Кавказец
Он объяснял, что он такого года
рождения, по матери абхаз,
а по отцу грузин. — Что тут такого,
что я грузин? — негодовал Алхас.
Он рассуждал, как будто вёл сраженье
со мной, причём на воздухе, летя.
Дивился я его происхожденью,
как чуду удивляется дитя.
Кем он мне был, знать было мне откуда?!
В его лице я видел Гудермес,
он говорил, что родом он оттуда,
но не сказал, как очутился здесь.
Кем он мне был? Он мог бы быть мне братом
и он им был. И брат мой был богат
одной душой огромной, необъятной.
Как мне тебя тут не хватает брат!
В его крови Абхазия плутала,
и бунтовала Грузия, плыла.
В его крови Абхазия пылала,
и Грузия свои бои вела.
Он сохранил в себе черты Кавказа.
Теперь, когда его со мною нет,
я вижу, что он пишет, ищет фразу,
в которой так нуждается поэт.
Писать стихи — его перо свободно
и мне не надо боле ничего.
Он говорил, что девочка — «гогона»,
он говорил, что девушка — «гого».
Так он учил в свободные мгновенья
грузинскому меня — ученика.
Он мне читал свои стихотворенья.
Так я постиг уроки языка!
Я полюбил язык и речь грузина
и с обожаньем стал следить за тем,
как меж собой общаются грузины,
как ни один из нас, нигде, ни с кем.
Он говорил, что родина — «самшобло»,
он говорил, что женщина — «кали».
Я мучил свой язык и мучил горло,
когда читал грузинские стихи.
Он был не злым и скаредой на слово
не слыл. Писал стихи. Любил собак.
Когда не шли стихи, ходил (злословил)
по комнате и не щадил табак.
В такие дни он был серьёзным, строгим,
его другие языки влекли.
Не по его ль вине вот в эти строки,
его черты характера легли?!
Он пояснял, что карандаш — «панкари»,
он повторял, что улица — «куча».
И я писал, что «биты» — это парень
и что «сантели» — это есть свеча.
Так я учил язык неимоверный,
который обожаю и люблю.
Но где же ты, мой брат, мой несравненный?
Кому я эти строки подарю?
Где б не был ты, в Абхазии соседской,
иль в Грузии, не менее родной,
люби, ревнуй, бунтуй, ликуй и бедствуй,
но будь же здрав и цел, и будь живой.
Белле АХМАДУЛИНОЙ
Три ночи и три дня цвела, росла, болела
сирень в уме, в мозгу — язык на слово скуп –
и сгинула уже… Прошу прощенья, Белла,
что я в такую рань, чёрт знает что, несу.
Сирени куст в уме благоухал и длился
весь день, всю ночь. Куда мою сирень несло?
То ль снилась мне сирень, иль я сирени снился?
И кто из нас двоих звал под своё крыло?
Искусница-сирень черёмухи подруга
поила и рекла и навлекла беду
на голову свою. Как камень изумруда,
мутно-зелёный пруд унёс сирень ко дну.
Напрасно извела себя на ночь, корпела.
Восполнит ли пробел мой бесполезный труд.
Твой долг всегда высок. Прошу прощенья, Белла!
Сбылось всё, что рекла. Ушла в глубокий пруд.
Однажды на правах сна явишься из мрака.
Озябшая, одна потянешься к теплу.
Не весело тебе, несчастная. Однако
завидую тебе, схороненной в пруду.
Вечнозелёный пруд сообщник, соучастник
сирени и луны. На палубе строки,
как словом не крути, мне с ней не повстречаться
и тонет мой словарь, пуская пузырьки.
НОЧЬ НА ЛЫСОЙ ГОРЕ
Задул свечу. И музыка вошла
без стука. Села у окна в халате.
Никто не звал, она сама пришла.
Я вижу, как бедняжку лихорадит.
На улице льёт, словно из ведра.
Пока дошла до дома — околела.
За ней с окна в дом лысая гора
с трудом, но влезла и ко мне присела.
Как из ведра на улице дождь льёт
и неустанно в окна барабанит.
Куда меня сегодня повезёт
гора сквозь ночь
и в дождь на фортепьяно?
Чего гадать? Понятно, что туда
куда Кура впадает и Арагва,
где по горам спускается вода,
где я бывал во снах неоднократно.
И не имеет смысла под столом
от музыки и от горы скрываться.
Пол заскрипел и белый потолок,
чего-то испугавшись — закачался.
Уходим прочь из дома, как всегда
[и отступлений в этот раз не будет].
