Скелеты в шкафу. Рассказ третий. Невозможно (И. Анненский)

От автора

«Этот закон универсален и относится не только к жизни замечательных людей, но к любой человеческой жизни, особенно если рассматривать её пристально, в упор. Любая жизнь набита кошмарами. У каждой семьи, как гласит английская пословица, в шкафу спрятан свой скелет. «Каждый сам себе отвори свой ад, словно дверцу шкафчика в душевой». (С. Гандлевский). Одни запирают накрепко эту дверцу, стараются не заглядывать лишний раз в старые пыльные шкафы и живут относительно спокойно. Другие постоянно помнят о своих скелетах и носят свой грех, свой ад с собой. Они срослись с ними, как горб с верблюдом, как панцирь с черепахой.

Раб испытывает чувство обиды, и только свободный человек — чувство вины. «Всех виновнее я и греховней», — пишет Инна Лиснянская. Но это значит лишь то, что она совестливее многих других, кто никогда в своей вине — даже перед собой — не признается, для кого муки совести, раскаяние всегда было чуждым, инопланетным занятием.

И, наверное, когда покину я

навсегда земную колею,

тень моя не раз придёт с повинною,

если даже окажусь в раю.

Чувство вины в каком-то глобальном масштабе переполняет её душу и поэзию:

Как в хризантемовом саду

без хризантем,

не будет Страшному Суду

со мной проблем.

Душа сама себя сожгла

в тот час, когда

от своего устала зла

и от стыда.

Марина Цветаева когда-то бросила в мир слова о самосуде, о суде поэта над собой как единственно возможном суде над поэтом. Она называла себя кальвинисткой, то есть человеком, который, не дожидаясь Божьей кары или милости — сам сводит жёсткие счёты с собой. И сейчас я хочу показать вам несколько таких невидимых миру трагедий, спрятанных скелетов в шкафах, которые, подобно лисёнку за пазухой из древнеспартанского предания, разъедали поэтам внутренности, но из этой адской боли рождались бессмертные творения духа. Девять рассказов — как девять кругов ада».

Рассказ третий: Невозможно (И. Анненский)

Биография Иннокентия Анненского предельно скудна и незамысловата. Глубокая и сильная жизнь творилась в нём самом. Но и в этой несложной биографии были примечательные события, без знания которых не постигнуть ни его личности, ни творческого пути, ни  странной судьбы поэта.
Закончив гимназию в 1875 году, он поступает в Петербургский университет на историко-филологический факультет, где избрал своей основной специальностью классическую  филологию. Ещё в гимназии он увлекался древними языками, потом греческой мифологией, римской историей и литературой. Античный мир обладал для него особым очарованием, и он скоро ушёл в него с головой.
Из-за стеснённого материального положения Анненский был вынужден заниматься репетиторством. Он стал домашним учителем двух сыновей-подростков Надежды Хмара-Барщевской, вдовы, которая была старше его на 14 лет. Разница в возрасте не помешала поэту пылко влюбиться. Он женится на ней и усыновляет её детей. Через год у них рождается сын. Однако эта женщина ничем не обогатила музу Анненского, не стала для него источником тех сильных переживаний, что вносили в жизнь других поэтов их подруги. Сергей Маковский рисует в своих воспоминаниях почти сатирический её портрет: «Семейная жизнь Анненского осталась для меня загадкой. Жена его была совсем странной фигурой. Казалась гораздо старше его, набеленная, жуткая, призрачная, в парике, с наклеенными бровями. Раз за чайным столом смотрю — одна бровь поползла кверху, и всё лицо её с горбатым носом и вялым опущенным ртом перекосилось. При чужих она всегда молчала. Анненский никогда не говорил с ней. Какую роль сыграла она в его жизни?..»
О семейной жизни Анненского нам известно очень мало. Сам он не писал ни мемуаров, ни дневников, и лишь в стихах изредка встречаются редкие отголоски этой жизни.
Вот как, например, в этом, одном из ранних его стихотворений:

Нежным баловнем мамаши
то большиться, то шалить…
И рассеянно из чаши
пену пить, а влагу лить…

Сил и дней гордясь избытком,
мимоходом, на лету
хмельно-розовым напитком
усыплять свою мечту.

