Месть Пьеро
Я не пойду на его похороны завтра, нет, не пойду, ни за что. Почему я должна?
То, что он мелькал возле меня всю мою жизнь, — совсем не повод. Он, толстый тряпичный Пьеро, умереть-то по-людски даже не смог — отдал богу душу в душном автобусе номер сто тридцать два среди чужих, возвращаясь из своего офиса, где проработал половину своей неуклюжей жизни помощником кого-то по вопросам каким-то. Советский клерк, позже — офисная сошка в плохо сидящем костюме и отвратительно завязанном сальном галстуке, все они такие, одна порода. Дворняги, прикормленные в подъезде, где проживают добрые люди. Клянчат и клянчат, а не дают куска — так усядутся и ждут терпеливо, пока кусок не кинут. И взгляд такой жалостный, будто поможет.
Я прямо-таки вижу, как он умер. Упал на интеллигентную бабушку с большим мобильником для подслеповатых стариков — я такие видела, на них цифры как пуговицы, та завопила, будто режут. Автобус остановился, матерящийся внятным шепотом злой народ выгнали, и водитель вызвал «скорую», которая ехала почти час. Да, именно так оно и было, не сомневаюсь. А он, улетая в миры иные, шептал мое имя, в чем, наверное, ничего плохого и нет. Это далеко не худшее, что он мог произносить в последние минуты. Хотя какая разница?
Его зовут… Его звали Леня Протасов, он пришел учиться в нашу зачуханную школу в девятый класс. Толстый, неповоротливый, нездорово-рыхлый, весь какой-то квадратный. Нос крупный, кожа пористая, рот безвольный, губошлепый. Часто улыбается, но как-то беспомощно, бесцветно, так, что улыбкой эту рябь на лице никак нельзя назвать, — тень какая-то, не более. Да и сам — как тень, которую отбрасывает что-то бесформенное и совершенно неопределенное. В классе, как сейчас помню, его встретили холодно, совсем безразлично. Но вскоре он начал порциями выдавать свои сюрпризы, словно черный ящик. Нет, специально он никому ничего не рассказывал, скромнягу корчил, но для начала выяснилось, что пришел он к нам не откуда-нибудь, а из знаменитой московской Первой школы, где учились или очень умные, или очень блатные. Вероятно, Протасов был все-таки умным, хотя мне от этого не горячо и не холодно — для меня мужчина не существует, даже если он читает Пруста в подлиннике и знает, что такое оксюморон, но при этом обликом и речью похож на студень. Если, конечно, хватит фантазии представить себе говорящий студень. Моей фантазии для этого вполне достаточно.
Осталось тайной, почему его семья переехала из центра в наше забытое богом Царицыно, наверное, кто-то из родителей нашкодил и крепкая советская семья приказала долго жить. Протасов на эту тему не распространялся, потому что друзей не заимел. Он вообще был молчалив, а если говорил, то мало и часто очень невнятно, глотая слова и смущаясь. Тем не менее, довольно скоро все вдруг узнали, что он прекрасно играет на ф-но, что без всякого удовольствия и совершенно равнодушно делал на вечеринках, которые изредка устраивали чокнутые энтузиасты в нашем не слишком дружном классе. Однако когда учителя слезно умоляли выступить за школу на каком-нибудь смотре художественной самодеятельности, уперто мычал какой-то сумбур и, глядя в пол, отрицательно мотал головой. Потом вдруг оказалось, что он может дать сто очков вперед нашей англичанке, что читал никому неведомого тогда Набокова, и ему, в общем, без разницы, тройку или пятерку ему поставят. Однажды, в минуту редкого оживления, он произнес вполне связную короткую речь о том, что наша школа — заведение для дебилов, а ему безразлично, где получать аттестат, потому что лично он без каких-либо проблем поступит куда захочет. Слышавшие эту речь доморощенные школьные псевдопатриоты возмутились, пошли слухи, но Протасов, извините за вольность, клал на это возмущение с прибором. Тогда решили всей командой набить ему морду, чтобы держал свое мнение при себе. Полезли было, но Протасов, особо не разбираясь, въехал первому попавшемуся в глаз так, что желание остальных настучать ему моментально испарилось. Ох, как давно это было…
За мной он, естественно, ходил хвостом, первое время ничего не говорил, приглядывался вроде как. Но с определенного момента я каждый день стала находить в портфеле или цветок, или тетрадный лист в клеточку со стихами, посвященными мне, или приглашение поесть мороженого в кафе (как только он умудрялся засовывать все это в мой портфель и в какие, о боже, целомудренные времена мы росли…). Потом повалили признания в любви и клятвы в верности до гроба, снова записки и записочки, только… Только противен был он мне на физиологическом уровне, меня начинало тошнить, когда я замечала его в обозримой близости, может, какие-то его флюиды, направленные строго на меня, настигали и обволакивали, словно отвратительный запах раздавленного лесного клопа, от которого можно избавиться, только тщательно вымыв руки с мылом, а то и приняв душ.
Какая другая, возможно, переступила бы через себя, пораженная такой неизбывной любовью, сходила бы на свидание, дала надежду, — юноша все-таки был непрост и мог показаться интересным. Но я была не «какая другая» и не умела абстрагироваться. Я была королевой школы и Прекрасной Дамой, от меня сходили с ума и одноклассники, и молодые учителя и даже завуч с завхозом. Уже тогда я знала, что мое предназначение в том, чтобы царить над всеми, всеми без исключения мужчинами, я рано поняла, что мое призвание — дарить им счастье видеть меня, говорить со мной, удостоиться моей улыбки. Уже тогда я чувствовала себя полновластной хозяйкой всех мужчин, попадающих в поле моего зрения; собственно, так оно и было, так оно есть и теперь, когда мне уже за сорок. Один взгляд, брошенный без всякого, поверьте, кокетства, улыбка, два слова, — и мужчинка мой. Глаза его затуманены, глупы, он готов на все, большой, сильный, умный… и очень беспомощный. Счастлив, что его заметили, подарили толику внимания, отличили от других, и готов служить, ничего не требуя. Нет, он хочет не секса, а если и хочет, то тщательно скрывает свои желания и искренне возмутится, если его заподозрят. А хочет он повиноваться, и в этом его счастье если не на всю жизнь, то на мгновение, а мгновение иногда, не очень часто, важнее всей жизни. Тут еще и другое. Сладость быть покоренным… кем? Очень слабой, хоть и безмерно Прекрасной Дамой, этакое извращенное мужское мышление, эгоизм, если хотите. «А вот я какой, могу ее в бараний рог скрутить, сил хватит, одним пальцем, ан нет, — весь перед ней на коленях, и сила моя в моей слабости, слабости только перед ней, она, она и только она». Ах, как рано познала я все эти тонкости, и каким толстым боком это познание мне вышло…
Но тогда мир казался прекрасным, а я — самой прекрасной частью прекрасного. Воображение мое работало на полную катушку, и кем я только себя не представляла. Сначала эти представления были статичны и достаточно примитивны — «Незнакомка» Крамского, рафаэлевская «Дама с горностаем», Джульетта Гвиччиарди, Беатриче. Потом образы усложнились, стали сливаться, проникать друг в друга, образуя необычайные гибриды. Лиля Брик, которую великий поэт любил неизвестно с какой стати, например, накладывалась на Аглаю Епанчину, которая, наоборот, искала любви богатого идиота (терпеть не могу этот совершенно искусственный, как пластиковый фикус, роман с его сплошь чокнутыми героями!). Нет, ну разве можно представить себе такой гибрид? Или героини Драйзера сливались в одну, разбавлялись Шарлоттой Бронте и совмещались непонятным образом с Джун Форсайт (я очень любила Голсуорси, но понимала, что это уж совсем через край, и очень стыдилась). А еще позже все снова замечательно упростилось, — во мне прочно пророс только один образ, — образ меня самой, это произошло с исчезновением комплексов, и так невеликих. Я окончательно уверилась в своем могуществе. Но теперь, когда мне уже за сорок, я чаще и чаще думаю о том, что быть Прекрасной Дамой — довольно тяжелый крест. Во всяком случае, мне это не принесло счастья, если под этими словами понимать то, что понимают все. Думаю, что из этого же произросла моя полнейшая сексуальная холодность, да что уж там, — фригидность, основанная на очень отстраненном отношении к мужчине вообще. Секс — что секс? Низменное удовольствие всего лишь, а ведь есть дурочки, которые полагают, что только постельными утехами мужчину можно накрепко привязать к себе, да так, что никуда не денется. Черта с два! Недаром шлюх везде хоть пруд пруди, а гейши водятся только в Японии, и то, по нынешним временам, говорят, настоящую днем с огнем не сыщешь. И вообще, голый мужик — зрелище нелепое и малопривлекательное. Если дамам небольшая полнота или белая, мраморная кожа с тоненькими веточками вен придают порой шарм, то у мужика… уж не обессудьте. Но и не в сексе дело. Дело в моем отношении к противоположному (слово-то какое!) полу вообще. Во мне это отношение сформировалось ненормальным или… просто иным, чем у большинства женщин. Совершенно пропало по-хорошему меркантильное жела-ние устроить свою жизнь в общепринятом смысле, завести детей, небедный теплый дом, байкового любящего мужа, бла-бла-бла. Зато я проживала немногие свои настоящие романы на высокой ноте, на трепете натянутой струны, порой отчаянно импровизируя, порой — просчитав все на много шагов вперед. Но в любом случае я подавала себя мужчинам свысока, как милость, и никогда полностью. И, словно энтомолог за распятой, подсушенной, но еще живой бабочкой, наблюдала, как принятый к производству мужчинка корчится в пароксизмах счастья. К тому же я сама, до определенной степени, стала мыслить по-мужски. Согласитесь, ведь для того, чтобы приносить мужчине счастье, нужно хоть сколько-нибудь понимать, какое оно, мужское. И мои попытки угадать постепенно привели к тому, что я стала мыслить рационально, не разбрасываясь на мелочи и эмоции, служа лишь одному идолу. Какому? — не знаю точно. Меня не увлекал результат, зато безумно нравился процесс, я стала актрисой, которая играет камео для одного-единственного зрителя, который — тоже я.
