине, на своей земле, с которой мои предки никуда не уходили, на которой в течение многих веков жили всегда. Это ли не радость? Это ли не возможность для творчества? Знаю, что я прославил свою родину, как никто другой. Хорошо, что это понимает немалое количество современников. Надеюсь, что поймут это и потомки.
В прежние годы — приходилось противостоять злу, всевозможным его проявлениям. Это была непрерывная, долгая борьба. За то, чтобы жить по-своему, так, как считал я нужным. За то, чтобы писать по-своему, а не по узаконенным властями правилам. За то, чтобы сберечь и себя самого, и свою речь — посреди бесконечных трудностей. Десятилетиями длились эти сплошные испытания на выносливость, на прочность. Иначе, как сражениями, это и не назовёшь. Работал я всегда много. В Отечестве меня четверть века не издавали. Но в самиздате мои тексты широко расходились по всей стране. И моя известность была велика. И в нашей тогдашней, неофициальной творческой среде меня все знали — и многие высоко ценили мои писания. Чего только не пришлось мне пережить! И гонения, и преследования, и хорошо организованное и срежиссированное изгнание из МГУ в период СМОГа, и допросы в соответствующих органах, и угрозы, и семь сотрясений мозга, профессионально устроенных после моих чтений стихов, а вот кем именно — об этом остаётся только догадываться, и столькое ещё, что не хочется говорить об этом. В семидесятых годах я семь с половиной лет бездомничал, скитался по стране. Голодал, жил, где придётся. Но — упрямо выстаивал. И всегда — работал. В этом было — спасение для меня. Прежняя эпоха миновала. И оказалось, что и в нынешнем веке моё противостояние — продолжается. Противостояние — всему, что принесло пресловутое «как бы время», в котором зла ничуть не меньше, чем ранее, а то и побольше. Сейчас тоже непросто оставаться людьми, сохранять простую человечность. Но быть человеком — надо. Я живу довольно замкнуто, вдали от хаоса и разных нынешних безобразий. В своём уединении — сосредоточенно работаю. Пишу новые вещи — стихи и прозу. Привожу в порядок многочисленные свои неизданные давние писания. Словом, тружусь. Как известно, все вещи в труде. А реальность — и прежнюю, и теперешнюю, — я выражаю в слове.
— Метафизика дара, таланта. Вы ощущаете груз дарования? Чем дольше живу, тем отчетливее вижу, что мы все в ответе за всё, что сделали и что сказали. Удалось ли Вам (если такое вообще возможно) за всю прожитую жизнь не уронить, не предать талант? По себе знаю, как дар мстит даже усомнившемуся, не говорю о предавшем.
— Что значит — груз дарования? Дар — Божий, это радость, свет, редкостная возможность выразить себя в своих писаниях. А вот тяжесть написанного в прежние годы, когда меня так долго не издавали на родине, я действительно ощущал. Это вовсе не легко — написать несколько тысяч стихотворений и поэм, вещи в прозе и прочее — и не видеть это хотя бы частично опубликованным. Да, был самиздат, и всё, что с ним связано, и моя известность в самиздате. Но это ведь не вышедшие книги. Временами меня это мучило. Хотя виду я не подавал, старался держаться. Этот странный статус неиздаваемого, но известного поэта был у меня долго. Вовсе не от хорошей жизни занимался я в восьмидесятых переводами поэзии народов СССР. Переводил я много и очень хорошо. И очередь национальных авторов, желавших, чтобы их стихи перевёл именно я, постоянно росла. Мой статус переводчика власти устраивал. И я порой думал, что так и буду всю жизнь кого-то переводить, и мои собственные стихи только изредка будут публиковать. В переводы я вкладывал много своего, нередко — просто писал за переводимых авторов по-русски. И мне это в итоге надоело. И к началу девяностых переводить я решительно прекратил. Чутьё говорило мне, что какие-то изменения к лучшему обязательно будут впереди. Ведь в нашей стране всё бывает. В том числе и чудеса. И в самом деле — началась пора свободного книгопечатания. И вышли наконец несколько моих больших книг стихов. А потом начался период моей жизни в Коктебеле, где стал я очень много работать, и работа моя над новыми книгами стихов и прозы продолжается до сих пор, и длиться будет, покуда я жив, постоянно, всегда. И все мы действительно в ответе за всё, что сделали и что сказали. Надо быть человеком. Вести себя по-человечески. У всех есть промахи и ошибки. Но от того, как творческий человек ведёт себя в жизни, зависит его творчество. Никто из нас не идеален. Ведь и сама жизнь — отнюдь не идиллическая долгая прогулка, но клокочущее сплетение событий, страстей, драм, трагедий, удач, просветлений, озарений, разочарований, открытий, побед и всего прочего, и перечень этого огромен, и он у каждого — свой. Я стараюсь жить по возможности просто. Званием поэта на людях не кичусь и нигде это не афиширую. Не тусуюсь, как некоторые мои знакомые. Не лезу ко всем со своими писаниями. Поскольку этика прежних времён — никуда не ходить, никого ни о чём не просить — жива у меня в сознании и поныне, я её по-прежнему соблюдаю. Все издания моих книг в новом столетии — случайные, и получались они как-то сами по себе. Все мои публикации в периодике образовывались точно так же. Для меня главное — сам процесс работы. Когда вещь написана, я могу отложить её в сторону и даже забыть о ней, иногда и на годы, потому что пишу другие вещи. Я максималист, и замыслы мои велики. И надо суметь воплотить их в слове. Мой дар — везде и всегда со мной. И созданный мною мир — со мной. И весь я — в них, в моём даре и моём мире.