Увидав, что невозможно
ни вернуться, ни забыть…
Пить поспешно, пить тревожно,
рядом с сыном, может быть,

под наплывом лет согнуться,
но, забыв и вкус вина…
По привычке всё тянуться
к чаше, выпитой до дна.

 

Он был хорош собой. Большие печальные глаза, немного припухлый рот, выдававший в нём мягкость и природную доброту. Чёрный шёлковый галстук он завязывал по-старомодному широким, двойным бантом. В его манерах — учтивых, галантных, предупредительных, было что-то от старинного века. Филолог-эллинист по специальности, педагог по профессии, для других — директор гимназии, член учёного комитета Министерства просвещения, наедине с собой он был поэтом.

Но в праздности моей рассеяны мгновенья,
когда мучительны душе прикосновенья,
и я дрожу средь вас, дрожу за свой покой,
как спичку на ветру загородив рукой…
Пусть это только миг… В тот миг меня не трогай,
я ощупью иду тогда своей дорогой…

К творчеству он относился трогательно:

Но я люблю стихи — и чувства нет святей.
Так любит только мать и лишь больных детей.

Имена корифеев символизма гремели тогда не только благодаря их стихам, но и в значительной степени за счёт поведения поэтов, их образа жизни, творимой на глазах биографии и легенды. Анненский же, хоть и повторял не раз: «Первая задача поэта — выдумать себя», сам себя выдумать не умел. Он был подлинным, и в стихах, и в жизни. А тогда это было немодным.

Я люблю на бледнеющей шири
в переливах растаявший свет…
Я люблю всё, чему в этом мире
ни созвучья, ни отклика нет.

Ему тоже не было отклика в этом мире. Эстеты восхищались изысканной формой стихов Анненского, не замечая, не слыша их мучительной человеческой драмы. Это всё равно что на крик боли удовлетворённо констатировать, что у человека прекрасные голосовые связки. Этой нравственной глухотой эстетов возмущался В.Ходасевич: «Что кричит поэт — это его частное дело, в это они, как люди благовоспитанные, не вмешиваются. А между тем каждый его стих кричит о нестерпимом и безысходном ужасе жизни». «Ведь если вслушаться в неё — вся жизнь моя не жизнь, а мука«.  Одно из его стихотворений называется: «Мучительный сонет»:

Едва пчелиное гуденье замолчало,
уж ноющий комар приблизился, звеня…
Каких обманов ты, о сердце, не прощало
тревожной пустоте оконченного дня?

Мне нужен талый снег под желтизной огня,
сквозь потное стекло светящего устало,
и чтобы прядь волос так близко от меня,
так близко от меня, развившись, трепетала.

Мне нужно дымных туч с померкшей высоты,
круженья дымных туч, в которых нет былого,
полузакрытых глаз и музыки мечты,
и музыки мечты, ещё не знавшей слова…

О дай мне только миг, но в жизни, не во сне,
чтоб мог я стать огнём или сгореть в огне!

 

М. Волошин писал об Анненском: «Это был нерадостный поэт». Это действительно так. Мотив одиночества, отчаяния, тоски — один из главных у поэта. Он даже слово Тоска писал с большой буквы. Ажурный склад его души казался несовместимым с жестокими реалиями жизни.

В тоске безысходного круга
влачусь я постылым путём…

В своей статье «Что такое поэзия?» Анненский говорит: «Она — дитя смерти и отчаяния». Навязчивую мысль о смерти отмечал у него и Ходасевич, который назвал его «Иваном Ильичом русской поэзии». Неотвязная мысль о смерти была вызвана отчасти сердечной болезнью, которая постоянно держала поэта в ожидании конца, смерть могла настигнуть в любой момент. Но всё-таки трагизм его поэзии вряд ли проистекал от биографических причин (в частности, от болезни). Ходасевич слишком упростил пессимизм Анненского, объясняя его поэзию страхом перед смертью. Люди такого духовного склада не боятся физической смерти. Его страх — совсем иного, метафизического порядка.

