Бабушкин бублик, Кокушко — два рассказа

БАБУШКИН БУБЛИК

Бублики-и-и-и!..

Горячие, шельмы, пышнотелые – прямо девки на выданье. Да румяные, да маком сдобрены – ну щечки с конопушками, ей-богу.
Я обычно пару-тройку сразу беру: одна радость в жизни и осталась.
Домой их несу, родимых, а дух такой, аж до печенок пробирает. Но я ни-ни!
За порог ступлю, боты скину, чаю со смородишным листом заварю, из шкапчика стакан граненый в серебряном подстаканнике выну и блюдо: само розовое, а по краям сердечки – на него бублики и выложу.
Эх, понеслась душа в рай!..
Вот крошки с губы языком смету, на пальчик плюну, каждую маковку соберу, что на блюде задержалась, – и в роток, в роток. Красота-а-а!
А на стене портрет висит бабушкин. Уж больно бублики уважала покойница, светлая память.
Сам бы ел, да детям надо, – только и скажет, бывало. Семерых детей выкормила-выпоила: маленькая, сухонькая.
Я, говаривала, целиком его, соколика, ни разу не откушала. Куплю, мол, пяток, разломлю кругляши пополам да свою голодную братию и оделю: это дедушке Алеше, это тетке Фекле, а это Нюрке, Стюрке, Верке – и пошла перечислять всех семерых, никого не забудет. А последышек самый махонький себе, мол, и оставлю. Да только кусочек за щеку положу – Кабыздох тут как тут, песье ты отродие, и в глотку заглядывает. Ну разве обидишь его?..
Детки-то выросли, думала, уж тогда наемся всласть – где там: внуки пошли. Вот куплю пяток…
Помнится, и я едала те бублики с бабушкиной руки… Эх…
Именины у нее были в Татьянин день. Раз мы с братовьями-сестрами: а давайте, говорим, бабушке большущий бублик подарим.
Сказано – сделано. Сестрица моя старшая была пекарских дел мастерица. Мучицу просеяла, сахарку туда с маслицем добавила да на дрожжах опару и изладила. Покуда опара прет, замес поставила.
Опара подошла, она замес туда шмяк – и тесто, знай, наминает себе. Вот намяла всласть – да в покое его оставила: пущай пухнет. А после колобок слепила, почитай с бычачью голову, дырку всей пятерней в нем сделала – и в кипяток.
Обварился тот колобок пуще доброго молодца. Тогда сестрица его медком обмазала, маком обсыпала – и в печь. Из печи достала – да прямо к столу именинному.
Бабушка как увидала бублик тот – аж прослезилась. Спасибо, говорит, уважили на старость лет. Одно и слово, что благодать, грех, говорит, и съедать.
Взяла и повесила его над дверью на гвоздь, навроде подковы.
Мы рты пооткрывали да несолоно хлебавши по домам и разошлись.
С тех пор нечасто гостила я у бабушки: то хворь одолеет, то еще какая напасть. Да и сестры-братовья захирели начисто. А старушка завсегда веселая, румяная: на бублик поглядывает – завей горе веревочкой.
Девятый десяток доживала – наказала нам, сродственникам: мол, не сегодня-завтра помру, так вы обрядите меня в платье зеленое, я в нем, мол, замуж за Петю своего пошла, платок повяжите на голову цветастый – мужнин подарок – да на грудь бублик большущий положите.
Поахали мы, поахали, а волю ее исполнили. Так и отправилась бабушка в последний путь: лицо светится, а в руках бублик держит, точно колесо.

 

КОКУШКО

Окна скрежещут зубами от холода, звенят, скованные серебристой ажурной шалью. Я касаюсь синюшными губами стекла, дышу, дышу: вот бы мигнула мне своим глазком заветная полынья, вот бы занырнуть туда, в ночное звездное небо! Где там, пустое…

В уголке на диване съежившийся маленький комочек: Маринка… Подсаживаюсь к ней. Мы касаемся друг друга окоченевшими пальцами и, словно обжегшись, вскрикиваем. А Морозко повис в воздухе и дует изо всех сил в свою бородищу, пуще, еще пуще. И глупые старые ходики бьют невпопад двенадцать раз.

Кто-то вставляет ключ в замочную скважину. Мы с Маринкой вздрагиваем. Шаги. Мурлычет дверь, желтая полоска света, словно толстая рыжая кошка, воровато оглядываясь, врывается в темную комнату.

– Мамаша умерла…

И отец, словно пустой мешок, опускается на стул. Толстая рыжая кошка ластится к его ногам. Отец тяжело дышит, мы с Маринкой замерли, а оттаявший снег медленно-медленно стекает с его ботинок и щекочет брюшко кошки…

– Мамаша…

Он и впрямь словно мальчишка: шапка съехала набекрень, шарф неумело обмотан вокруг шеи, большая пуговица на пальто вот-вот вырвется на свободу и ну скакать по полу. Лицо его перекошено, тихие слезы бегут по морщинкам, точно весенние ручейки. И Маринка еще заскулила…

Какая мамаша? И ходики бьют по голове: тик-так, тик-так…

– Пойдем, я тебе постелю.
Маринка берет отца за руки, тот молча поднимается и послушно плетется за ней. Рыжая кошка плетется следом. Дверь мявкает и лязгает зубами.

А утром ты, большая, влажная и холодная от снега, целуешь меня, быстро сняв с головы ажурную белую шаль, а я смотрю на тебя спросонья, словно зачарованная, и совсем не чувствую холода – такая далекая, такая прекрасная: ма-ма! Мои губы расползаются в улыбке, словно улитка…

– Просыпайся, малыш.