Но время возвратиться к рассказу, я и так слишком отвлеклась. Протасов, естественно, был у моих ног. Как и все. Но если к остальным я относилась спокойно, раздавала авансы, забирала их, с кем-то встречалась, с кем-то целовалась весенними буйными вечерами, то Протасов был, пожалуй, единственным, кого я не хотела видеть около себя. Он был противен мне, как может быть противна змея, мышь или крупный таракан, причем это чувство отторжения касалось всего. Его мятой фигуры, бесцветного лица, маленьких, таких же бесцветных глаз, его стихов, песен, цветов, которыми он меня забрасывал. Причем букеты почему-то вызывали наибольшее отвращение, мне казалось, что розы, которые он мне дарил, пахнут не розами, а мужским потом, особо едким, не таким, как у всех на уроках физкультуры. Он всегда, мелькая в поле моего зрения, молчал, вздыхал тяжело и горько, а я ничего не могла с собой поделать. Хотя и пыталась. Мое положение королевы школы подразумевало равное внимание ко всем воздыхателям во избежание обид и сплетен. Я честно старалась, сходила с ним даже один раз в кафе. За мороженым и дефицитной тогда колой Протасов неожиданно разговорился и понес такую пургу, что мне стало нехорошо. Он вдохновенно врал, пытаясь изобразить себя то Эдмоном Дантесом, то Портосом, то Сирано де Бержераком. Закончил, естественно, на ноте Сирано, пылко и глупо излив на меня мутные, как он сам, признания в вечной любви. Эта встреча тет-а-тет, единственная в благословенные школьные годы, закончилась вполне благополучно, чего не скажешь о второй. Но тогда с чувством выполненного долга я облегченно вздохнула и перестала его замечать, уделяя внимание следующему по очереди. Я и представить не могла, что у этой истории будет продолжение.
Окончив десятый класс, я поступила в заурядный технический вуз — мне было, по большому счету, все равно, где подыскивать выгодную партию. Однако очень хотелось, чтобы эта «партия» не оказалась ужасающе глупой, не слишком нудной, а главное — не ревнивой. Желательно, чтобы не пахла грязными носками, дешевым алкоголем, не сидела по часу в сортире с детективом и громко не сморкалась по утрам. Задача, согласитесь, не из простых.
Я настроилась на ее решение, но тут меня настиг крайне неприятный сюрприз, которого я совершенно не ожидала. Протасов — представьте — поступил туда же, исхитрившись сделать так, что на первом курсе мы оказались в одной группе да еще проучились бок о бок до самого диплома. Скольких мучений стоило мне его постоянное присутствие неподалеку! Но до третьего курса все было пристойно, я, понятно, была королевой института, а он тихо плакал по мне. Но потом… Протасов словно с цепи сорвался. Стал навязчив, искал встреч, даже запустил сплетню, что спал со мной, в это, конечно же, никто не верил, а некоторые крутили пальцем у виска. Несколько подружек, правда, с пристрастием допросили меня, но быстро поняли, что сплетня глупейшая и завянет на корню, что и произошло.
Но апофеоз случился чуть позже. Все оказалось столь невероятно, что я месяц не могла прийти в себя. Протасов однажды вечером заявился без предупреждения ко мне домой с огромным букетом цветов, в хорошем костюме и немыслимом в те, полные дефицита, времена цветастом галстуке.
Мать с отцом почему-то с первых минут обаялись им, достали конфеты, которые купили по случаю и берегли к седьмому ноября, поставили даже бутылку «Токая», тоже припрятанную к праздникам.
От такой неразборчивости родителей мне стало плохо: маман в молодости была еще той фифой и любила вспоминать о своих похождениях, секретничая со мной — с кем же еще: подруги давно все знали, с мужем не посекретничаешь, а я как раз подросла. Судя по ее рассказам, охмуряла она только мужчин достойных, но вот беда — каждый роман, романчик, даже легкую интрижку переживала слишком драматично. Хорошо, что подвернулся отец, а то не знаю, чем бы для маман это кончилось. Впрочем, она поведала мне, что и папина юность тоже была бурной, словно штормовой океан. В общем, они встретили друг друга и угомонились. А вот что родители нашли в Протасове, для меня загадка — может быть, он показался им надежным и основательным, поэтому, выпив «Токая», они решили, что лучшей партии для меня не сыскать. Но это всё мелочи по сравнению с тем, что произошло потом, когда вина оставалось совсем на донышке.
Налив последнюю рюмку, Протасов жестом фокусника достал откуда-то точно такую же бутылку и поставил на стол — мол, банкет продолжается. Родители ахнули. Но он, не дав им опомниться, воздвигся над столом и в торжественных старомодных выражениях, очень внятно, не заикаясь и не мыча, попросил у моих родителей моей же руки. Я не выдержала, в первый и последний раз в жизни матерно выругалась и ушла к себе в комнату, оставив родителей в состоянии оцепенения. Но чаровник Протасов остался. Он еще долго шушукался с ними за столом, а после его ухода папенька с маменькой прицепились ко мне с долгим и нудным разговором о моем будущем. Мол, какой чудесный молодой человек, умница, читал Набокова (с того момента я возненавидела все, что тот написал), и почему бы мне не подумать, да и вообще не хватит ли порхать, внуки пришлись бы очень кстати, ведь для кого-то построили дачу, не для себя же, им вообще ничего не надо, кроме крошки хлеба и капли молока (ах, как замечательно написал Хлебников!) и если разобраться…
Я не стала ни тогда, ни потом ни в чем разбираться, а дело кончилось небольшим скандалом. На следующий день я отловила Протасова после второй пары и публично закатила ему пощечину, прекрасно понимая, что от этого его самооценка безмерно возрастет, но не имея сил противиться своему желанию. Он не обиделся, а весь институт обсуждал пощечину три недели. Я злилась, но терпела, — что поделаешь, так всегда бывает, когда изменяешь избранной линии поведения и вообще себе. Конечно, стоило спустить этот эпизод на тормозах, но… я не выдержала. Протасов же утих, видимо, смущенный возросшей своей известностью, и особо не докучал до поры, так, иногда. А тут и подоспело время диплома. Моя цель за время учебы оказалась не достигнутой, но я не спешила, понимая, что многое еще впереди.
Распределили меня в обычное КБ раскладывать бумажки, чем в те времена занималось полстраны. Я не удивилась и лишь обреченно вздохнула, узнав, что Протасова распределили туда же. Мы сидели в разных отделах и разные бумажки раскладывали, но неизменно встречались в столовке, у начальства, на совещаниях, и все довольно быстро пошло на третий круг. Взгляды, цветы, стихи и слова были те же, что в выпускном школьном классе и в институте. А у меня к поклонникам школьным и институтским добавились разновозрастные воздыхатели из учреждения. Работы стало больше, а кроме этого ничего вроде и не изменилось. Разве что у меня появилось много подружек, почти не завидующих мне, вероятно потому, что большинство имели семью, а кое-кто даже с неплохим мужем. Но я ждала, понимая, что мужем просто неплохим мне не обойтись. Мне нужен редкостный экземпляр, который — я стала старше и умнее — сможет хоть чуточку сопротивляться мне и не быть полным подкаблучником. Это пошло и скучно. То, что он обязан выстроить для меня достойную жизнь, подразумевалось само собой. МИД (поездки за бугор), Министерство торговли (много маленьких радостей внутри родной страны), в конце концов, просто человек с большими связями. Я была уверена, что он неизбежно появится на моем горизонте, а дальше создастся ситуация, требующая только техники. Тем не менее, именно в этот период я завела первый серьезный роман и сделала самую большую в жизни глупость. Но сначала о глупости.