Сейчас наступит ночь. Так чёрны облака…
Мне жаль последнего вечернего мгновенья:
там всё, что прожито — желанья и тоска,
там всё, что близится — унылость и забвенье.

Как странно слиты сад и твердь
своим безмолвием суровым,
как ночь напоминает смерть
всем, даже выцветшим покровом.

Анненский боится смерти, но не меньше боится и жизни. И не знает: в жизнь ли ему спрятаться от смерти — или броситься в смерть, спасаясь от жизни. У него почти нет стихов о любви в обычном смысле, какие есть у Блока, Бальмонта, Брюсова. Есть стихи, обращённые к женщинам, большей частью нерадостные, печальные. Женский образ в них всегда зыбкий, бесплотный, не поддающийся портретному описанию. Тем не менее под ним нередко скрывался реальный прототип.
С Екатериной Мухиной Анненский познакомился вскоре после того, как получил назначение на должность директора в Царскосельской гимназии. Муж её, преподаватель истории нового искусства, был сослуживцем поэта. Историю их отношений можно представить в самых общих чертах — по письмам и стихам.
«Но что же скажу я Вам, дорогая, Господи, что я вложу, какую мысль, какой луч в Ваши открывшиеся мне навстречу, в Ваши ждущие глаза?»

Наяву ль и тебя ль безумно
и бездумно
я любил в томных тенях мая?
Припадая
к цветам сирени
лунной ночью, лунной ночью мая,
я твои ль целовал колени,
разжимая их и сжимая,
в тёмных тенях,
в тёмных тенях мая?
Или сам я лишь тень немая?
Иль и ты лишь моё страданье,
дорогая,
оттого, что нам нет свиданья
лунной ночью, лунной ночью мая.

Это стихотворение «Грёзы» Анненский напишет в вологодском поезде в ночь с 16 на 17 мая 1906 года. А через день, 19 мая, он отправит Мухиной уже из Вологды письмо, которое трудно определить иначе, как любовное, хотя о любви в нём не говорится ни слова: «Дорогая моя, слышите ли Вы из Вашего далека, как мне скучно? Знаете ли Вы, что такое скука? Скука — это сознание, что не можешь уйти из клеточек словесного набора, от звеньев логических цепей, от навязчивых объятий этого «как все». Господи! Если бы хоть миг свободы, безумия… Если у Вас есть под руками цветок, не держите его, бросьте скорее. Он Вам солжёт. Он никогда не жил и не пил солнечных лучей. Дайте мне Вашу руку. Простимся.»

Что счастье? Чад безумной речи?
Одна минута на пути,
где с поцелуем жадной встречи
слилось неслышное прости?

Или оно в дожде осеннем?
В возврате дня? В смыканьи вежд?
В благах, которых мы не ценим
за неприглядность их одежд?

Ты говоришь… Вот счастья бьётся
к цветку прильнувшее крыло,
но миг — и ввысь оно взовьётся
невозвратимо и светло.

А сердцу, может быть, милей
высокомерие сознанья,
милее мука, если в ней
есть тонкий яд воспоминанья.

Внутренне одинокий и осознающий трагизм своего одиночества, Анненский напряжённо искал выхода из него. Но не находил в себе сил для жизни. Он с безумной завистью и страхом смотрел на живую жизнь, проходившую стороной, и с горечью писал:

Любовь ведь светлая — она кристалл, эфир…
Моя ж — безлюбая, дрожит, как лошадь в мыле!
Ей — пир отравленный, мошеннический пир…

Это человек с раздвоенным сознанием, рефлектирующий, неуверенный в себе, мечтающий о счастье, но не решающийся на него, не признающий за собой на него права.

Даже в мае, когда разлиты
белой ночи над волнами тени,
там не чары весенней мечты,
там отрава бесплодных хотений.