— СМОГ в Вашей жизни. Это ступенька или важная стадия, период? Сейчас СМОГ превратился в яркую и модную обертку, о которой, как о всяком мифе, создано множество маленьких мифов. Чем был СМОГ?
— О СМОГе я столько раз говорил и писал, что не хочется повторяться. О СМОГе написан том прозы. Немало всего сказано о нём и в других моих книгах прозы. Можно, при желании всё это прочитать — и получить должное представление о СМОГе. Наш легендарный СМОГ — девиз, пароль, клич для нашего поколения. Да и не только для нашего. Знак времени. Оказалось — не только для шестидесятых годов, но и для всех последующих лет. Идея — создать содружество молодых, одарённых поэтов, — была моей. Слово придумал — Губанов. Эту аббревиатуру он расшифровывал так — Самое Молодое Общество Гениев. Получалось — вполне в его духе, задиристо, с эпатажем. Я предпочитал другую расшифровку — Смелость, Мысль, Образ, Глубина. Смог — это значит сумел. Сумей состояться, как поэт, сумей выстоять в непростых условиях, сумей быть самим собою — вот что было важно. СМОГ — это я и Губанов. Наша молодая дружба, наше творчество. Все остальные — потом. Хотя и были среди них способные и талантливые люди, но именно мы двое были основой всего, ядром. Вокруг нас группировались прочие смогисты. СМОГ был несомненным явлением. Ничего подобного, даже отдалённо похожего, не было в минувшую эпоху, да и сейчас нет. Власти стремились уничтожить СМОГ, действовали беспощадно. Пришлось много всего пережить. Я вынужден был пройти через многолетние беды и невзгоды. Некоторых смогистов уже нет на свете. Но СМОГ существует и ныне, потому что жив я, живы ещё несколько соратников. И мы по-прежнему работаем.
— Владимир Дмитриевич, Вы удивительно оригинальный поэт, оригинальный в парадоксе традиционности. Когда читаешь Ваши стихи (многие Ваши стихи) неотвязно преследует мысль: возможно, автор издевается? Потом думаешь: нет, тут что-то есть другое. Следующее: стихи, как дыхание, дышишь Вашими стихами. Как совсем немногие, Вы свободно владеете формой, мастерством. Как удается «жить» поэзией до сих пор?
— Впервые слышу странное и абсурдное заявление о том, что я в своих стихах над кем-то издеваюсь. Хорошо, что вы потом, по мере чтения, всё же начали понимать всё правильно. В моих стихах, и традиционных, и более авангардных, всегда есть новизна. Традиция — необходимейшая основа для любых новаций. Моя поэзия многообразна, в ней есть любые формы. Поэзия для меня — жизнь. Работа — спасение от всякой житейской всячины. Так что — дышите моими стихами. Они помогают людям жить.
— Круг Ваших знакомых… Что уж преуменьшать, сейчас это легенды: Ерофеев, Ворошилов, Довлатов, Губанов, Холин, Сапгир, Зверев… Что-то изменилось в Вашем восприятии с течением времени. Или Анатолий Тимофеевич, Сергей Донатович… — те же. Тогда или теперь влияние друзей сильнее. Как Вы это чувствуете? Ведь сусальные образы отлиты, тяжело живых людей передавать живыми людьми.