Я переспала с Протасовым. Как это получилось? Сама не знаю. Мы столкнулись после работы на первом этаже. Я была усталой, злой и издерганной, с настроением где-то далеко за гранью минус единицы, что случается со мной редко. Протасов же, наоборот, выглядел оживленным, двигался свободно, раскованно, вопреки обыкновению, говорил не запинаясь. Взял меня за руку, я руки не отдернула, почему-то от его прикосновения стало вдруг спокойнее, а мир показался не таким гнусным. Протасов пригласил посидеть в ресторане, я, ни с того ни с сего, согласилась. Пока сидели, Протасов больше молчал, я не услышала от него ни одного признания в любви, что само по себе было невероятным. Я было подумала, что все заканчивается, и, наверное, от радостных ожиданий выпила слишком много. Мужчины говорят, что не бывает некрасивых женщин, бывает мало водки. Вот и моя частичка мужского, о которой я уже упоминала, дала о себе знать, поэтому Протасов показался мне даже милым. Дальнейшее, в частности то, как я оказалась в его квартире на Полянке, совершенно не помню. Не помню и самого «сладостного» процесса, а вот утреннюю тошноту, чувство омерзения к его загаженной и прокуренной малогабаритной квартире помню прекрасно. Он храпел, лежа на спине и запрокинув голову, а я отчетливо видела, какие крупные поры на коже его щек, какие гадкие и длинные волосы торчат из носа, сколько красных мелких прыщей разбросано по его низкому лбу и как близко посажены у него глаза. При мысли, что этот человек обнимал меня, целовал мокрыми губами, а теперь, когда проснется, родит победу, которой был беременным много лет, мне становилось не то что тошно, а просто омерзительно. Хотелось завыть от отвращения к себе, столько лет лелеявшей в себе Прекрасную Даму и, вопреки обыденностям и условностям, ставшей ей. Я ушла, пока он не проснулся, но это, конечно, не могло ничему помочь, на следующий день мы встретились на работе. Он сиял как пятак. Свиной. Что-то быстро и сбивчиво заговорил, желая успеть сказать, я, кажется, услышала слово «свадьба», и меня снова замутило.
— Я увольняюсь, — прошипела я. — Между нами никогда, слышишь, урод, никогда ничего не было, запомни хорошенько. А если пустишь сплетню, у меня найдутся приятели, которые быстро приведут тебя в чувство.
Он прервал свою речь на полуслове, посмотрел на меня с тоской, — наконец его всегда мятое лицо хоть что-то выразило. Кивнул. Втянул голову в плечи и пошел вверх по лестнице в свой отдел. Я посмотрела ему вслед, и во мне неожиданно, на мгновение, возникла крошечная, похожая на сжатый кулачок младенца, жалость. Возникла и пропала. И я пошла в кадры писать заявление по собственному. Увольняться не хотелось, коллекция поверженных мужчин-экстра и просто мужчин разного возраста оставалась без присмотра, и ей было суждено распасться, как распадается все, исчезая из поля зрения создателя. Меня отпустили сразу, отрабатывать, сколько там положено, не заставили. А через три дня моя обустроенная жизнь вдруг вильнула снова. Я впервые вроде бы влюбилась.
Знакомство с Димой Белуниным произошло случайно. Я поехала от подружки на троллейбусе, — выпили немного шампанского, и я оставила машину у ее дома, она обещала приглядеть за ней. Стоять на остановке не хотелось, я подняла руку, он остановился. Ехал он на «Волге», новенькой, сверкающей, и сам Белунин был будто новенький, только что изготовленный на конвейере счастливых людей, ясный, улыбчивый, спокойный. Рассказал по пути, что работает во Внешторгбанке, «Волгу» взял на чеки в «Березке», при этом смущенно улыбнулся, как будто в этом было что-то постыдное. Он довез меня до дома, взял с меня деньги и не попросил номер телефона. Два последних факта потрясли меня. Я думала о нем всю ночь, невольно сравнивая с Протасовым и удивляясь, к чему эти дурацкие сравнения. Ругательски ругала себя за то, что не пококетничала с ним самую малость, чтобы он попросил телефон, а утром, когда выскочила в магазин, увидела его серебристую «Волгу» у подъезда. Он опустил стекло и помахал рукой. Так все и закрутилось, водопадом свалилось на меня. Влюбилась ли я — этот вопрос возникал часто, но ответа не находилось. Белунин был приятен, легок, остроумен и совсем не воспринимал меня как Прекрасную Даму, но я-то видела, что грустнеют его глаза, когда мы расстаемся хоть и ненадолго, что затравленно он озирается и мнет ни в чем не повинный букет, когда я сильно опаздываю. И от этих случайных наблюдений моя влюбленность — я так до сих пор и не знаю, была ли она — превращалась во что-то, чему я не могла подобрать названия, сколько себя ни мучила. Впрочем, мучила я себя недолго, потому что через две недели поняла, что залетела от Протасова.
Совершенно растерявшись, пошла посоветоваться с мамой, чего никогда не делала. От моего откровения она впала в полукоматозное состояние, через полчаса оклемалась и стала причитать. Потом начались советы, прозвучал аккуратный намек, что стоило бы все рассказать Протасову, рожать и выходить за него замуж. Вернее, наоборот, сначала замуж. Я взбеленилась, обозвала ее старой дурой и, уходя, сильно хлопнула дверью. Потом долго думала, зачем пошла за советом, я всегда все решала сама. Списала на помутнение рассудка и начала действовать. Немедленно на всякий случай переспала с Димой и пошла делать аборт — одна приятельница устроила мне хорошего гинеколога. Однако гинеколог меня огорчила, огорошила, можно сказать, потому что после затянувшихся на пару дней обследований заявила, что аборт мне делать нельзя. Долго объясняла, я поняла только, что уродилась по-женски неправильной, и это первая и последняя возможность родить, поскольку никогда больше не забеременею, вне зависимости от моего решения сейчас. А я все решила.
Через месяц я благополучно вышла замуж вовсе не за отца своего будущего ребенка. Я очень хотела девочку. Белунин настаивал на мальчике. Получилось по-моему.
Протасов возник снова очень нескоро. Честно говоря, я почти забыла о нем, поглощенная ребенком, новой жизнью, заграничными шмотками и подарками, которыми заваливал меня муж. Да и коллекция моя хоть и уменьшилась, но оставалась в целости, Белунин не был ревнив, да и я ничего такого себе не позволяла. Так что врать не приходилось, я говорила, что встречаюсь с друзьями, он отпускал меня, а я точно знала, что он не изменяет мне, женщины, даже я с живущей во мне частью мужчины, чувствуют это сразу. Поэтому и Белунину не приходилось врать. Впрочем, его измена не смутила бы меня. Просто я понимаю под изменой не то, что все. Переспать и забыть мужчине дозволяется, они полигамные в большинстве, без этого не могут. А вот если возникает близость другого порядка, ее банально называют душевной, это уже измена, даже если мысли о постельных утехах и не возникали.
Но возвращаюсь к Протасову. Он, как я уже сказала, возник. Ленке тогда как раз исполнилось двенадцать. Повадился встречать меня вечером у подъезда, когда я возвращалась с работы. В первый раз я даже обрадовалась, мы мило поговорили, я и не вспомнила, что беседую с настоящим отцом своей дочери, настолько отвыкла от Протасова. Но во вторую встречу Протасов напомнил мне сам, спросив о Ленке (как он узнал?), и отвращение снова захлестнуло меня. Не помню, что я ответила ему тогда, кажется, просила больше не появляться и все такое, но у меня почему-то не появилось беспокойства. Осталось от второй встречи только прежнее физическое, до дрожи, отвращение к нему. И снова несколько лет я его не видела. Появился он совсем недавно, опять ждал меня у подъезда после работы вечером. Была зима, не холодная, прошел крупный, таящий на лету, снег, и люди в пустом дворе еще не успели наследить. Я не удивилась, увидев его. Он, здорово постаревший, неаккуратно стриженный, стоял у скамейки в расстегнутом длинном пальто (в любую погоду, даже летом, он носил длинные пальто) и держал в руке бордовую, веретенообразную, нераскрытую розу. Я не разозлилась. Только в который уже раз вздохнула. Не разозлилась потому, что стала другой.
— Зачем ты пришел? — спросила я.
— Я хочу тебе помочь, — невыразительно проговорил он.
— Ты уверен, что мне нужна помощь? — я удивилась.
— Да, тебе нужна помощь, — устало, словно втолковывая маленькой девочке очевидные вещи, сказал он. — Тебе и твоей дочери нужна помощь, потому что ты живешь с тем, кого не любишь, а у дочери нет отца.
— Не говори глупостей. — Отвращения не было, я всего лишь возмутилась и приготовилась защищаться. — У Ленки есть отец, о котором можно только мечтать. И неожиданно помимо своей воли спросила: — Ты говоришь о помощи, Протасов. А что ты можешь?