Мне кажется, я не вернусь сюда.
Меня Булгаков за стихи осудит,
наверное. Я покидаю дом
на фортепьяно. Музыка — мой кучер.
Гора сойдёт за лошадь. Мы втроём
помчимся вместе высоко за тучи.
Взлетели вверх. Процесс необратим.
Спустился бы, но мне высоковато.
По воздуху холодному умчим.
Я плед не захватил. А было надо.
Я вижу горы. Если не Кавказ,
то что это? Но музыка не слышит
меня уже (строка оборвалась).
Гора несётся рысью дальше выше.
Не знаю я, останусь ли в живых.
Держу надежду, у воды Арагвы,
как на листок ложится каждый стих,
увижу свет и на лопатки лягу.
Хочу писать, но затекла рука.
Я думал, время есть ещё до точки.
Проснулся день, и музыка ушла.
Последствия печальны после ночи.
ЧЕРЁМУХА
Как будто не цветок архангел водрузил
на кудри, а скорей какой-нибудь булыжник
на плечи у горы, присел и возгрустил —
Иванов так писал — на небесах о ближних.
Ниспосланный с небес архангелом цветок
черёмухи лежит в потертой книге Блока.
Я много посвятил черёмухе стихов.
Согласен, всё, что я писал цветку — убого.
Черёмухи по мне не вздумает взгрустнуть
цветок, что крепко спит и видит сновиденья.
А мне всю ночь писать, как отломить, куснуть
в лёд обращённый сон — моё стихотворенье.
С черёмухи цветком отныне не вожусь,
и встречи не ищу, тем более общенья.
Как солнце в конце дня садится, я сажусь
за стол писать стихи и нет мне утешенья.
Зазря уходит лист и воск свечи на ночь.
Лишь знает стол один, сколько ночей истратил
впустую. Если дар и есть, то мне помочь
не сможет этот дар. Несчастный воздыхатель
черёмухи, зачем я мучаю себя,
огонь свечи, перо и белую бумагу?
Настанет день, когда закончатся слова,
тогда возле горы я на лопатки лягу.
Черёмуха в горах внезапно зацветет
зимой, колокола зальются в хоре звоном.
Лишь имя от меня останется потом
и на устах у всех пребудет беспризорным.
* * *
Прошла зима, и полегчало саду.
Наладилось на сердце, улеглось.
Я, как всегда, за рукописи сяду
или за книгой, дочитать балладу.
Собака с кошкой покидают пост.
Ночь за окном моим уж на исходе,
а я сижу и не могу писать,
иль почерк мой тетради не угоден.
Любой другой насочинять свободен
о чем угодно: про любовь, про сад.
И только я не знаю, не умею,
писать, как пишут сверстники мои.
Но с Музою, о, что мне делать с нею,
она забыла про мои стихи.
Покинула, отбыла, улетела.
Куда? — к кому? — надолго ли? — когда…
Хотя какое до нее мне дело.
Мне это все давно осточертело.
Скажи, читатель, горе — не беда.
Недавно было, хоронили деда
односельчане. На похоронах
соседи шли, чтоб проводить соседа
в последний путь. Его безгрешный прах
теперь лежит на кладбище деревни.
Я помню, как с поминок люди шли,
мужчины — молча, женщины ревели,
молился ль кто за упокой души?!
Он жил один на улице соседней.
Мне говорили, у него был сын,
дед сына ждал до дней своих последних,
что он вернется, цел и невредим.
А было так, однажды к ним в деревню
наведался из области весной
сам военком, пуская сигаретный
из носа дым, невыносимо злой.
Увез на службу мальчиков деревни,
из их родимой отодрал глуши.
Не провожали, у себя сидели
мужчины молча, женщины ревели
и волосы на голове седели.
А мальчики в последний бой ушли.
Покойному хотелось видеть сына,
он сына звал, просил его позвать.
Покойному мерещилась могила,
кричал в бреду, что бабка приходила
и говорила, что придет забрать.
В полубреду покойный возмущался,
и власть бранил и клял за то судьбу,
что не добился правды от начальства,
ни тело сына в цинковом гробу…
Так и ушел. Так люди говорили:
— Так и ушел — качая головой.
Так я пишу в своем нелепом стиле,
не ведая, что дальше за строфой.
Ноябрь надоел и опостылел…
Смотри, читатель, осень в одиночку
в который раз я на себе влачу.
Ночь на исходе. Стало быть, мне точку
поставить надо и задуть свечу.