— Я и сам давно уже легенда. Живая легенда, как обычно теперь говорят. Куда изредка ни придёшь — везде, прежде всего, слышишь именно это выражение. Все словно сговорились именно так меня называть. Понимаю, что они действительно так думают. Вынужден принимать это, как одну из примет яви. Мне приходилось, временно прерывая своё затворничество, изредка бывать на литературных фестивалях. На них я обычно чувствовал себя инопланетянином. Однажды, на коктебельском фестивале, один из его устроителей, волнуясь и краснея, заявил, что при виде меня он испытывает трепет. И его я хорошо понимаю. Ему есть от чего трепетать. А на фестивале в Запорожье, несколько лет назад, прямо над входом в один областной дом культуры, где должно было проходить очередное масштабное действо, я увидел афишу со своей фотографией и надписью крупными буквами: «К нам приехал великий русский поэт Владимир Алейников» — и незамедлительно эту афишу собственноручно снял, чтобы не смущать и не озадачивать собравшихся здесь многочисленных, разновозрастных фестивальщиков и столь же многочисленных, любопытных зрителей. В Кривом Роге, у меня на родине, на моём вечере, лет пять назад, взволнованная ведущая так обратилась к пришедшей послушать мои стихи публике: «Хотите видеть гения? Вот он, перед вами!» — и широким жестом открывательницы неких диковин показала на меня. Это напомнило мне давнее время, когда, в феврале 1966 года, в период продолжающегося разгрома властями нашего СМОГа, получившее указание сверху «работать с молодыми» и вынужденное оперативно реагировать на это, да заодно и разобраться, кто есть кто из этих молодых, и прежде всего — кто я такой, писательское начальство неожиданно для всех устроило мой творческий вечер в Центральном доме литераторов, и я читал свои стихи большому количеству собравшихся людей, — и какой-то литератор встал и громогласно произнёс навсегда запомнившуюся мне фразу: «Кого мы видим перед собой, товарищи? Мы видим нашего простого советского гения!» И все собравшиеся восприняли это, как данность, как непреложный факт. Но публиковаться на родине власти мне всё равно запретили, и надолго. Такая вот иезуистская двойственность была в их действиях, вроде бы — сверхрациональных, а на самом деле — иррациональных. Как и вся минувшая эпоха. И я вовсе не обольщался высоким мнением разных достойных людей о моих стихах, а просто стремился ещё более серьёзно работать. Впрочем, если уж кое-что вспоминать, то могу сказать, что ещё в 1962 году, в Кривом Роге, приехавший туда лучший украинский поэт Микола Винграновский, услышав мои тогдашние стихи, сказал мне, что, если бы он в шестнадцать лет писал такие стихи, какие пишу я, то он считал бы себя гением. А через три года Арсений Александрович Тарковский, весьма сдержанный на похвалы, говорил всем, что у меня в стихах каждая строчка гениальная. И подобных мнений было вдосталь. Наташа Горбаневская, замечательная поэтесса, стихи которой я очень любил, в декабре 1965 года, прочитав мои написанные к тогдашнему времени книги стихов, решительно сказала: раньше она считала, что в России есть один поэт, Иосиф Бродский, а теперь она считает, что в России есть два поэта — Владимир Алейников и Бродский. Наташа Светлова, будущая Солженицына, с которой я дружил в шестидесятых, всерьёз говорила, что есть во мне что-то божественное. Аркадий Акимович Штейнберг, знавший мои стихи, утверждал, что я понимаю язык всего бытия. Так что — всякое бывало. И бывает. Привыкаешь ко всему. В том числе и к высоким словам в свой адрес. Особой гордости от этого никогда я не испытывал. Ну, так считают, и хорошо, и ладно. Бывало, просто отшучивался. Не любил я этой патетики. Держался хоть и с достоинством, но скромно, как можно проще. И — работал. Писал свои новые вещи. Но шутки шутками, а современники должны ведь кое-что осознавать. Вот они и постигают, каждый по-своему, то, что сделал я в русской литературе. И моё место в ней, говорю это открыто и прямо, — заслуженное и прочное. И я давно уже классик. Чему свидетельство — мнение специалистов и множества понимающих современников. Знатоки считают, что в минувшую эпоху был я одним из основных героев нашего отечественного андеграунда. И это правда. Был я лидером СМОГа. Был и полвека, и более полувека назад известным и даже знаменитым поэтом в нашей неофициальной среде. Известность моя достаточно велика и нынче, в новом столетии. Друзья мои и соратники по андеграунду никак на меня не влияли. Скорее, это я влиял на многих современников. Перечисленные вами люди считали меня гением и великим поэтом. За язык их никто не тянул. Это было их убеждение. И они его не скрывали. Наоборот, сознательно стремились к тому, чтобы это было известно максимально широкому кругу людей в нашей среде. Эти бывшие легенды андеграунда (и они же — уже нынешние легенды, зачастую приукрашенные и почти до неузнаваемости преображённые в бесчисленных запоздалых толкованиях и суждениях, в устных пересудах и в написанных текстах, современными, словно сделанными из совсем другого текста, более практичными, нежели все мы, жители былой эпохи, и менее способными, нежели мы, но зато хваткими и весьма