Он пожал плечами и промолчал. Я бросила розу на покрытую толстым слоем снега скамейку, роза сползла вниз и повисла, зацепившись шипом уж не знаю за что, наверное, за снег, если такое возможно. А почему невозможно, ведь я же цепляюсь, и очень крепко, за совершенно эфемерные вещи, которые вроде существуют, а приглядишься — так и нет их. Протасов повернулся и медленно пошел прочь, исчезая в глубине двора. Я стояла и смотрела на его широкую спину. И впервые подумала, что, поведи я себя по-другому, за этой спиной мне могло бы быть совсем неплохо. И сразу одернула себя: Прекрасная Дама всегда сама по себе, ей не нужно ничего, кроме ее коллекции, в которой ущербные экземпляры ни к чему.
А утром мне позвонил Саша Маканин, наш одноклассник, с которым я не виделась с самого выпускного, и сказал, что Протасов скоропостижно умер в автобусе от сердечного приступа.
Я не пойду на его похороны, нет, не пойду, ни за что. Почему я должна?
Так я думала тогда. Но уже знала, что пойду, чтобы плюнуть в его могилу, как раз когда в нее будут опускать гроб, прости меня, Господи. Пусть все думают, что им заблагорассудится, я никогда не обращала внимания на мнение окружающих, потому что мне все всегда прощалось. Он преследовал меня большую часть жизни, висел на мне камнем, булыжником, одновременно давил, как бетонная плита, пытаясь согнуть, сломать. И сломал-таки, правда, один раз всего, но этого оказалось достаточно, он стал отцом моего ребенка, я часто с ужасом думала об этом. Не давала Ленке многого, что должна давать мать, потому что глубоко внутри меня сидела уверенность, что, балуя ее, идя с ней на компромиссы, я потакаю Протасову, становлюсь игрушкой в его руках. А может, так оно и было? И понятно, почему мне хочется так не по-христиански плюнуть в его могилу, в конце концов, мне есть за что мстить ему, так пусть месть будет хотя бы такой. Но… в моих силах было сделать так, чтобы он никогда и за версту не приближался ко мне, я могла перевестись в другой институт, уехать в другой город, повеситься, в конце концов, если уж так невмоготу. Но я не сделала этого. Почему? Все было бы понятнее, ощути я сейчас простое сожаление о том, что человек умер, совершенно мимолетное и обычное, так ведь и этого нет. И снова выплывает вопрос — зачем я терпела его рядом? Окончательно сбив себя с толку и поняв, что хватит, я приказала себе забыть. Забыла. Но на похороны все-таки не пошла. Так сложилось.
Звонок Маканина, вызвавший у меня бурю эмоций, что вообще-то мне не свойственно, оказался первой ласточкой, уронившей на лету свое дерьмо на мои уже много лет белые одежды. Через два часа, только я успокоилась и решила принять душ, позвонила Ленка.
Странным, чужим голосом спросила, дома ли я. Я сказала, что дома, но кого-либо видеть сейчас особого желания не чувствую. «Это не имеет значения, потерпишь». — Я удивилась, дочь всегда боялась грубить мне. Но промолчала. Ленка примчалась через пятнадцать минут, видимо, плюнув на занятия в институте и строгости, с ними связанные, — МГИМО все-таки. Она прошла в комнату, не снимая обуви, бросила сумку в кресло. И с места в карьер заявила:
— Я уезжаю, мама. Ухожу из вашего МГИМО и стану работать. Ни ты, ни… Дмитрий Вадимович не ищите меня. Я умерла для вас.
Я редко теряюсь, и у меня обязательно на все имеется ответ, но тут я просто застыла посреди комнаты.
— Почему… почему ты называешь отца по имени и отчеству? — Я не нашла ничего умнее, чем спросить именно об этом.
— Почему… — Ленка по-змеиному улыбнулась (интересно, как улыбаются змеи, вот уж никогда не задумывалась). — Почему… А потому, сука, — вдруг заорала она мне в лицо, захлебываясь слезами и заикаясь на вдохе, — а потому, что ты лишила меня моего настоящего отца, обманывала всю жизнь, берегла свой покой, а теперь он умер, умер, я никогда не узнаю, каким он был, не тебя же расспрашивать, гадина!
Я задохнулась от ненависти. К Протасову. И к его дочери.
— Да, — так же заорала я в ее широко открытые глаза, — да, это была тайна и… Дима не знает… я не желала помнить, что твой отец — Протасов! Ты ужаснулась бы, увидев его и поговорив с ним хоть минуту, он выродок, а я хотела, чтобы твоим отцом был нормальный человек! Дима любит тебя больше жизни, а ты — сучка неблагодарная, скотина!
— На, — Ленка неожиданно успокоилась и бросила мне конверт. — Он написал тебе ровно за день до смерти. Он и мне написал, правду, он врать не умеет, в отличие от вас.
— Постой… — опомнилась я. — А с чего ты поверила? Мало ли кто кому и чего пишет и говорит. Я вот скажу, что переспала с Аленом Делоном, а ты изволь поверить.
— Он будто знал, что умрет, а перед смертью не врут. Потом, его письмо теплое-теплое. Ты со мной никогда так не говорила. И я, — снова змеиная улыбка, — дочь своей матери. Я была у бабушки и вытрясла из нее правду. Не очень-то она и сопротивлялась. Знаю, сказала бы раньше, но тебя боялась. Тебя все боятся. Но и ты ошибаешься, вот сейчас сразу прокололась. Думаешь, видно, о нем. Любовь и ненависть… Только мелка ты для достоевщины. Прощай.
Громко хлопнула дверь.
Я упала в кресло и закрыла глаза. В висках стучало в такт сердцу. Я вспомнила про письмо Протасова мне и негнущимися пальцами разорвала конверт, близко поднесла к глазам листок, буквы расплывались, хотя я и не думала плакать. Записка была короткой:
«Если ты получила это письмо, значит, меня уже нет. Не приходи на кладбище, на поминки тоже не приходи, не звони никому, слова не нужны. Но прошу, очень прошу, ты не сможешь отказать мне хотя бы в этом: завтра зайди на Полянку, в ту квартиру, где мы единственный раз были вместе. И не говори мне „прощай“. Скажи „до свидания“. Твой Леня».
В конверте лежал ключ.
«Твой Леня» — каково? Я порвала записку в мелкие клочки, не поленилась выйти на лестницу и выбросить их в мусоропровод, чтобы они сразу перемешались со всякой тухлятиной, и до вечера ходила как в тумане. Только одна мысль тревожила меня: знает ли Дима. А он знал. И я не удивилась, когда он не приехал домой с работы, а позвонил около девяти. Чтобы сказать, что не приедет. Но он не кричал в трубку, ни в чем не упрекал меня, только констатировал один факт, в общем-то, верный.
— Знаешь, — сказал он, как всегда говорил, спокойно. — Если при строительстве фундамента воруют кирпичи, дом неизбежно развалится. Ты с самого начала не верила мне, поэтому не рассказала правду. Я не давал тебе повода не верить. Какая уж тут любовь… Прощай.
Да, я не верила, и какая уж тут любовь… Я не спала всю ночь. Слишком большой и неуклюжий скелет выпал из нашего общего шкафа, при этом развалился на составляющие его кости, поэтому, чтобы водворить его обратно в шкаф и забыть, следовало сначала собрать. А это можно делать до глубокой старости, костей так много, поэтому стоит ли?
Что оставалось мне делать? От тех, кто сказал мне «прощай», я поехала к тому, кто просил сказать мне «до свидания». Очередная протасовская глупость. Слава богу, что последняя.
Дом на Полянке изменился, я давно не была в тех краях. Народу в центре было много, люди спешили по своим делам, и никто не интересовался Прекрасной Дамой. Именно в тот момент, когда я поднималась на четвертый этаж на скрипучем старом лифте, меня впервые посетила мысль, что мои времена проходят. Еще подумала, что это так некстати именно сейчас…
Ключ легко повернулся в замке, и дверь открылась. Не снимая пальто (а зачем?), заглянула из маленькой прихожей в комнату. Она была совсем пуста, только посередине стоял круглый обеденный стол. На столе я увидела большую фотографию, рассеченную в углу черной лентой. Фотографию окружали семь (я посчитала) высоких витых церковных свечей, прыгающий свет которых вытягивал из полумрака крупно снятое лицо Протасова. Он смотрел прямо на меня. Он смеялся, прищурив глаза. И он показывал мне язык! Стало страшно.