Это целомудренно-пугливое сердце понимало любовь только как тоску по неосуществившемуся. Грустной нотой сожаления звучат многие стихи поэта, сожаления о неправильно прожитой жизни,  в сущности, — непрожитой жизни.

Развившись, волос поредел.
Когда я молод был,
за стольких жить мой ум хотел,
что сам я жить забыл.

Любить хотел я, не любя,
страдать — но в стороне.
И сжёг я, молодость, тебя,
в безрадостном огне.

Сердце его было создано любящим и — как это свойственно людям глубоко чувствующим — стыдливо робким в своей нежности. Сам он шутливо называл его «сердцем лани». Небогатая внешними событиями, неяркая  размеренная жизнь Анненского скрывала глубоко спрятанные страсти, лишь изредка вырывавшиеся наружу трагичными, полными боли стихами. Сейчас уже не вызывает сомнений, что поэт был страстно и тайно влюблён в жену старшего пасынка Ольгу Хмара-Барщевскую, часто и подолгу гостившую в Царском Селе. Это ей адресованы его строки:

И, лиловея и дробясь,
чтоб уверяло там сиянье,
что где-то есть не наша связь,
а лучезарное слиянье.

Сохранилось её письмо-исповедь, адресованное В.Розанову и написанное через 8 лет после смерти Анненского: «Вы спрашиваете, любила ли я Иннокентия Фёдоровича? Господи! Конечно, любила, люблю… Была ли я его «женой»? Увы, нет! Видите, я искренне говорю «увы», потому что не горжусь этим ни мгновения… Поймите, родной, он этого не хотел, хотя, может быть, настояще любил только одну меня… Но он не мог переступить… Его убивала мысль: «Что же я? прежде отнял мать (у пасынка), а потом возьму жену? Куда же я от своей совести спрячусь?» И вот получилась «не связь, а лучезарное слиянье». Странно ведь в 20 веке? Дико? А вот — такие ли ещё сказки сочиняет жизнь?.. Он связи плотской не допустил… Но мы повенчали наши души…»

Семья Хмара-Барщевских. Слева — Ольга с мужем

Документ этот всплыл чудом. Письма Анненского Ольга Хмара-Барщевская сожгла. Но в одном из стихотворений «Кипарисового ларца» под названием «Прерывистые строки» с подзаголовком «Разлука» Анненский прерывистым голосом, выдаваемым ломающимся ритмом, поведал об этой тайной любви, рисуя драму расставания на вокзале с любимой женщиной:

Этого быть не может,
это — подлог…
День так тянулся и дожит,
иль, не дожив, изнемог?
Этого быть не может…
С самых тех пор
в горле какой-то комок…
Вздор…
Этого быть не может.
Это — подлог.
Ну-с, проводил на поезд,
вернулся, и соло, да!
Здесь был её кольчатый пояс,
брошка лежала — звезда,
вечно открытая сумочка
без замка,
и так бесконечно мягка,
в прошивках красная думочка…
Зал…
Я нежное что-то сказал,
стали прощаться,
возле часов у стенки…
Губы не смели разжаться,
склеены…
Оба мы были рассеяны,
оба такие холодные, мы…
Пальцы её в чёрной митенке тоже холодные…
«Ну, прощай до зимы.
Только не той, и не другой,
и не ещё — после другой…
Я ж, дорогой, ведь не свободная…»
— Знаю, что ты — в застенке…
После она
плакала тихо у стенки
и стала бумажно-бледна…
Кончить бы злую игру…
Что ж бы ещё?
Губы хотели любить горячо,
а на ветру
лишь улыбались тоскливо…
Что-то в них было застыло, даже мертво…
Господи, я и не знал, до чего она некрасива…

Теперь очевидно, что волшебные строки Анненского, написанные за 6 дней до смерти, про дальние руки — о ней:

Мои вы, о дальние руки,
ваш сладостно-сильный зажим
я выносил в холоде скуки,
я счастьем обвеян чужим.

Но знаю…дремотно хмелея,
я брошу волшебную нить,
и мне будут сниться, алмея,
слова, чтоб тебя оскорбить.