сообразительными людьми, общая беда которых — практически полное незнание того, что было когда-то на самом деле, странная и досадная инерция в создании целого ряда этаких культов личностей, поскольку после смерти реальных людей представлять их себе можно как угодно, запросто нарушая все правила и принципы и тем самым действуя на руку некоей условности, почему-то устраивающей их всех, но досадно и неразумно изменяющей подлинные образы), нередко сами ходили ко мне на поклон, искали и добивались моего внимания и расположения к ним, жаждали узнать моё мнение об их творчестве и хотели дружить и общаться со мной. Осенью 1972 года, в тяжёлый для него период, когда ему надо было решать, как жить дальше, Довлатов приехал не куда-нибудь ещё, а именно ко мне, в Москву, и я его поддержал тогда, приютил и помог ему прийти в себя. Ворошилов часто жил у меня в квартире, пока она существовала, и много здесь работал, да и в последующие годы, когда и самому мне пришлось бездомничать и скитаться, он старался найти меня, чтобы вновь, как и прежде, пообщаться, побеседовать, и всегда прислушивался к моим словам о его творчестве. Зверев на протяжении нескольких лет, в семидесятых, бродяжил по Москве вместе со мной, потому что, как он уверял, ему со мной было спокойнее, и мы с ним крепко дружили, и для него моё мнение о его живописи и графике было важно. С Сапгиром дружили мы с 1964 года, и он свои новые стихи прежде всего читал мне, потому что считал, что за обычным ухом у меня есть ещё одно особое ухо, и я лучше других понимаю поэзию. С Холиным у меня были многолетние добрые отношения, он меня ещё в молодые мои годы выделял из всех и высоко ценил мои стихи. Ерофеев относился ко мне с неизменным пиететом. Помню его благодарное изумление, когда мне удалось сделать так, что его книга «Москва-Петушки» впервые была издана в одном из московских издательств, с тщательно выверенным текстом, в подлинном виде. Ну, а дружба с Губановым — это целая эпопея. Он с первой же нашей встречи с ним и всю свою жизнь считал меня гениальным поэтом и годами пытался соперничать со мной, так уж он был устроен. Вот я и сказал кое-что вкратце о перечисленных вами людях. Как и все мои друзья и знакомые по андеграунду, не был я застрахован от некоторых ошибок и жизненных промахов. Жизнь была до того напряжённой, что и такое случалось. Но всегда, как бы ни приходилось мне самому тяжело, где бы я ни находился, старался я совершать добрые поступки, делать что-то хорошее для окружающих, помогать людям, поддерживать их. И соратники мои это понимали и по-своему ценили. Вести себя в жизни я стремился прежде всего по-человечески. С юности знал, что поведение обязательно отражается на творчестве. В прежнюю эпоху в людских отношениях важным звеном было благородство. Были и взаимопомощь, и взаимопонимание. При тогдашних трудностях жизни это помогало всем нам выживать и работать.
Можно, пожалуй, вспомнить прямо сейчас немногое из того, что в текстах своих говорят обо мне современники.
Вот слова Алексея Парина: «Владимир Алейников — человек совершенно замечательный, выдающийся человек, который случайно, а может быть это и хорошо, обделён такой славой, которая должна над ним витать. Но все, кто знает его творчество, его поэзию и прозу, его книги, все знают, что это человек абсолютно первого, самого высшего калибра, и все в один голос говорят: „он лучший среди нас“. Это очень большой русский поэт. Великолепная проза Алейникова — это проза поэта. У большого поэта проза всегда так органично связана со стихами, что линию раздела здесь очень сложно провести. Владимир Алейников — поэт милостью Божьей. Его стихи — это пламя слов. Мы можем отпрянуть от них, когда в их нутре сгущается жар неопровержимой истины. Можем погреться от их умиротворяющего, лучистого тепла. Можем обжечься их раскатистым, страстным огнём. В стихах Алейникова создаётся своя, целостная и в то же время противоречивая реальность. Прикоснуться к ней — значит найти новый импульс к осознанию нашей непростой русской жизни».
Вот слова Андрея Битова: «Владимир Алейников — великий русский поэт, более пятидесяти лет неустанно пашущий на ниве отечественного слова. Слава мира запечатлена в его стихах с такой силой, что нам легче всего отказать ему в той славе, которую раздаём сами, — в мирской».
Вот слова Евгения Рейна: «Владимир Алейников — классик новейшей русской поэзии. Я считаю его великим человеком, великим другом и великим поэтом. Он поэт редкой группы крови. Все мы — патриоты времени. Он — патриот пространства. Выход книг Владимира Алейникова стал событием. Алейников выиграл своё сражение и чётко держит свою дистанцию в русской поэзии».
Вот слова Игоря Ворошилова: «Владимир Алейников — безусловный Поэт. И он знает цену Слову. Вначале ведь было Оно — вот в чём дело. Алейникову доступны выдающиеся озарения. И думаю, несомненно, эти озарения коснутся его в недалёком будущем самым явным образом. Я считаю Владимира Алейникова первым поэтом на сегодня. Естественно, в его стихах постоянное борение с тьмой, ибо он не может не знать, что „Бог есть свет и нет в Нём никакой тьмы“. В этом смысле он — человек Гармонии».