А потом страх прошел. Но словно пальцы, липкие от размазанных по ним конфет, схватили меня за горло, сдавили так, что стало невозможно дышать. Я швырнула в фотографию ключ, потом сумку, стащила с ноги сапог и тоже запустила в нее. Она почему-то не падала. Я прыгнула к столу, смела фотографию кулаком, целясь в смеющееся бесформенное лицо. Протасов (да, мне показалось, что я ударила его живого) упал. Свечи враз потухли. Мне стало легче. Подошла к окну, раздвинула портьеры. Яркий свет полился в комнату, он был настолько яркий, что я прикрыла глаза ладонью. Не убирая ладони, раздвинула пальцы и посмотрела во двор. Что-то не так… песочница, гаражи, качели, а вот… Прямо напротив окна, совсем недалеко внизу, стоял человек в длинном темном пальто. Это был Протасов. Я задохнулась от медленно приходящего понимания. Протасов поднял руку и помахал мне. Снял шляпу и склонился в шутовском поклоне. Повернулся, пошел к гаражам и исчез между ними.
А я все стояла у окна. Страх исчез.
«Что же теперь? — подумала я с интересом. — Он наконец отпустил меня. Не слишком ли поздно? Нет, не поздно. Я начну сначала. Мне еще только сорок три. Я смогу».
Приключения доктора медицины
Цинизм — это форма наивности.
Мудрость есть проницательность.
Роберт Шекли
В субботу я проснулся рано. Болела голова — вчера обмывали докторскую Вити Данилова, моего бывшего аспиранта. Покуролесили основательно: Витя от радости аж коробку хорошего коньяка выставил, не пожалел денег. Понимал все-таки, поганец, что докторская, с его способностями и в его тридцать два, ерунда, чушь собачья, вариант самоудовлетворения (а что, некоторые испытывают от таких достижений подобие перманентного оргазма, мне один хороший психиатр рассказывал).
Витя пригласил кого только мог, а пришли не все, далеко не все: серьезные люди понимают, что настоящая докторская — каторжный труд. Но мне что, я пришел, поскольку привык за последнее время к молодым докторам наук. Очень своеобразные люди, надо сказать. Во-первых, как правило, из провинции — они, провинциалы, все пробивные, словно пневматические молотки. Во-вторых, похожи друг на друга: низкий лоб, волосы растут почти от бровей, невнятная речь и неописуемый гонор. Но мне без разницы, поэтому чего не прийти на халявный банкет, если нынче кто угодно без проблем защищает все что угодно.
Витюша радовался, будто кулич из сахарного песка слепил. Теперь можно, кроме всего прочего, на визитке вместо короткого «к. м. н.» золотом наляпать «доктор медицинских наук» и, не напрягаясь, по сто евро за частные консультации срубать в собственном кабинете вдали от нескромных взглядов. Но хороший коньяк наши заслуги перед российской медициной уравнял быстро. Да и чего, спрашивается, целку изображать — одну поляну топчем.
Я понимал, что проснулся рано и с головной болью не только от вечерних неумеренностей. Возраст, конечно, этот чертов возраст… Странно: в зеркало смотришься — ничего такого и не замечаешь, а тут вдруг — то сердце, то геморрой. Я-то за собой слежу, мне нельзя форму терять, но вот состояние духа… Кураж постепенно пропадает, это самое неприятное — то одно делать лень, то другое, а бывает, и вообще ничего неохота, лег бы на любимый диван и лежал целый день.
Стали вспоминаться события, о которых и думать забыл. Или об этих событиях напоминают. Как это случается, я теперь знаю, и минувшее частенько проходит предо мною. Не то чтобы мальчики кровавые в глазах, но осадок иногда неприятный остается. Нет, все же, думаю, это возраст. На него своим увяданием беспощадно указывают окружающие тебя женщины — в основном те, которых знаешь тысячу лет и видишь почти ежедневно. Например, вечный наш ассистент кафедры Валентина Григорьевна, Валя, моя ровесница: ведь какая всегда была, такая и есть, кажется, а присмотришься — старуха совсем. Мне жаль женщин — их век короток, ломаются быстро, становятся тетками, как говорят наши юные аспиранты-острословы (тоже мне, остроумие!), а то и старухами сразу — диалекти-ческим скачком, в зависимости от собственного внутреннего настроя и благосостояния.
Но прочь отвлеченные размышления, к делу! Я заставил себя встать, после чего головная боль сразу и улетучилась. Видимо, юный доктор наук, все же, понимая свою ущербность, купил коньяк не в ларьке. Я набросил пальто на плечи и спустился вниз за почтой. Там, среди газет, меня ожидал сюрприз: письмо.
Кто нынче пишет письма, кому не скучно это нудное занятие? Последний раз я получил письмо лет шесть назад. От жены. Это случилось через месяц после того, как она ушла, приревновав — не без оснований, надо сказать — к своей двоюродной сестре, ядреной говорливой прошмандовке, зачастив-шей вдруг к нам в гости, когда Лизы не было дома, а молодой и весьма недурной внешности профессор, то есть я, изнемогал в одиночестве.
К тому времени недолгий период нашей сумасшедшей влюбленности закончился. Наступили мрачные будни совместного проживания в замкнутом пространстве небольшой квартиры. Купить жилище посолиднее и иметь собственный кабинет, где можно было бы уединиться, потягивать виски с содовой и размышлять — в то время не позволяли финансы. Невозможность уединения, хоть бы и кратковременного, бурлению чувств, сами понимаете, не способствует. Но Лиза мне тогда написала, что осознает свою ошибку, что со всяким бывает, что спит и видит начать все сначала, с чистого листа, ну и прочую стандартную лабуду, которую женщины всегда излагают одинаково, лишь с небольшими вариациями.
Я прекрасно понимал, что, если изо дня в день происходит повторение одних и тех же событий и избежать этого никак нельзя, становится безобразно скучно — так, что хочется выть. Женился я из-за дурацких, набивших оскомину понятий, что холостяцкая жизнь в моем возрасте наводит на размышления, что без детей существование теряет смысл, что семейные ценности превыше всего, остальное — побрякушки. Какой, скажите, ну какой смысл в детишках, если, как ни пыжься, все равно не знаешь, что из них получится?! Может, в старости даже на пластиковую вставную челюсть денег не подкинут, хоть ты и полжизни горбатился на них. И какой смысл в том, что перед тобой постоянно мелькает непричесанная жена в рваном халате и без лифчика и готовит, заметьте, не луковый суп, который за небольшие деньги можно съесть в ресторане, а борщ с переваренной капустой, да еще и на три дня? Или что-нибудь похлеще происходит, например, скандал из-за разбитой фарфоровой куклы, подаренной покойной бабушкой в день, когда первый раз в первый класс и большой белый бант. Женщины на таких пустяках и фетишах часто строят свою маленькую личную биографию, и вмешательства в нее, пусть нечаянные, строго наказываются скандалом. Осознав все это, я моментально подал на развод, благо детей создать мы не успели. Тогда моя Лизонька явилась лично, театрально и совсем не больно стукнула меня ладонью по щеке, обозвала сраным Печориным и удалилась, как весны моей златые дни.
Очень интересно, но бывшая теща строго осудила поведение своей доче-ри, и мне удалось сохранить с добрейшей Полиной Аркадьевной хорошие отношения до сих пор. От нее я знаю, что Лизонька живет одна в бабушкиной квартире на Кутузовском, маме помогает, блюдет себя и любовника не имеет…
Но меня снова в моих записках сумасшедшего сносит далеко в сторону. Вот уж не пойму, откуда такая тяга к изложению мыслей на бумаге в якобы художественной форме: знаю ведь, что таланта нет, а без писанины скучно, у меня этих тетрадок аж целая коробка скопилась, я никогда их не перечитываю. Спалю все в ванной в один прекрасный вечер. Может, только природная лень и остановит — ванну от сажи отмывать все-таки придется, а я не люблю физический труд, у меня от него изжога.
Письмо, извлеченное из почтового ящика, оказалось не письмом, а открыткой, и не открыткой даже, а — поверьте, я очень удивился! — приглашением на свадьбу. Прямо в подъезде я несколько раз перечитал его. Некие Ольга Николаевна Подколзина и Алим Давлетович Кабаев приглашали меня, профессора Левина, на торжество по случаю своего бракосочетания. Причем стандартный текст был жирно перечеркнут фломастером, а над ним от руки незнакомка написала: «Профессор Андрей Константинович, не откажите, прошу вас». Вот так просто. И подпись — Ольга. Всё. Я задумался, но вовремя обнаружил, что стою в подъезде и кроме накинутого пальто на мне есть только трусы и тапочки. Не хватало еще, чтобы в солидном академическом доме подумали, что профессор Левин слегка спятил. Вон уже консьержка пялится, сплетница старая. Я стыдливо огляделся и юркнул в лифт.
Дома трезвонил телефон, громко вибрировал мобильник, я поговорил с кем-то, потом заварил кофе, потом стал думать, что принять от снова возникшей головной боли, анальгин или пиво, остановился на анальгине — и только тогда вспомнил о приглашении. Итак, кто?.. И вдруг я вспомнил! Вспомнил очень ясно, отчетливо даже, и фамилию, и имя, и всё, что было. Хотя… ничего и не было. Наверное.