(Позже под впечатлением этого стихотворения Блок напишет свои строчки, где слышен тот же мотив:

О, эти дальние руки!
В тусклое это житьё
очарованье своё
вносишь ты даже в разлуке.)

А окружающие думали: человек в футляре. Герой из чеховских сумерек. Персонаж без поступков, личность без судьбы, зато с порядочным трудовым стажем. Но с какой силой вырывается порой из его строф голос именно любви, в таких, например, стихах, как «Трилистник соблазна», или «Трилистник лунный», или «Струя резеды в тёмном вагоне»:

Так беззвучна, черна и тепла
резедой напоённая мгла…
В голубых фонарях,
меж листов, на ветвях,
без числа
восковые сиянья плывут.
И в саду
как в бреду
хризантемы цветут…
Пока свечи плывут
и левкои живут,
пока дышит во сне резеда —
здесь ни мук, ни греха, ни стыда…

Вот она, эта эротика Анненского, недоговорённая, но так много говорящая:

В марте

Позабудь соловья на душистых цветах,
только утро любви не забудь!
Да ожившей земли в неоживших листах
ярко-чёрную грудь!

Меж лохмотьев рубашки своей снеговой
только раз и желала она —
только раз напоил её март огневой,
да пьянее вина!

Только раз оторвать от разбухшей земли
не могли мы завистливых глаз…
И, дрожа, поскорее из сада ушли…
Только раз… в этот раз…

В цикле стихов о поэтах у меня есть стихотворение об Анненском, в котором я нарисовала его портрет, каким он мне виделся:

Нерадостный поэт. Тишайший, осторожный,
одной мечтой к звезде единственной влеком…
И было для него вовеки невозможно —
что для обычных душ бездумно и легко.

Как он боялся жить, давя в себе природу,
гася в себе всё то, что мучает и жжёт.
«О, если б только миг — безумья и свободы!»
«Но бросьте Ваш цветок. Я знаю, он солжёт».

Безлюбая любовь. Ночные излиянья.
Всё трепетно хранил сандаловый ларец.
О, то была не связь — лучистое слиянье,
сияние теней, венчание сердец…

И поглотила жизнь божественная смута.
А пасынка жена, которую любить
не смел, в письме потом признается кому-то:
«Была ль «женой»? Увы. Не смог переступить».

Невозможность осуществления мечты, надежд поэт возводит в ранг творческой силы, делает своей печальной привилегией. Самоограничение, самообуздание, отречение почти от всего, чем манит белый свет — вот сквозная линия судьбы и творчества И.Анненского. Поэт творит красоту иллюзии. Оттого и прекрасно, что невозможно: Невозможно — тоже с большой буквы, как и Тоска.
Ключевым для своего лиризма Аннеский назвал стихотворение «Невозможно» — это как бы апофеоз этой темы, ведь любовь в его стихах — всегда «недопетое», подавленное чувство. «Невозможно» — элегическое стихотворение, печальное и светлое, посвящается его заглавному слову и сочетает в себе три мотива: мотив любви, смерти и поэзии. Обращаясь к этому слову, поэт говорит:

Не познав, я в себе уж любил
эти в бархат ушедшие звуки:
мне являлись мерцанья могил
и сквозь сумрак белевшие руки.

Но лишь в белом венце хризантем,
перед первой угрозой забвенья,
этих «в», этих «з», этих «эм»
различить я умел дуновенья.

Если слово за словом, что цвет,
упадая, белеет тревожно,
не печальных меж павшими нет,
но люблю я одно — «Невозможно».

Стоит здесь привести слова Ю. Нагибина: «Анненский, как никто, должен был ощущать многозначное слово «невозможно», ибо для него существующее было полно запретов. Но это же слово служит и для обозначения высших степеней восторга, любви и боли, всех напряжений души. И что-то ещё в этом слове остаётся тайной поэта, и проникнуть в неё невозможно».

Вам понравилось?
Поделитесь этой статьей!

Добавить комментарий