Вот слова Александра Величанского: «Возникнув в момент перехода от одного безвременья к другому, поэзия Алейникова потому так стремится к бескрайнему звучанию, потому не ставит себе предела, что, в существе своём, заключает тайну единовременности всего сущего. Владимир Алейников был центральной фигурой среди смогистов потому, что именно Алейникову более всех удалось воплотить изначальный пафос новой эстетики, больше других в ней самоопределиться. Именно Алейников более всех своих товарищей зависим, „неотрываем“ от своего времени (что, кстати говоря, делает ему честь). Отличительной чертой смогистов и, в частности, Алейникова является великая вера в таинство поэзии, во всесильность её собственной, не поддающейся осмыслению, жизни. Гармония знает больше, чем тот, кто реализует её — вот несформулированный, но основополагающий тезис поэтической традиции, главным выразителем которой стал Алейников. Владимир Алейников, вне всякого сомнения, самый одарённый поэт своей плеяды, а может быть, изначально, один из самых одарённых поэтов своего времени. Когда рассеялся дым сиюминутных впечатлений, выяснилось, что уже в наше время Владимир Алейников пресуществил в своём творчестве весь тот, казалось бы вполне свободный от его влияния, культурный феномен, который связан в нашем представлении с тем, что собственно называлось СМОГом».
— Ну, а что говорят более молодые современники?
Марина Савиных: «Бродский — кухня, Алейников — Вселенная».
Ксения Драгунская: «Мир ещё не рассыпался на кусочки в том числе и потому, что в зимнем пустом Коктебеле пишет стихи и прозу Владимир Алейников, этот седой, безмерно усталый, но не сломленный человек. Я и без уважаемых мною литературоведов знаю, что он — гений, которому нет равных».
Булат Аюшев: «Феноменальный поэт Владимир Алейников, его стихи сравнимы с явлениями природными, каждое стихотворение — словно геологическая складка в горной гряде, которую не то что обойти, охватить взглядом трудно. Читать его от стиха к стиху — всё равно что путешествовать по неизведанной стране. Такова же и проза его, толщу которой нет-нет да и пробивают неиссякаемые ручьи стихов. Алейников не помещается в нашем времени, слишком велик, слишком космичен!»
Станислав Минаков: «Поэт, прозаик, переводчик, художник Владимир Алейников, географически обитающий часть календарного года в Москве, а часть — в Коктебеле, в культурном смысле внятно и несокрушимо уже несколько десятилетий представительствует в отечественной литературе за СМОГ (Самое Молодое Общество Гениев), а в духовном — давно является одним из ориентиров и неотменимых авторитетов для новых и новых поколений русских стихотворцев. С удовлетворением следует подчеркнуть укоренённость В. Алейникова в консервативной версификационной традиции, с чётко организованными „столбцами“ — строго образмеренным ритмом, полнозвучной рифмовкой, оформленной строфикой, с мощными гулом и гудом, катящимся по его сочинениям. В эпоху размытости критериев и очертаний творчества, тотального релятивизма искусств и распада душ Владимир Алейников представляется нам глыбой принципа и духа. Как и подобает мастеру, он пишет словно один грандиозный текст, занося его на небесные скрижали, — и практически не имеет значения, стихотворную или прозаическую форму он избирает для воплощения очередного замысла. Весомость и значительность присутствия Алейникова в современной литературе позволяют с полным основанием утверждать, что русская поэзия не пресеклась, а сохраняет в мировом ландшафте свои мощные корни, стебли и плоды».
Владислав Кулаков: «Поэт, художник, прозаик, эссеист Владимир Дмитриевич Алейников начинал в 1960-е как один из основателей легендарного СМОГа, одной из самых ярких и значимых поэтических групп неподцензурного, несоветского искусства, прошёл путь от юношеского авангардизма до зрелого твёрдого стиля и продолжает свою поэтическую работу уже в качестве живого классика русской литературы второй половины ХХ и начала века ХХI-го. Его поэзия возникла на пересечении самых актуальных устремлений нового русского поэтического слова, сразу задала высший уровень художественного напряжения (а в поэзии нужен только такой уровень) и поддерживает его по сей день, воплощая нашу эпоху в поэтической музыке, которая звучит постоянно в его стихах и источник которой остаётся чистым и незамутнённым уже более полувека. Этот источник — конечно, уникальный талант поэта, удивительный настрой его души, резонирующий со всем миром и заставляющий его звучать в наших душах, заставляющий звучать наши души. Вот истинное предназначение поэзии, и Владимир Алейников не позволял и не позволяет нам забыть об этом и в самые глухие к поэзии времена».
Я привёл здесь только некоторые высказывания современников обо мне и моих писаниях. Высказываний столько, что из них кому-нибудь когда-нибудь можно будет большую книгу составить.