Я почесал бровь, что было весьма дурной привычкой, потому что выдавало волнение или удивление. Заварил свой обычный четверной эспрессо, куда накапал ликера, хотя надо было валокордина и в воду, потом принялся вспоминать.
Через два месяца после защиты я стал вторым профессором на кафедре, и люди ко мне как-то вдруг сразу потянулись. Кто за чем. Медицинский мир жесток, и карьерные соображения играют в нем немалую роль. Я хорошо это знал, поэтому сразу отсекал тех, кто, пользуясь прошлыми дружескими отношениями, пытался стать ближе к ареопагу или вообще подсадить туда своих родственников. Доцент кафедры — это, знаете ли, одно, а профессор — совсем другое: другой круг общения, другие пациенты, даже разговоры на ученом совете совсем другие. Некоторое пижонство во мне все же появилось: кому не приятно, когда за тобой следует свита врачей и ассистентов, — словом, курьеры, курьеры, тридцать пять тыщ одних курьеров. Заведующий отделением смотрит на тебя слегка заискивающе, но в глазах его прямо-таки напечатано крупным шрифтом, что этот элегантный профессор — идиот, и все его холуи — тоже сплошь идиоты; но я всегда плевать хотел на чужие комплексы и заморочки, потому как знаю настоящую цену людским амбициям, в том числе и своим.
Вот как раз на одном из профессорских обходов и приметил я ту девушку-интерна, хотя теперь понимаю, что это она меня приметила. Отделенческие врачи грузили бедолаг интернов по полной, так, чтобы не продохнуть, заваливали писаниной, отчетами, к своим больным неделями не подходили. Сами же гоняли чаи в ординаторской, а ближе к вечеру, когда из корпуса уходил ответственный дежурный, имели нетоварищеские отношения с медсестрами в процедурных и операционных. Поэтому интерны на профессорских обходах и консультациях появлялись редко, а вот девица, которую я заметил, постоянно норовила протиснуться поближе ко мне и все глядела своими большущими глазами. Я тоже внимательно осмотрел ее и остался доволен: нежный цвет лица, густые, нетронутые пинцетом брови, чуть вздернутый нос, немного веснушек — она была красива и простовата одновременно, причем одно дополняло другое. Глаза — большие, темные, глубокие, не очень выразительные, но… В общем, понравилась мне девушка.
Как раз тогда я начинал крутить роман с будущей супругой и легкомысленно намеревался вступить с ней в брак, забыв о любимой фразе отца, что хорошую вещь браком не назовешь. Наши отношения были при этом вполне невинны, но неотвратимо продвигались к скомканной постели. Что я испытывал тогда? Не помню… Точно могу сказать, что с другими женщинами я в то время не встречался. Это, пожалуй, всё.
Я быстренько выяснил, что молодого доктора, зреющего, как волшебный плод в моем саду, зовут Ольга, фамилия — Подколзина, незамужем, красный диплом. Больше меня ничего не интересовало, и я вознамерился серьезно поговорить с ней о том, что на профессорских обходах неотрывно смотреть на меня, вместо того, чтобы со старанием записывать мои же отточенные мысли, просто неприлично. Я даже не собирался облекать свой выговор в сколько-нибудь мягкую форму, интерн — он и есть интерн, прибыл из учебки — будь готов! Но все случилось по-другому…
Я сидел в кабинете и думал о том, что пора домой. Вечер намечался пустой — невеста отказала во встрече по причине месячных. Мы хоть и не спали пока, но я все понимал, поскольку она переносила свидания с ежемесячной регулярностью под одним и тем же предлогом — навестить престарелого дедушку. Правда, в последнее время это, кажется, была бабушка. Я выбирал между одиноким вечером дома и умеренным приемом алкогольного напитка с кем-нибудь из приятелей, но размышления мои были прерваны стуком в дверь. Я для приличия снял ноги со стола, бросил в ящик «Хастлер» американского издания и крикнул:
— Войдите!
На пороге обозначилась девушка Ольга в наглаженном халате, очаровательной шапочке и с пакетом в руке.
— Здравствуйте, Андрей Константинович, — тихо произнесла она, опустив очи долу.
Я вспомнил о своем намерении прочитать ей лекцию о достойном поведении на профессорском обходе, но, сам не знаю почему, вдруг раздумал.
— Чему обязан, доктор? — без интереса спросил я.
— Я… мне… — Она не поднимала глаз, только прижимала к груди пакет с олимпийским мишкой.
Пакетику-то четверть века будет, сходу определил я, и набит он доверху. Неужели там весь ее гардероб и она пришла навсегда? Мило.
— Доктор, — продолжил я, — вы в состоянии связно изложить свою просьбу… или чего вы там вообще хотите?
Она пожала плечами и подняла на меня свои темные глаза.
— У меня не просьба. Наоборот.
— Что — наоборот? — я начинал терять терпение.
— Я завтра ухожу на семинары по хирургии в Боткинскую, так что сюда уже не вернусь. Мама прислала мне из Краснодара яблок… они вкусные, в Москве таких нет. И я решила вас угостить напоследок. Ведь… ведь я больше не увижу вас.
Она сделала два строевых шага вперед, положила пакет на стол, сделала два таких же шага назад и замерла, глядя на меня преданным собачьим взглядом.
«Яблочки… Вот это да… — подумалось мне. — Яблочки… Мама прислала… Краснодар, сладкий город… В Боткинскую уходишь… Ладно».
Я резко встал из-за стола, одновременно поправляя галстук, прическу и одергивая пиджак, как будто у меня были три руки. В нужных случаях я еще умел одновременно потирать лоб, смотреть на часы и закуривать сигарету. Достигается упражнением.
— Садитесь, доктор, — я подошел к ней совсем близко.
Она вздрогнула, посмотрела на меня и присела на краешек стула.
Я завел разговор о медицинском призвании, о великой роли врачей в обществе и необходимости всю жизнь учиться. Потом достал из пакета крупное матовое яблоко. Надкусил его и похвалил. Девушка зарделась.
Каждое надкушенное яблоко добавляет знаний, это правда. Вот и я уже знал, например, что буду делать вечером…
Увы, она надоела мне уже к середине ночи. Своим сопливым восхище-нием, словами о вечной любви, слезами, жалобными всхлипами о том, что ей от меня ничего не надо, только быть все время рядом (нет, ну вы подумайте!). Сам сладостный процесс был ей совершенно неинтересен, быть может, неприятен даже, она при малейшей возможности пыталась прервать его и снова говорить о своей любви и моей неписаной мужской красоте. Знал, знал мудрый Окуджава людей: «Вот почему всю ночь, всю ночь не наступало утро…» Теперь и я знал, почему.
Опыт, конечно, лишним не бывает. Но когда утро наконец все же наступило, я был измучен, болела голова… и мне безумно хотелось настоящую женщину. А Оленька, как назло, ударилась в воспоминания.
— Вы самый лучший, — шептала она, — я полюбила вас сразу, как увидела! До вас у меня был всего один мужчина, еще на четвертом курсе. Заведующий кафедрой. Некрасивый, грубый, жадный. Мне почему-то было жаль его, а я думала, что люблю. Наверное, любила, но не так, как вас, потому что видела его недостатки: он не следил за собой, плохо одевался, небрежно брился, от него пахло потом, а часто и перегаром, даже на работе. Он и меня заставлял выпивать с ним, хоть и знал, что я плохо переношу вино. А в вас все прекрасно, в вас все так, как писал Чехов…
— И что же завкафедрой? — перебил я, подавляя зевоту.
— Ну… я сказала ему про пот и перегар, а он страшно обиделся, кричал, говорил, что таких — на каждом углу… Больше мы… не были вместе, а он перестал принимать у меня зачеты. Я думала, что он поставит мне «неуд» на экзамене, но его вдруг уволили, потому что сразу две студентки забеременели от него и написали в ректорат, что он… склонял их к этому… к сожительству за оценки. Так я узнала, что у него не одна.
— Сама виновата, — пробормотал я, — завкафедрами очень ранимы. У них масса скрытых комплексов, отсюда небрежение к внешнему виду и некоторая… неразборчивость. Потом, если хочешь получать зачеты и сдавать все на «отлично», надо хотя бы не дышать носом, находясь близко к преподавателю.
Я хотел развить мысль, но передумал, потому что фрустрация была мучительна, а ненависть к яблокам безгранична. Что оставалось? Пропуская мимо ушей поток комплиментов в свой адрес, перемежаемых высокопарными клятвами (боже мой, в чем?!), я посадил девушку Ольгу в такси, взял ее телефон и поклялся Авиценной позвонить завтра. Девушка при этом выглядела усталой, но веселой. Когда машина тронулась, она опустила стекло и послала воздушный поцелуй, сдунув его с ладошки. Этот жест стал последней каплей. «Какой кошмар!» — подумал я, изнемогая.
