Пропеть элегию таволги
История?
Не больно-то она отличается,
от географии,
чьи пределы наполнены элегическими призраками
невиданной красоты. Греки — и те
привязывали вещи для запоминания
к пути в хорошо знакомой местности.
Вероятно, так события,
обладавшие своим «где» и «когда»,
все чаще стали обозначать «где» и все реже «ко-гда»,
а на месте отношений причинности,
развивающихся во времени,
возникли отношения смежности,
разворачивающиеся в пространстве.
С той лишь разницей, что события эти
похожи на местности, и они — непреходящи:
нечто такое, за что может ухватиться ум.
Теперь уже
то или иное припоминаемое событие,
не будучи предметом географии,
становится попросту непонятным.
Бесполезно пытаться связать его
простым отношением «сначала — потом».
Его абсурдность (бессвязность, странность)
не кажется таковой вследствие связности целого,
каковым предстает ландшафт:
здесь лакуна заполняется цветком козлобородни-ка,
там — осыпчивым бережком тимьянника…
Зооморфная трансформация сороки в сорокоуст
не означает, однако,
что пора печаловаться.
Все деяния и переживания,
все блуждания и судьбы предков
оказываются включены таким образом в ланд-шафт.
И, вдобавок, — чаще всего ответственны
за его существование.
Существование,
не то что дающее ощущение вечности, —
но скорее похожее на некое недатированное прошлое
(или будущее?), когда пропеть элегию,
положенную на музыку переливчатым шелестом тавол-ги, —
все равно что пропеть ее же устами.
Песнь чибиса
Подобно тому
как на место рисуночного знака
приходит знак фонетический,
птичка египетского иероглифа без промедления
проецирует сюда усвоенное в Египте.
Что-нибудь вроде «кар-р-ра-кар-ра-
беч-беч-вак-вак».
Малопонятное, сумятица звуков, —
отчего таковое вошло у нас в поговорку
как сказанное на «птичьем», –
играет важную роль в разметке территории.
Или даже ее формирует:
отчасти — для того, чтобы выходить за ее пределы,
в конечном счете — чтобы ее покинуть.
Но полного тождества с пением поэта
оно достигает именно в том,
что оно анонимно.
«Зи-зи-зи-зи-сии» овсянки,
передаваемое словами «сено вези, не тряси»,
держащейся по обочинам дорог,
или классические императивы перепела,
трактуемые как «подь полоть»,
на краю капустного поля, —
счастливые исключения.
Равно как и то, что о присутствии Томаса
мы узнаём по валлийским холмам,
а Хини — по ирландским болотам.
Так, если верно,
что мы присутствуем скорее своим отсутствием,
то лишь придав ему форму сердца.
Что в переводе на «птичкин»
означает череду захолустных пространств
в сердцевидной проекции:
не зря, а за дело,
слывут они сердцевинными.
Лишь одинокий чибис,
как некий невидимый гений места,
исчезающий с началом заморозков, вопрошает
на дальних пастбищах: «чьи-вы, чьи-вы».
Таинственная конфигурация холода
Это всего лишь
паутина пикассовских линий, если понимать
позднейшие наслоения изотерм
и плювиометрических кривых
как пиктографическую основу переменчивой по-годы,
воздуха движущегося и воздуха неподвижного.
Вполне естественно, эти извивы
тоже в какой-то мере проясняют
незримый абрис ветра,
таинственную конфигурацию холода, край дождя.
В действительности же, те и другие
не имеют собственной формы.
Так, изотермы опоясывают гору,
принимая вид ее искаженных горизонталей;
окаймляют берег еще не остывшего озера,
размывающего их своими перламутровыми испарениями;
имеют тенденцию скрадываться, одновременно
обретая — не чудо ли? — звуковую суть
в шелесте желтых листьев.
(То, что акация сбросит листву, —
дело нескольких дней.)
По случаю смены времен года
в конце концов они изгибают свой контур
куда-то в направлении Африки, уступая место
значениям более низких температур.
Как свидетельства чувств —
сырой аквилон теребит щеку.