Литературная нынешняя тусовка давно уже меня сознательно замалчивает. Видимо, у них «другие интересы». Я от этого вовсе не страдаю. Есть у меня свой круг читателей и ценителей моего творчества. И круг этот достаточно широк. Для того, чтобы замалчивать меня, много ума не надо. А вот для того, чтобы понять меня, нужны и ум, и знание поэзии, и человечность. Равнодушие, зависть и нежелание составить представление о том, что я написал за столько лет работы, никому из нынешних заправил псевдолитературного процесса и активным его участникам чести не делают, да и особой радости принести не могут, потому что из нашей словесности меня не выкинешь, потому что не вписываюсь я ни в какие неизвестно кем придуманные рамки и обоймы, да и зло, как известно, наказуемо, а добро всегда побеждает. Хлебников не случайно написал: «Ещё раз, ещё раз, я для вас звезда. Горе моряку, взявшему неверный угол своей ладьи и звезды, он разобьётся о камни, о подводные мели. Горе и вам, взявшим неверный угол сердца ко мне: вы разобьётесь о камни, и камни будут надсмехаться над вами, как вы надсмехались надо мной». Этот угол сердца — должен быть верным. Тогда всё проясняется и становится на свои места. Андрей Платонов говорил: «Без меня Россия — неполная». Точно так же и я могу сказать о себе. Разные псевдоумники часто рассуждают о патриотизме, о любви к родине. Пусть лучше почитают мои стихи. В них эта любовь давно уже превратилась в сияние. Ну, а если говорить о друзьях, могу вспомнить слова Мандельштама: «Я друг своих друзей». И это действительно так. О своих друзьях, приятелях и знакомых по андеграунду говорю я в своих книгах прозы. Меня всегда ведёт сама речь. Если человек нехороший — таким он и получается. А если человек замечательный — таким он и появляется в моей прозе. Все мы — люди. И пресловутая фраза «ничто человеческое нам не чуждо» имеет место. Никто из нас не был идеальным. Сложная эпоха закаляла нас. И в непрерывном противостоянии злу каждый человек словно высвечивался с годами, становилось ясно, кто он такой. «Сусальные образы»? Да какая там сусальность! Если присмотреться, то в том, что происходит после смерти некоторых людей андеграунда, бывает и бредовость. Издают так называемые записные книжки Вени Ерофеева, заполненные номерами телефонов, записями о выпивке, цитатами. На аукционах продают стакан, из которого пил Веня, его разговорный аппарат, квитанцию на выписанную им газету. В Пушкинских горах, где Сергей Довлатов недолго поработал экскурсоводом, некие меценаты купили старую, полуразвалившуюся избу, в которой Сергей жил и в основном пьянствовал, и устроили в ней музей. Зато с художником Толей Зверевым, богемная жизнь которого была притчей во языцех и художественное наследие которого стало гордостью русского искусства, произошло нечто очень достойное. Теперь в Москве есть его музей, ультрасовременный, просто великолепный. Так что, как видите, кого-то, как говаривал Зверев, увековечивают, кого-то превозносят, кого-то до сих пор, вопреки здравому смыслу и несомненным заслугам, с характерным для нашей страны равнодушием и невниманием к её выдающимся гражданам, недооценивают. Например, Игоря Ворошилова, великого художника, поэта, мыслителя. Но, думаю, ещё спохватятся — и вспомнят о нём. Вот во Франции, всякие там сюрреалисты, дадаисты — фиксировали каждое своё сборище, для истории. А у нас — подобным никогда не занимались. Дневников почти никто не вёл, письма друг другу писали редко, фотографий мало. Зато — жили широко, с размахом. Работали — на совесть, с полной отдачей. И никого не волновало — будут ли напечатаны его стихи или проза, будут ли выставлены его картинки. И наработали столько, что ещё долго будут всё это разгребать, находить, заново открывать. Бурной была богемная жизнь, сложной была эпоха. Но все мы — жили, пусть и в суровых условиях, пусть и в нищете, пусть и в конфликте с властями, жили отважно, не только в гульбе, а, прежде всего, в трудах, — и создавали новую литературу и новое искусство. И — создали их. И они — долговечны. Смело могу сказать: нашему отечественному андеграунду и в подмётки не годятся андеграундные движения всех остальных стран. Нет у него двойников, нет даже отдалённых подобий. Он уникален. Он один такой вот, как есть, со всеми своими странностями, нелепостями, достижениями, поступками, подвигами, со всем его феноменальным разнообразием, с его поистине великим творческим горением. Я не пишу мемуаров. Мне это неинтересно. Моя проза — художественная. Это проза поэта. Свободная, ассоциативная, полифоничная, нередко ритмическая, тяготеющая к поэзии. Я воссоздаю пережитое мною средствами речи. Поэтому — просто читайте мои книги. Из всей нашей прежней братии один я остался — помнящий всё и умеющий сказать об этом.
— Владимир Дмитриевич, интересно, когда Вы стали рисовать? Серия Ваша портретов современников глубока, тонка, пронзительна. Что Вас, литератора, подтолкнуло к «карандашу и кисти»? Расскажите об этой серии.