Когда такси отъехало, я вдруг почувствовал себя почти счастливым. Жаль только, что мадемуазель нельзя было отправить прямо вот так, на такси, в Краснодар, к маме. Чтобы она привезла яблочек доценту Гройсу, злобному и желчному еврею, до колик боявшемуся жену и мечтавшему отомстить ей изменой.
С Ольгой мы больше не встречались. Не знаю почему, она не искала меня на кафедре и больше не возникла тогда. Мне приснилось через пару дней, что ее задушила жена Гройса и, получив пять лет за убийство в состоянии аффекта, сделала мужа вполне счастливым на эти же пять лет.
И вот теперь, держа в руках приглашение, я вспомнил всё. Вспомнил даже пословицу про сучку и кобеля и что-то другое из фольклора на ту же тему. В желудке при этом появилась какая-то противная вязкость, больше от непонимания: зачем через десять лет после случившегося приглашать меня на свою свадьбу? Может, она хочет сбежать из-под венца, устроить скандал, публично покаяться во грехе своем или повторно признаться мне в своей неземной любви? Этого я не понимал, но уже знал, что на свадьбу пойду. «Профессор Андрей Константинович, не откажите…» Каково, а?!
* * *
Я приехал на Краснопресненскую набережную, чуточку запоздав. На парковке уже выстроились дорогие тачки, вокруг которых гуляли скучающие водители. Я воткнул свою скромную «ауди-трешку» куда-то в дальний угол стоянки и пошел к ресторану.
— Вы на торжество? — прошуршал мне в ухо почтительный охранник.
Я кивнул, его почтительность резко увеличилась, и он указал мне, куда пройти.
Самый дорогой ресторан «Москва-Сити» был выкуплен на корню для полноценной двухдневной гулянки, я понял это сразу. Гостей было человек триста. Некоторые уже по-броуновски перемещались в зале, держа в одной руке канапешку с икрой, а в другой — бокал. Большая же часть выстроилась в очередь к подобию подиума, где молодожены принимали поздравления. Тут я и увидел Ольгу. Если честно, я плохо помнил ее лицо, но сразу понял, что она очень изменилась. Передо мной стояла гранд-дама, рожденная покорять и пленять. При ней было всё — красота, яркость, осанка, отточенность движений. Ее прежний облик девушки-простушки растворился в десятке прожитых лет, как данные богом черты лица пожилой дамы растворяются после многократной пластики. Теперь Ольга была надменна, улыбалась свысока, по-королевски окидывая холодным взглядом толпу из тех, кто спешил приложиться к руке. Муж стоял рядом, прямо держа спину. Я сразу увидел, что он здорово старше меня, с некрасивым складчатым лицом, из обрусевших среднеазиатов, из тех, кто говорит по-русски без акцента и ведет себя в Москве, словно хозяин арыка в пропитанном песком городишке, откуда родом сам. Он был немного ниже супруги, возможно, поэтому высоко задирал подбородок и оглядывал зал. «Бедняга, — искренне пожалел я его, — сделал бы набойки на каблуки потолще, всего-то делов…»
Эти наблюдения я провел, стоя в очереди к телам новобрачных. Церемония поздравлений и впрямь здорово напоминала прощание с усопшим. В очереди негромко переговаривались, перекладывали букеты из одной руки в другую, тоскливо поглядывая, сколько людей еще впереди. Наконец я приблизился к молодым и остановился прямо напротив Ольги. Меня накрыла волна терпких густых духов, и я подумал, что махровую провинциальность не вытравишь ничем — где-нибудь все равно проявится, хотя бы той же привычкой неумеренно лить на себя «Шалимар» даже в жаркую погоду. Стараясь дышать ртом, я протянул невесте букет. Она молча взяла его, на секунду уткнулась лицом в розы, передала букет стоявшему позади мальчику и проговорила с интонациями Маргариты на балу в коммунальной квартире:
— Я благодарна вам, профессор, что пришли. Мы не виделись так давно… я уже и не надеялась. Знакомьтесь — мой муж, Алим Давлетович Кабаев. Надеюсь, вы успеете подружиться, у нас впереди долгий праздник. Намечается роскошный фейерверк.
Я пожал вялую ладонь того, кто теперь у них муж, и заметил, что его бегающий и веселый, как у всех азиатов, взгляд вдруг уткнулся в мое лицо, стал внимательным и холодным. Впрочем, молодожен тут же улыбнулся и склонился в легком полупоклоне.
Я прошел в зал, где, к моему удивлению, меня тут же окликнули. Это Алеша Антипин из клиники на Пироговке высмотрел меня в толпе и махал рукой, призывая выпить. Почти сразу я увидел еще несколько знакомых лиц. Тут же завязался разговор, налили коньячку, потом еще и еще… Мне показалось странным, почему никто не спрашивает, зачем я здесь, но от вопросов воздержался и сам.
Свадьба меж тем оказалась интересной — очень богатой, но со вкусом, что бывает у нас редко. Не шумная, очень основательная и солидная; даже тосты и поздравления проговаривались быстро, коротко и связно, будто их написали и выучили наизусть. После официальных речей невеста отсела к подругам, а вот ее новообретенный муж… Из множества людей он казался единственным крепко выпившим. Расхаживал по залу, присоединяясь то к одной группе, то к другой, размахивал бокалом, периодически проливая вино на чей-нибудь костюм. Однако в его передвижениях была какая-то логика, он невежливо отвлекался от бесед, оглядывал большой зал, то спешно шел куда-то, то резко останавливался, снова глядя в толпу гостей. А охотился он, как выяснилось чуть позже, за мной, старым греховодником, и неумолимо ко мне приближался. Именно в тот момент, когда я оказался в одиночестве, он и подошел. Молча поднял бокал, а когда выпили, я увидел, что глаза его совершенно трезвы и тревожны.
— Андрей Константинович, мы не могли бы уединиться на пару слов? — с некоторым, как показалось мне, усилием выговорил он.
— К вашим услугам, Алим Давлетович. Но что, собственно…
— Это непростой для меня разговор. Пойдемте, пожалуйста.
Мы вышли в шикарно обставленный кабинет. Алим движением руки указал мне на кресло и на стол с напитками. Я сел. Алим сгорбился в кресле напротив, и я отчетливо увидел, насколько плохо он выглядит.
«Да, многолетние забавы с девочками под хорошую выпивку даром не проходят», — подумал я, решив молчать, поскольку до сих пор не мог понять, какого черта меня сюда занесло и чего незнакомый крутой бизнесмен хочет от совершенно ординарного профессора. Уж точно не мстить за то, что этот профессор переспал с его молодой женой десять лет назад.
Молчание не затянулось.
— Андрей Константинович, — несвежим голосом заговорил Алим, — я благодарен вам, что вы согласились уделить мне несколько минут для беседы. Я не посмел бы отрывать гостя моей жены от праздничного стола, но беседа с вами крайне важна для меня. Вы, наверное, удивлены?
Я пожал плечами.
— Удивлены. Но я не стану ходить вокруг да около. Я очень богатый человек, занимаюсь нефтью, кроме того, владею несколькими частными элитными клиниками. Ольга возглавляет мой медицинский бизнес уже несколько лет. Она вышла за меня по расчету, она не любит меня. — Он замолчал.
— К чему делать такие признания незнакомому человеку, Алим Давлетович? — осторожно спросил я. — Думаю, вам не стоит это афишировать.
— Я надеюсь на вашу порядочность, — быстро ответил он, пригубив коньяк. — Кроме того, вы не терра инкогнита для меня. Я знаю о вас почти все.
— И что же? — я начал заводиться. — Надеюсь, вы не пытались залезть в мою частную жизнь?
— Залез, — вздохнул он, — и нашел там немало интересного. Но мой интерес извинителен…
— Почему это?
— Потому что самое главное из того, что я узнал, рассказала моя супруга… Яблочки-то вкусные были? — Он оперся руками о низкий столик и на секунду подался вперед, пристально взглянув мне в лицо. В его зрачках мелькнули два мохнатых наглых беса азиатской выпечки.
Я задохнулся от злости, но он не дал ничего мне сказать и заговорил громко и значительно:
— Андрей Константинович, я уполномочен передать вам предложение моей супруги возглавить крупную многопрофильную клинику «Интерме-дика» на Рублевском шоссе. Как руководитель, вы окажетесь совершенно свободны в решениях, но по общим вопросам будете подчинены Ольге Николаевне. Мне хорошо известны ваш высокий профессионализм и безупречная репутация на кафедре медицинской академии и вообще в Москве. Я полностью поддерживаю предложение жены и от всей души надеюсь, что вы не ответите отказом. Ваша официальная зарплата будет составлять шестьсот тысяч рублей в месяц плюс премиальные… и один процент от дохода всех моих клиник. — Он помолчал. — От таких предложений не отказываются… — Через секунду, подумав, он добавил: — Даже известные за рубежом авторитеты, рядом с которыми вы — мелкая фигура.
