«Текстстихия» Бориса Левита-Броуна
Предлагаемый читателям текст построен необычно. По сути – это литературная критика. По форме – скрытый в прозотексте диалог, поданный как вшитые в текст критика цитаты-самообъяснения.
Это продолжение публикуемой нами линии критических текстовых новаций, по одному из определений – эстетических пост-адекваций.
Новые тенденции
«Текстстихия»: переобъяснение всё-таки требуется!
Борис Левит-Броун[1]
«Внутри х/б». Санкт-Петербург. Алетейя. 2005
«Русское зарубежье: Коллекция поэзии и прозы»[2]
..Ему ничего не нужно больше писать, чтобы называться Писателем.
Он сам это знает давно.
«Но тот, кто не хочет жить, больше всего страдает от тирании жизни. Ведь желание жить — это как раз мышечное сопротивление её косной тяжести… Никого так слюнообильно не поедает жизнь, как нежелающего жить… Всё непосильно ему… даже бремя вдоха. И нежелающий жить сталь писать какую-то белиберду, рифмованное эхо своего индивидуального отчаяния».
Не нужно больше «…лезть за пазуху умирающей прозе».
Да, в России появился Писатель. И пусть кто-то успел сказать со злой улыбкой – «ещё один?..» J
Уже успел. Но не тот успел, кто сказал, а кто успел стать.
И пусть тогда вновь и вновь «… измученная жизнь мстит за себя долговременной прозой».
Монтажной прозой.
Клиповой.
Абсолютно новой…
Однажды получил от него два письма.
Первое – изданное: оно оказалось романом.
Во втором он писал уже тогда, когда первое было восхищенно прочитано, и он знал о том восхищении:
«…что за стилевой у меня метод??? Я честно не знаю. Верьте слову – не кокетничаю., правда не знаю. Знаю, что писалось чохом… как нутро диктовало. По какому принципу пропускались и отбирались эпизоды двухлетнего бытия?????? – можете мне поверить, я мог бы написать ещё одну, а то и две таких книги, и эпизоды были бы другие, другие моменты, другие ситуации с теми же самыми героями. Материалу б хватило. Но что-то (или кто-то) стояло/ СТОЯЛ за спиной моей, когда я клацал на моей Эрике, и командовало / КОМАНДОВАЛ – вот это пропустить… это лишнее, а вот здесь подробно… В северогерманском Нордене я выдавал по три страницы текста в день… Никуда не спешилось, но внутренний темп был, видимо, так высок, что за месяц я добил книгу, первую половину которой привез с собой в эмиграцию. Иногда я днем выходил погулять по дайху… но о книге я не думал… я слушал записи симфоний Чайковского на своем примитивном кассетном плэйре. Может, это и был мой метод – потому что Чайковский способен и мёртвого оживить, поднять из гроба, только для того, чтобы разорвать душу на части. Этот Чайковский страшная штука… русская штука, невозможная нигде… только в России».
И появилась книга, обретшая тексто-символическую почву «удушливой топи невыкрикнутости», вывела автора на такую литературную высоту, которая, казалось, для современной русской литературы, потерявшей веру в читателя, способного осознать, была уже не достижима.
Но — «…несмываемая память об идеале» — текст был рожден словно не автором, а философским соитием истории Языка и истории Литературы.
…Абсолютно невозможно, ненужно и неправильно было бы переобъяснять через литературную критику то, что передано через свежий, необычный и глубокий текст. Текст, который стал, без сомнения, открытием новой литературной России.
Открытие это символизировано состоявшимся переходом прозотекста – в «текстстихию», где многоярусная образность, полиаспектная метафоричность стали стилистической и смысло-тематической нормой. А то, что такой метод может стать нормой – стало литературной новацией.
…Ну, разумеется, такой книги в России раньше не было.
Не было такого стиля, который бы не просто предположил, а доказал, что проза умирает.
Но доказательство смерти прозы представлено не через поэзию – парадоксально! – а через прозу же, которая по стилевой функции превратилась в высочайшем смысле — поэзию.
…Да, это поэзия.