— Я рисую с детства, всю жизнь. Мой отец был выдающимся художником. И я дружил со многими художниками нашего андеграунда. Теперь их называют вторым русским авангардом. Рисование моё — естественное дополнение к поэзии и прозе. Раньше я охотно разрисовывал свои самиздатовские сборники. Сколько помню себя, всегда рисовал. С начала шестидесятых некоторые современники собирали каждую мою почеркушку. Невозможно даже приблизительно сказать, сколько я сделал живописи и графики. Десятки тысяч работ. Они есть и в Отечестве, и раскиданы по разным странам мира, находятся и в частных коллекциях, и в музеях. В новом столетии бывают у меня и персональные выставки. Работы мои и узнаваемы, и достаточно сильны. То есть, очень мои, именно мои. О рисовании моём серьёзными искусствоведами написаны различные толковые тексты. Вы говорите о серии портретов современников. Наверное, о тех портретах, которые есть в моём каталоге, вышедшем в 2015 году в издательстве «Рипол классик»? Эти портреты, да и другие мои работы, находятся в Литературном музее. Но это лишь крохотная часть того, что есть. Сделанных мною портретов современников — множество. С шестидесятых годов — до нынешнего времени. Такая вот грандиозная галерея портретов.
— Чувствуете ли Вы ореол мэтра? Выходят книги, почёт, обращение с вопросами и консультациями. Все это накладывает известный отпечаток. Удается ли избавиться от отпечатка?
— Какой там ореол! Чем старше я становлюсь, тем проще веду себя с людьми. Когда я в 1991 году поселился в Коктебеле, давно жившая здесь Мария Николаевна Изергина, великая женщина, с которой я десятилетиями дружил, сказала мне: «Володя, если местные жители спросят, кто вы, то не говорите, что вы поэт. Говорите проще — писатель. Это им будет понятно». И я так и делал. И все местные ко мне привыкли. Если кто-нибудь спрашивал их, как меня найти, сразу отвечали: «А, писатель! Борода!» — и доходчиво всё объясняли. Да и сейчас, на восьмом десятке, когда кто-нибудь иногда спрашивает меня, чем я занимаюсь, обычно отвечаю: «Да так, стихи пишу». Это вовсе не сознательное опрощение, а обычное моё поведение. Зачем выпячивать себя перед людьми, подчёркивать этакую свою избранность? Люди и так, при желании, поймут всё необходимое. Разумеется, я прекрасно знаю цену своим писаниям. Знаю уровень своего дара. Но ведь я не стою на месте. Ни в каких лучах славы не купаюсь. Я постоянно, сосредоточенно работаю. Стараюсь не довольствоваться сделанным, а совершенствоваться. Идти — вслед за словом, за нашей речью, — дальше. Открывать новые возможности речи. Моя требовательность к самому себе с годами всё возрастает. И призвание моё — в неразрывном единстве с моими многолетними трудами. Если в советское время меня не издавали, то в новом столетии всё изменилось. Радоваться мне этому? Ликовать? Конечно, это приятно. И я это заслужил. Но мне надо ещё многое суметь сделать. Хорошо, что тексты мои часто появляются в периодических изданиях. Книги мои выходят. Перечень их обширен. Издано даже моё собрание сочинений в восьми томах. Большие тома, по восемьсот страниц. Три тома стихов, пять томов прозы. В этом собрании — лишь около половины того, что написано мною более чем за полвека работы. Но читатели уже могут составить представление о том, что я сделал. Поэтому издательству «Рипол классик» я искренне благодарен за этот издательский подвиг. Особого почёта я не вижу. В нашей стране вообще ко всему и ко всем быстро привыкают. Привыкли и к тому, что я есть. Никаким пиаром я не занимаюсь. Никак себя не рекламирую. Никому лишний раз не напоминаю о себе. Зачем? Задача писателя — работать, а не кричать о себе на каждом углу. Некоторых прямо разрывает от любопытства — как я, затворник, живу? Пусть успокоятся. Живу я просто. Не курортничаю, а работаю. Живу в основном на пенсию. Дополнительные заработки бывают лишь изредка. За публикации в журналах и за изданные книги нынче, как известно, ничего не платят. А если и платят, то гроши. Но я привык жить скромно. И мне дорога моя независимость. Ко мне и в самом деле нередко обращаются с вопросами и консультациями. В меру своих сил и возможностей я продолжаю помогать способным людям с публикациями — и продолжаю делать публикации своих соратников — и тех, кого уже нет на свете, и живых. Я не культуртрегер. Это мой долг. Если я не стану делать этого — то кто сделает? При нынешней повальной разобщённости необходимо напоминать современным людям, особенно молодым, о том, что было сделано их предшественниками в русской словесности в былую эпоху. Ведь много первоклассных текстов талантливых людей доселе не издано. И полноценной картины всего нашего ренессанса, возникшего в советский период, нет. О чём думают нынешние критики и литературоведы — непонятно. Где серьёзные исследователи? Появятся ли они? Будем надеяться на это. Вот вы спрашиваете о некоем отпечатке. Откуда ему взяться? Да и нужен ли он вообще? Почему он должен что-то накладывать на меня? Гонора прибавлять, что ли? Этакого утрированного осознания собственной значимости? Нет, это не обо мне и не для меня. Читайте мои книги. Они говорят намного лучше, чем я сейчас. В них всё нужное сказано. А в новых своих книгах я постараюсь немало ещё толкового и важного сказать.