Маринка! И встряхивает матушкину ажурную шаль – та ершится, словно дикая зверушка, которую бросила хозяюшка, да еще и плюется! Я ныряю с головой под одеяло, а улитка прячется в раковину рта.

– На кладбище поедешь?

На кладбище?

– Мариша…

Приподнимаю краешек одеяла: отец. И его рот, словно улитка, расползся в улыбке. И дрожит, улитка.

– Ну что ты, папа?
Маринка бросается к нему, быстро застегивает молнию на его мешковатых брюках, приседает, чтобы завязать шнурки: те, словно черные дождевые червяки, разлеглись на полу.

– Да я… вот…

Он беспомощно тычет рукой куда-то в угол. А в углу, словно нашкодивший мальчишка, стоит взъерошенная коробка с елочными румяными шарами и растрепанной мишурой…
Отец опускает глаза и зачарованно следит за тем, как в ловких руках Маринки червяки послушно превращаются в бабочек.

На кладбище яблоку упасть негде. Пунцовые лица пылают огнем, пустые слова повисают в воздухе дымкой. Мерзлая земля ощерилась своим беззубым ртом: вот-вот заглотит узенький гробик. И мамино лицо такое белое…

– А какая румяная была… Ну кровь с молоком…

Отец. Беспомощно повис на Маринкином плечике, словно старое вылинявшее белье. А сама она, Маринка, в белой ажурной шали, еле слышно поскуливает, зажимая рот кулачком. А тетка сгребла меня большущими клешнями, словно хочет запихнуть в свою утробу, – а утроба квакает глухими звуками: «И на кого ж ты нас покинула? Сироты мы, сироты!»

На кухне дым коромыслом: тетка кашеварит во всю Ивановскую. Отец сидит в уголке, поджав под себя ноги в худых шлепках, и грызет морковку.

– Да не надо… этого…

Маринка ссутулилась, голова ее вросла в плечи, словно груздок в землю. А я стою так, между прочим: пальтишонко еле-еле прикрывает тощие коленки, белая шапочка с кричащими красными цветами что повязка на голове раненого…

– Ладно, яйцы курицу не учат. – Тетка плюет на палец, отсчитывает денежки и сует Маринке в руки авоську. – Да хлеба побольше возьмите: миру будет во! – И чиркает по шее острым черным ногтем.

 

И откуда он взялся, черт хромоногий? С неба, что ли, упал?

Фонарь, что вот точно бледная поганка торчит посреди безлюдной улицы, на миг вырывает из пасти темноты синюшное лицо, испитые глаза и крючковатый нос, который стекает в дыру беззубого рта.

– Ой какие лапоньки!

Он лыбится и ковыляет прямиком к нам, припадая на одну ногу, словно это стрелки часов – одна короткая, другая длинная – бегут по циферблату, отсчитывая наше времечко… И клюка у него липкая такая в руках.

– Ой, а что это у нас, а? Ну-ка покажь дяиньке!

Маринка прижимает авоську с яйцами к животу. Я вросла в ледяную землю, словно столб. Сумка с хлебом выпрыгивает из моих окоченевших рук и катится к хромоногому. Тот лихо подхватывает лакомую добычу своей клюкой, словно рыбак золотую рыбку, и, с остервенением отрывая от буханки большущие куски с румяной корочкой, заглатывает их своим беззубым ртом.

– Помогите! – почти беззвучно лопочет обледеневшими губками Маринка: ну рыбка, заглотившая крючок, рыбка и есть!

Ни души. И только хромоногий пожирает беспомощную белую мякоть…

– Не боись, дяинька добрый!

Он лыбится, отшвыривает сумку с хлебными корками, а сам проваливается в темноту, выстукивая своей клюкой какой-то замысловатый ритм: тик-так, тик-так.
И в такт этому чудовищному ритму колотится мое сердечко, трясутся тощие коленки.

Маринка выдыхает, нашаривает за пазухой монетки: на буханку хлеба хватит – и тут хромоногий выныривает из темноты и ну со всей силы лупить по авоське с яйцами своей липкой клюкой. Маринка нелепо размахивает маленьким кулачком перед его синюшным лицом.

Ноги мои подкосились, я пошатываюсь, словно маятник, и падаю в это стонущее месиво: тик-так, тик-так – лупит своей липкой клюкой по моей спине хромоногий. Тик-так. Тик-так.

Хромоногого давно и след простыл… Я лежу на земле, укутанная белой ажурной шалью… Жарко… Запрокидываю голову: маленькая звездочка выглядывает из небесной полыньи и подмигивает мне своим глазком.

Скушай кокушко, доченька! Мамочка! – и протягивает мне яичко румяненное.

Вам понравилось?
Поделитесь этой статьей!

Добавить комментарий

  1. Татьяне Чурус — здравствуйте, Татьяна!
    Отличный, живой язык двух рассказов в разной тональности на одну и ту же, в сущности, тему: голод и нищета.
    Говорят, не хлебом единым… Но для поддержания физической жизни нужна еда и питьё. И так обидно, так больно, что люди, живущие и работающие на земле в поте лица, не в состоянии прокормить себя и детей, что символом счастья, почти недостижимым, является бублик с непременной дыркой посередине, куда и уходит жизнь человека…
    Дальнейших свершений достойному автору!
    Светлана Лось

  2. Как талантливо написано! Эта уверенность возникает сразу, когда начинаешь читать эти рассказы. «Лицо светится»… И текст тоже светлый. Хоть и о грустном. Мастерский.