Глубоко «мета-метафоричная», в ней «образ в образе» создает образ. Причем не только на уровне макротекста, но и не уровне периода и даже одного предложения, растягивающего подчас литературную норму:
«…убедившись уйти урезонив удаль
унаследовав узость упавших уз…»
Тут вместо «приехали» — «…как будто мы неслись в разматывающемся клубке, брезентовое вещество которого случайно зацепилось за Хабаровск и теперь ложилось через ночь полосой отставания… Иссякла инерция метнувшей нас руки, да и сам клубок завершил разматывание».
Чистая поэзия. Только практически не ритмизованная. Великая образность — понятная образность, рожденная страхом потерять возможность осознавать образ. Гиперобразность.
Удивительно ли, что в этой прозе не было проникновения в суть именного такого страха, который и не страх вовсе, а некое пра-пра-пра-историческое человеческое чувство, заставляющее мыслить не просто быстро и отрывисто, а мгновенно и рвано…
Перевести такой стиль на бумагу, загнать его в романную форму — как?
Можно, оказывается.
Рассказав о невозможности это сделать!
«Внутренняя книга, которую пишет в нас страдание и которую так трудно перепечатать словами, впала в абзац бессилия, знаки заплакали и расплылись».
Но, появившись, как отражение этих мыслей — на бумаге, такой становящийся неимоверной текстовой тяжестью стиль заставляет разорванные прозокуски слиться, как сливаются свинцовые или ртутные капли в целое. В прекрасное и абсолютно новое литературное целое. Так же, как и само название – где не только человек «Внутри х/б», но и у человека «внутри х/б».
Сухариные души читателей, которых автор скромно и с каким-то уже другим, каким-то цивилизовано-интеллигентским страхом называет «глупыми», оказываются способными к тому, чтобы впитать, а после – потяжелеть, наполниться и… рассыпаться…
Не выдержать и не вынести много-Образности: «…Куда могли идти вместе эти два человека, один из которых был как манжет сорочки, вечно исчезающий в слишком длинном пиджачном рукаве, а другой – как столбик посреди подворотни, куда запрещен въезд транспорту».
Новому восприятию жизни, с её новым требованием к стилю — старые литературные формы не подходят.
Странно, почему кто-то назвал «Внутри х/б» — «лирическим дневником»[3]?
И совершенно не странно, что сам автор назвал его «впечатлением». Зачем переназывать то, что уже автором названо? Чтобы понять, что ли?.. А без этого – никак?!..
Впрочем, и для многих ведь «никак» сейчас и уж точно будет «никак» потом. Никогда потом.
Узналось, что одна восхищенная читательница – профессиональный, кстати, литературовед – прочла книгу за ночь. Как не ужаснуться этому!.. Что же должно твориться в сознании читательницы! Или — с какой же реактивной скоростью должны работать её мысли! Какими гигантскими порциями она должна заглатывать текст!
Левит-Броун – это автор для медленного чтения. Для про-чтения. И не только потому, что текст настолько плотный, что сквозь него нужно продираться…
Рецензент книги (см. ссылку 3) считает, что Борис Левит-Броун пишет разными «Я».
Он прав, конечно. Он прав по — «звуковой форме». Ведь им подразумевается МНОГОЛИЧИЕ Левита-Броуна в различных книгах (поэзия, философия, сюжетная проза). Но почему не подразумевается очевидное – разные «Я» Бориса Левита-Броуна наиболее ярко проявлены именно «Внутри х/б»?! Как же этого не увидеть???..
Однако в любом случае понадобится переобъяснение.
Наверное, так делают всегда – переобъясняют, если что-то не ясно, и тогда становится всё понятно, Всё ясно.
Однако как переобъяснить то, что создается через серию контекстных «за- и в -печатленных определений» высказано через «вы-мышлено» в особой разновидности конструкционно-славянского языка? Как перевести с него на современный русский «зеркальный психологизм», изнутри объясняющий внутреннее, как будто туда поместили многогранное зеркало, разбитое на мелкие кусочки, в каждом из которых микрофабула.
«Всё это он рассказывал Юре, сидя на гладильном столе в бытовке и отражаясь в зеркале, в котором я брился». Две временные формы в одном предложении. Три действующих лица. Четыре действия!!! Одно предложение – одно!