— Над чем трудитесь сегодня? Что позволяет не почивать на лаврах, что движет? Как сохраняется интерес к творчеству?
— Я действительно тружусь. Всю жизнь. Работаю постоянно. Так надо. События — идут непрерывной чередой. Ситуации — бывают порой непредсказуемые, или сложные, или благоприятные, поскольку действительность изменчива — и, несмотря на то, что, вроде бы, привыкаешь к любым её проявлениям, всё равно загадочна, — и я никогда не устаю изумляться всевозможным приметам бытия, со всей наглядностью говорящим о том, что явь, какой бы она ни представала передо мною каждый раз, ежедневно, ежечасно, ежемгновенно, и в детстве, и в юности, и в теперешнем моём возрасте, неизменно желанна и притягательна, полна очередных открытий и способна поддерживать меня и вдохновлять. Состояния бывают — разные. Это — следствие всего пережитого мною. Стараюсь выстаивать и держаться. Как и всегда — и в прежние годы, и теперь. Творчество — спасение от всякой всячины. И житейской, и прочей. Даже самой заковыристой, и опасной, и просто нежелательной, чуждой для сердца и души. Замыслы мои велики. Надо суметь, несмотря на раздражающие порою помехи и препятствия, на какие-то житейские проблемы, на тягостные периоды, когда, по разным причинам, просто не пишется, словом, на то, что мешает работать и что приходится преодолевать, сделать задуманное живой частью всего моего творчества, превратить в полноценные тексты всё, что существует в набросках, что находится в работе. С возрастом жизненные ритмы меняются. И работать становится труднее, чем в прежние годы. Но силы — при мне. И упорство. И ответственность за то, что я делаю. Стихи — появляются периодически, я их записываю, постепенно складываются циклы, книги. С прозой — другое. Здесь именно труд совершенно необходим. Я давно уже пишу большую серию книг о былой эпохе и людях этой эпохи. Называется она — «Отзывчивая среда». Состоит она из ряда книг, каждая из которых имеет своё название. Все книги серии связаны между собою. Нередко мои герои кочуют из книги в книгу. Серия образует единое целое. Работа над этой серией продолжается. Пишу я и другие вещи в прозе — очерки, эссе, рассказы, своеобразные записки. Стараюсь всё время находить новые формы, для изъяснения, для общего строя каждой вещи, находить новые изобразительные средства, расширять поистине грандиозные, неисчерпаемые возможности речи. Написал недавно большую серию эссе о художниках нашего авангарда, для одного серьёзного издания. Пишу предисловия к публикациям некоторых поэтов, для журналов и альманахов. И постоянно делаю такие публикации. Привожу в порядок прежние свои, доселе не изданные писания, стихи и прозу. Несмотря на огорчительные и невосполнимые утраты в прежние годы, изрядная часть этого добра всё-таки сохранилась, и зачастую — чудом. Этих неизданных моих текстов — несколько полновесных томов. Мои ранние стихотворения, поэмы и композиции меня самого теперь удивляют. Они выжили — и продолжают жить. Пожалуй, пора хотя бы часть их опубликовать. А ещё есть столько прозы прежних лет! Вот и получается, что даже такой работы — на годы. И никто, кроме меня самого, этого не сделает. Посему — надо трудиться. На лаврах я не почиваю. Некоторые литературные премии — я получал. Стало быть, заслужил. Нынче снова начали всё чаще говорить о том, что надо меня выдвинуть на Нобелевскую премию по литературе. Но к этому отношусь я скептически. По простой причине: я не политик, а поэт. Нобелевка — давно политизирована. А я живу — в стихии речи. И эта речь — русская. И всё этим сказано. Что мною движет? Любовь. А это, повторяю, движущая сила бытия. Верность призванию. Осознание собственной правоты. Давнее понимание того, что нахожусь я на верном пути. Что значит — «как сохраняется интерес к творчеству?» Творчеством я жив. Творчество — сохраняет меня. Более полувека нахожусь я в непрерывном сражении за сохранность нашей речи. Поэтому — надо жить и работать. Именно так я говорю всегда. Таково — завершение нашей состоявшейся нынче беседы. А вернее — начало нового света ясного, золотого, в жизни, в речи, во всём, что есть, здесь, вокруг, что зовёт вперёд, вглубь и ввысь, что идёт в грядущее, от меня неизменно ждущее слов, которыми я ведом, в дни, что в дружбе с моим трудом.
С Владимиром Алейниковым беседовал Алексей Шульгин.