Пребывание
в отдельно взятой точке —
функция пересечения
(надо ли повторять: преодоления)
всех этих изотерм, изонеф,
плювиометрических кривых,
а не просто перипетии существования в захолу-стье,
и потому — рождает в представлении —
привет гренландцам и огнеземельцам! —
аналогию с медленным продвижением
вдоль широт.
Всего не перечислить,
но, возможно, все это связано
с мечтой о научной точности. Ибо реальность,
располагая сугубо континуальным началом
(о чем уже тысячу раз говорилось),
сама по себе не может выработать
дробных значений, не то что забыться
в прерывистом числовом бреду.
Тридцать шесть и шесть
плюс-минус полградуса — одна из таких
абстрактных условностей-изотерм, —
всегда замкнутая на тело,
только что облегала его,
а теперь запахнута демисезонным пальто
из драпа и застегнута на все пуговицы.
Подобно Матиссу в его рисунках,
одной уникальной линией она передает
обыкновенные приметы определенного времени года,
саму его очевидность, уподобляющую
простого смертного ню или цветку.
Меланхолия абстрактной предметности?
Ни больше ни меньше как с наступлением осени,
которая пришла шестнадцатого числа, семнадцато-го
и во все последующие дни.
В преддверии сухой зимы
Ворона предчувствует
скорую перемену погоды, но и более того,
как полагают древние, вызывает ее своим криком.
Что могло бы — если вообще могло бы —
обнаружиться в преддверии сухой зимы,
если бы осень не оказалась такой же.
Разница разве что в близости срединных
морозов, торопливости сурового солнцеворота,
абстрактности ликов природы,
похожей на головоломную сумму веток-
распялок, рогаток-двурожек, жердей-подпорок —
этих вешечных harag’ов,
голых, как у голенастой цапли.
Облетающий лист-другой
своим шелестящим шуршанием —
подобно вороньему карку, да и всякой речи —
как еще одно видоизменение дыхания — лишь
увеличивает количество сбывающихся предсказа-ний,
которым измеряется какой-никакой, а прогресс,
какой-никакой, а науки.
Пара недель — и остальное можно списать
на недостаток географических знаний:
озеровидное расширение лощины
все еще зовется простовато водоемом Камболи,
а высокая, в тысячу шагов, гора — Дождливой,
хотя по склонам ее стекают
одни лишь потоки воздуха.
Пройти по сухому ложу ее ручья —
все равно что выскоблить. Обретая новую,
как ползучий шиповник, чувствительность,
пробавляясь талой влагою
зимнего инея.
Межевые вешки
Луковицы лилейных — тюльпан и гусиный лук —
как отжившие очертания прошлой жизни,
готовой вновь перейти
в бурную радость выживших. Но и только.
В июне-июле об этом свидетельствуют
полыхающие алым пламенем мак и мальва —
модное нынче снадобье.
На стыке времен года те и другие —
за межевые вешки.
Зима зимой,
но в отсутствие своей противоположности
зима если и не ничто, то почти Ничто:
лучший пример, как не оцепенеть,
являют лишайники-камнежители.
Так, не сдвинувшись с места,
принимают долю изгнанника, припоминая,
что это и есть те самые, свои —
в которые возвращаются —
радостные края.
Покрытые инеем,
инистые луга Яблоны —
как Пряные (Молуккские) острова,
как не поддающаяся калькированию на ее широты
изысканно-нежная субстанция теплого времени года
с его звуками, запахами и цветами:
вместо орфического порыва —
нестихающий северо-восточный ветер,
вместо поющей флейты — сухая камышина
в низинах и луговинах.
Из всего, что я вижу здесь,
летний и зимний ландшафты
(потому что понять суть этих вещей можно,
как раз вникая в их-де различия)
отличаются друг от друга почти настолько,
чтобы одной и той же примелькавшейся местности
казаться двумя, но и не слишком —
чтобы оставаться одной. Что подтверждают холмы,
их покатости и отлогости.
Дёрдий долдонит старое:
разница между этими местностями
заключается в том, что в первой есть невеста,
отсутствующая во второй.
Михало же отвечает,
что это и есть расстояние,
на которое следует удаляться в поисках невесты.
Но что равняется оно нескольким тысячам миль полета,
если ссылаться на птиц.