«Он прав, проза умирает».
Он прав, потому что он сказал себе «он прав».
«Я маятник себе…»
Он с этого начал впечатление, попавшее под печатный станок. И представил печать впечатлений.
«Со мной происходило, но без меня».
И может, от этого текст сам по себе получился контекстным! Контекст стал фабульным! Это удивительно! И то, что обычно параллельной тонкой смысловой ленточкой сознания читателя вьётся вслед символьному авторскому тексту, — в «текстстихии» Бориса Левита-Броуна становится прямым описанием.
Особенно очевидно это становится когда фабульное и контекстное подается в одном предложении: «И был у неё прохладный цементный пол, и толстый кишечник радиаторов, севших на стену». Причем грош цена была бы метафоре, где радиатор – это кишечник. Но автор переводит эту метафору в описание психологического состояния героя.
Красота и религия, вера и любовь — как сопоставляемое, но не сочетаемое, как разности и как единство вплетены в сюжет откровенными лозунгами: «Дай нам…потому что мы верим, что – любовь… потому что это – любовь…потому что любовь – это то, во что верят».
И вместе с тем – «…бестолковая затея – надвигаться на смысл!»
Одушевлено всё. И на фоне этого «все» кажется, что человек одушевлен в меньшей степени (что в произведении об армии не удивляет нисколько): «окна завтракали», «зонтик сошел вместе с нанятой мамой», «полюбила моя память», «утро пнуло», «маляр-рассвет», «наплакавшийся майский день», «кучки налысо стриженных со свежеезатравленными глазами» …
На этом переходе все и построено: когда одушевленное переходит в материальное, уже ранее, впрочем, одушевившееся, порождая душевное…
И «…размеренная долгопись сосредоточенной наивности покинула вместе с детской верой… И скоропись пришла, чтобы успеть… я желаю успеть и превращаю скоропись в мгновеннопись – дикий обреченный моментализм…», — можно сказать, что это из авторского предисловия. Почему «можно сказать»? Потому что для Левит-Броуна, кажется, не существует «пред-словия», но, видимо, существует «пре-текст»… Хотя сам он утверждает, что «есть только текст».
Кто как не здешний читатель знает, что книги разные бывают. Пустых много. Никчемности полно. А эта принесла в мир особое. Добро какое-то принесла. Но такое добро, которое вызвано тем, что человек может понять – зачем оно, добро это. И пусть эта особая форма литературного добра станет доступной многим… Хотя, конечно же, этого не произойдет…
Владислав Иванов
Марк Лэфтхэндэр
[1] Талантливейший автор-космополит. Сильнейший прозаик. Как поэт авторам этого материала не близок, хотя в своем творчестве выделяет именно поэзию. Редкой для современности глубины публицист, уникальный философ, проповедующий христианскую мораль, художник-эротографик, джаз-сингер. Родился в Киеве, служил на Дальнем Востоке, жил в СССР искусствоведом, автотуристом бежал в Германию, переселился эмигрантом в Италию. Недавно и, скорее всего, надолго, пишущим человеком поселился в Москве. Может, «снова навсегда». Любимый поэт — Георгий Иванов. Высоко ставит философию Николая Бердяева и мистическую многослойность Андрея Платонова. Ценит литературное мастерство Михаила Жванецкого, полагая, что его проза должна рассматриваться как мощный новаторский литературный инструмент. Утверждает, что похотлив по природе, поэтому — «моя забота – Бог», — говорит он… «еврей из Киева, да ещё и под зонтиком лысины»…
[2] В этой серии вышли книги Михаила Зарецкого (Израиль), Александра Зимина (Германия), Музы Извековой (Германия), Майкла Коровкина (Италия), Анатолия Ливри (Франция), Анны Малаховской (Австрия), Эльвиры Мовчан (Греция), Владимира Соловьева (США), Елены Юдковской (Нидерланды) и других, а также сборник «О ничтожестве литературы русской» (сост .и вступ. слово С.Гайер),
[3] См. В.Сердюченко. Книга о страхе и власти. – Книжное обозрение, 2004, 29 ноября.