Меня будто стукнули по затылку. При этом затошнило так, будто я наступил ногой в кашеобразное, усиженное мухами дерьмо, красивой горкой лежащее на траве, и оно просочилось в ботинок, мокрое, холодное и скользкое. Я почти физически почувствовал, как под брючиной заметалась большая зеленая муха.
— Благодарю, — холодно ответил я. — Мне необходимо подумать. — И, чтобы его проняло, как и меня, помолчав, нагло и громко добавил: — Кстати, я не захватил подарка, но завтра пришлю со своим ассистентом. Ящик виагры тебе пришлю, старый импотент, благо она подешевела. Ящика, думаю, на жену и твоих шлюх хватит надолго.
Я не стал дожидаться его реакции. Мне надо было сказать пару слов доктору Подколзиной… или как ее там теперь. Я быстро вышел в зал и сразу увидел белое пятно, ее платье. Она стояла в окружении гостей, оживленно жестикулируя. Я сразу рванул к ней; при этом все как-то быстро рассту-пились… и вот уже мы смотрим друг другу в глаза. На ее лицо, словно толстый дождевой червь, медленно наползала улыбка. Я снова почувствовал назойливый аромат ее духов. А она смотрела и смотрела на меня…
— Что, шалава провинциальная, довольна? — процедил я сквозь зубы, но так, чтобы слышали те, кто рядом. — Дешевкой ты была, дешевкой и останешься вместе со своим нефтяником! — И я смачно и густо плюнул рыжей коньячной слюной на подол ее белоснежного платья.
Кто-то завизжал, мгновенно возникла охрана, мне без излишних церемоний пару раз крепко приложили по физиономии, а когда я упал, добавили ногой в пах. Но над всем этим бардаком я вдруг услышал ее спокойный и властный голос:
— Оставьте его! Поднимите.
Меня подняли и поставили перед ней, держа под руки. Из разбитой губы сочилась кровь, глаз набухал гигантским синяком. Из-за того, что въехали в пах, боль рассекала низ живота и сползала к бедру.
«Допрос партизана, — невесело подумал я. — Паролей и явок не раскрою, хоть каленым железом жгите. За Родину, за Сталина!»
Уже в третий раз сегодня я оказался лицом к лицу с ней. Улыбка с ее лица уже уползла. Холодная ладонь коснулась моей щеки и пробежала по волосам.
— Бедненький… — словно сквозь вату, услышал я ее голос. — Зачем они так?
Она подошла почти вплотную, поднялась на носки и что-то прошептала мне на ухо. Я не разобрал сначала, потом понял.
— Я люблю вас, Андрей Константинович, — прошептала она.
Вот это уже оказалось выше моих сил. Перед глазами поплыли разноцветные круги…
* * *
Очнулся я в своей «ауди», припаркованной на набережной неподалеку от ресторана. Всё болело. Я вышел из машины и медленно побрел вдоль Москвы-реки. Ссадины на лице были скрыты от лишних взглядов и инфекций грамотно наложенным пластырем. Голова гудела. У меня не было ощущения, что я в чем-то неправ, хотя и понимал, что мог огрести гораздо круче. «Труп профессора Московской медицинской академии Андрея Левина обнаружен на территории цементного завода в подмосковном Ногинске. У следствия имеются фотороботы подозреваемых. Ведется розыск». И всё. Погоревали бы и забыли в скором времени, что жил и работал в столице такой профессор Левин… Стоп! А кто горевал бы? Интересно!.. Я даже остановился. Мысленно пересчитал друзей — все это было не то, хотя очень многим я помог. Но ведь дело, которое уже сделано, ничего не стоит, — в Коране, между прочим, сказано. Родственники всякие, тетки, дядья — из них уже песок сыплется, горевать они могут только о плохом урожае кабачков на своих шести сотках и о маленькой пенсии. Детей нет… Вроде бы — нет. А если они есть… и узнают о моей кончине, то горевать будут тоже «вроде бы», так что это не считается. Мадам, которой я сегодня харкнул на платье? Не знаю, не знаю… Она шепнула мне о любви, этакий пердимонокль случился. Но это лишь слова… Господи, как бок-то болит… Да, выходит, что горевать особо некому. Правильными и строгими будут мои похороны. Народу соберется много, собравшиеся услышат о моем большом вкладе в науку, о сотнях спасенных жизней, о вечной памяти, хотя вечным может быть только забвение, и о прочей подобающей ерунде. Человек способен сказать что-то искреннее только под влиянием импульса, по заказу не бывает. И, как правило, только себе самому…
Моя несостоявшаяся начальница, наверное, была искренна, когда шепнула мне на ухо слово, которое я ни разу не говорил ни одной женщине, кроме… Ах да, кроме бывшей жены. Лиза… Сколько же я не видел ее? Лет пять, что ли. Она жила в квартире бабки, здесь, на Кутузовском, вон в том доме, где был магазин «Сантехника», некогда знаменитый на всю Москву.
Итак, Лиза. Я решительно свернул с набережной, немного прошел по пустому Кутузовскому, без труда нашел подъезд; квартиру, к счастью, тоже помнил. Позвонил. Она открыла быстро, не глядя в глазок, не спрашивая кто. Это в четвертом-то часу ночи! Увидев меня, охнула и закрыла рот ладонями. Она не изменилась почти, пополнела только чуть-чуть.
— Здравствуй, Лиза… — Мой голос почему-то вдруг сбился. — Я тебя разбудил, конечно. Но шел мимо, дай, думаю, зайду… В твоих краях редко бываю, когда еще случай представится, все-таки не совсем чужие были, возраст, надо и прошлое хорошим словом помянуть…
Я нес бред, а она молчала, испуганно глядя на меня. Потом проговорила тихо:
— Андрюша, у тебя кровь… Пластырь промок… И синяк… Кто тебя так?
— Из троллейбуса выпал по неосторожности.
Она вдруг засуетилась, схватила меня за руку, потащила в комнату, треща, как сорока, о том, что надо промыть раны, чтобы не было инфекции, и вообще…
В итоге я оказался на диване, облепленный свежими пластырями, намазанный йодом и накрытый пледом. Закончив суетиться, Лиза присела на стул. В комнате ничего не изменилось, мебель была все та же: чешская полированная стенка, два надутых чванливых кресла неизвестно каких годов, круглый стол посередине, рядом — три стула с выцветшей обивкой. Только антикварных японских статуэток, которые собирал ее дед, значительно поубавилось.
Я посмотрел на Лизу. Она поймала мой взгляд и вечным женским движением поправила полу застиранного халата на приоткрывшейся коленке.
— Как ты живешь? — неуверенно спросила она.
— Неплохо. А ты? Замуж не вышла?
— Нет.
— А что так?
Ее ладонь, лежащая на столе, сжалась в кулак.
— Достойных нет. А вообще, мог бы и не спрашивать.
Да, мог бы. Дураку понятно, что если женщина может и хочет выйти замуж, она выйдет. Лиза может, она красивая. Значит… не хочет. Я знал почему. Только в знании этом особо не нуждался.
— Чаю хочешь?
Я мотнул головой.
— Пойду я, Лиз. Тебе на работу завтра, а я вломился посреди ночи…
— Я не спала. Поешь чего-нибудь.
— Слушай, вызови мне такси, сделай одолжение.
Она позвонила и снова села на стул. По ее щекам вдруг потекли слезы. Она сидела, не двигаясь, безо всякого выражения смотрела перед собой, а слезы текли и текли.
Мне хотелось сбежать, я клял себя за то, что пришел сюда.
Таксист позвонил через десять минут. Лиза вздрогнула от звонка, провела рукой по лицу и улыбнулась:
— Не обращай внимания. Ты сказал мне как-то, что только забвение вечно. Ты прав.
— Я пошел, Лиз.
— Иди-иди. Не выпадай больше из троллейбуса. Для доктора медицины это несолидно.
Она поцеловала меня в щеку. Губы ее были мягкими. Погладила висок. Пальцы тоже были мягкими. Нежными даже.
На пороге я остановился.
— Скажи, Лиз, а ты будешь плакать, если я умру?
Она застыла.
— Не говори глупостей.
— Я серьезно.
— Серьезно? Если серьезно, не буду.
— А почему сейчас плакала?
— Так…
— Ну ладно. Я пошел.
— Иди.
Я почти бегом спустился по лестнице. Рывком открыл дверцу желтой машины. Бухнулся на переднее сидени (ь)е и, не здороваясь, бросил водителю:
— На Бауманскую. Ночной клуб «Арлекин». Знаете?
Он кивнул.
На работу не пойду, решил я. Перебьются без меня, достали.
Светало. Снулый город оживал и наполнялся людьми. Я ощутил, что нет мне в нем места. Но ощущение быстро прошло. Я подумал, что в «Арлекине» хороший стриптиз, не похабный, и девки все сплошь молодые и свежие. Это не могло не радовать.