В Москве
Сегодня дождик моросит,
что кто угодно затоскует.
Иду у Пушкина спросить,
как мне пройти на Поварскую.
Смотрю на жёлтую листву
и грязь, что липнет мне на брюки.
Мой Бог, как я люблю Москву:
дворы Москвы и переулки!
Я вижу дворника с метлой.
И рядом с ним я — некто жалкий,
кому тащиться на метро
пора до Триумфальной арки.
Спускаюсь, будто в царство тьмы
к Аиду — я казахский парень! —
на эскалаторе с людьми,
кого ждёт не дождётся Харон.
Напоминают Ахерон
мне рельсы. Под землёю скрытый
качаясь движется вагон
людьми заснувшими набитый.
Томятся души мудрецов
у Лимба. Но, куда низвергнет
меня, поймав моё лицо
в толпе, Минос, свирепый демон? —
и даже думать не хочу!
Получится ли выйти целым,
плевать?! Я не боюсь ничуть
тебя, звероподобный Цербер!
Но если я поверг в печаль
тебя, мой друг, прости за глупость!
На что я ночи расточал,
прекрасно знает демон Плутос.
Пишу, когда заходит день.
— Сиди, пиши! — А не охота!
Я каюсь! Мной владеет лень,
засим Стигийское болото
мне будет в самый раз! Бродить
по аду буду, как по степи.
Оставлю с носом город Дит.
Какой же из меня еретик?!
А если вправду я погиб
и смерть меня не миновала,
пойду в глубокий лабиринт.
Мне есть о чём поговорить
[давно хотел поговорить,
хоть с кем-нибудь поговорить
из Вас, а буду] с Минотавром.
Не знаю чем с окна маня
набитого людьми вагона,
так остро смотрят на меня
глаза печально Гериона.
Пусть пробуждается народ,
не то мы станцию проедим.
Какой ждут от меня исход
строки сейчас Немврод с Антеем?
Браниться будет Люцифер
навряд ли. Я ему не нужен.
Поэтому захлопнув дверь
в метро, я выхожу наружу.
Всё также дождик моросит
у Маяковского. Впустую
брожу. И некого спросить,
как мне пройти на Поварскую.
Куда идти, не разберёшь.
Спасибо хоть, что словно хоббит,
чтоб мне не скучно было — дождь,
за мной везде и всюду ходит.
ЧЕХОВ
Возгоревав цветёт вишнёвый сад.
Хозяйка дома норовит уехать.
Нельзя ли сесть за стол и написать
про сад вишнёвый несколько цитат?!
Но деликатно возражает Чехов.
Вот косточку вишнёвую нашёл.
Луна взошла или ушла в засаду.
Нет сада здесь. И врать не хорошо.
Но сад мне нужен. Я иду по саду.
(Из мёртвых сад восстанет, как не раз
за гранью смысла вещи воскрешались.
Так почему не расцвести сейчас,
не возомнить себя вишнёвым садом?!)
Сад, вопреки, цветёт и будет жив.
— Эй, дровосек гуляй: точи топорик! –
кричит хозяйка саду супротив.
Вишнёвый сад не слышит и не вторит.
Лепечет сад: моя строка молчит.
Накроем стол, давай, устроим праздник.
Высокородный сад велеречив.
По дереву стучу, чтобы не сглазить.
Смотрю за садом. Вымышленный сад,
пусть скачет сам, освобожу поводья.
Осталось мне вослед лишь написать:
«Вишнёвый сад цветёт, как всё в природе».
Объединённый сад с большой луной
придуман мною. Почерк диковатый
строчит, как есть: «Вишнёвый сад живой…»
Но возражает Чехов деликатный.
РОЗА
Пишу, чиню дошкольным языком
до холодка по коже, до озноба,
пока темно и дует сквозняком.
И Муза шлёт диковинную розу!
Луну у неба, у людей краду
и отпускаю ветхую лампадку.
Зря за нос я перо моё веду
и мучаю безгрешную тетрадку.
Я пленницу любимицу держу —
диковинную розу — в старой вазе.
То ль роза служит мне, то ль я служу
наложнице — не разобраться сразу.
Но речь о розе. Розы лепестки
горят, огнём пространство озаряя.
Бессовестно твою казну — Прости,
диковинная роза! — разоряю!
Безукоризнен чайной розы вид.
Когда-нибудь в смирительной рубахе,
ни слова не сказав, спущусь в Аид,
как в степь ушли кочевники казахи.
Осанка розы, выдержка и стать
дают понять, что из аристократок.
Помиловать вели, вели сослать,
как вшивую последнюю собаку!
Каким это быть надо наглецом —
смотреть в лицо моей любимой розе.
У чайной розы смуглое лицо
и кожа загорелая у розы.
Вдруг голос розы — запах или цвет,
что голову туманит и дурманит —
заслышав незнакомый человек,
шаги приостановит меж домами.
Сам Орион над ней благоволит
и благосклонны к розе Марс с Нептуном.
Слаб мой словарь, чтоб с розой говорить.
Всё это розе кажется безумьем.
Засим морочить голову себе
и розе я диковинной не стану,
и супротив докучливой строке
здесь точку долгожданную поставлю.
БРОДСКОМУ
Скажу о Бродском (Но труба вмешалась
и сбила с мысли)… Бродский не причем
(Всё в голове моей перемешалось.
Простим ребёнку-музыканту шалость.
Притом труба не ладит с трубачом.
Поэтому приемнику Башмета
простительно)… Так с Бродским (При трубе
и музыке трубы несовершенной
молчу. Я нахожу себя ущербным
во всём: в очках, в кроссовках, в худобе)…
Когда читаю Бродского (Ребёнок
в трубу играет, словно в диалог
вступает он с вселенной. Я обломок
вселенной, милый друг! Он удивленный,
наверное, подумал — идиот)…
А я о Бродском (Но труба перечит
и даже слово вставить не даёт.
Вот значит что, трубу очеловечить,
на голову свою и жизнь калечить
себе. Но здесь о Бродском речь идёт)…
Лишь Бродскому и никому, лишь (пропуск)
дозволено с всевышним толковать
о жизни (пропуск). Между нами пропасть
образовалась. Я приду на остров
Васильевский, как Бродский, умирать.
У Бродского есть (Инструмент хохочет
сбивая с мысли сызнова. Зачем
то тем, то этим голову морочит
себе и мне, и прочь идти не хочет?!)…
Но Бродский (пропуск) несравним, ни с чем.
Скажу в конце о Бродском (пропуск). Бродский
останется (Сбил с панталыку плач
трубы. И нет желания бороться
с собой, с трубой. Поэтому придётся
оставить так. Труби в трубу трубач)…
Прощание с Дон Кихотом
Расстанемся когда-нибудь
под одинокою горою?
У каждого из нас свой путь,
не зарастающий травою?
Храни тебя моя звезда
от бед. Перед дорогой дальней,
присядь. Тебя ругают зря
и осуждают, мой идальго!
Так бросить камень норовит –
на Дон Кихота –
каждый встречный
за неказистый внешний вид
и за высокопарность речи!
Быть может, не имея зла
на сердце, те же дети тоже
бранят, и принимает за
умалишенного прохожий,
идальго. Но он мной любим,
и я его не дам в обиду.
Пусть каждый следует за ним
от Азии до Антарктиды.
— Как я люблю, когда задрав
высоко голову на кляче
сидишь спокойно, как удав,
претерпевая неудачу.
Не ждёшь ответа на вопрос:
«В чём смысл нашей жизни бренной?»
А только задираешь нос
пред публикой высокомерной.
Как я люблю за нрав, за речь
высокопарную, за доблесть…
Уйдешь любить, страдать, стареть
и умирать один на воле…
Не оставляй меня во тьме
ума, беды, души и рока,
возьми меня, возьми к себе,
возьми куда-нибудь за скобку.
В твое лицо уйду навек, –
отбыв, отпев, — в твои морщины!
Возьми меня с собой наверх
туда, где Анна и Марина
сохранны. Полыхнёт восток
однажды, благородный рыцарь,
когда — не приведи Господь! –
с тобою что-нибудь случится!
Уйдешь, ни слово не сказав,
на кляче, старой Росинанте,
с зарёй, с собою только взяв
оружие и томик Данте.
На счастье или на беду
я встречу днями буду клянчить?!
Иди, верши свою судьбу
на старой захудалой кляче!
«И что, что голова седа?»
«И что, что помутнен рассудок?»
Пусть путеводная звезда
хранит тебя везде и всюду.
Прощай,
мой друг!
Прощай,
мой брат!
Настанет день,
я в это верю,
когда воротишься назад,
и тихо постучишься
в двери…
Наблюдается дисциплина языка, ярко выраженная энергия слова.
Интересно
Надо подумать
Такой красивый язык, такой высокий слог! Такое ощущение, что автор пытается вернуть русским их же язык. Такие стихи я раньше не встречала.