Тётя Зина
Посвящается Зинаиде Александровне Курдовер
Гости негромко беседуют, ветер шевелит гардины,
вечер, без четверти восемь, время подумать о сладком.
Зной по углам затаился, в причёске у тётушки Зины –
пламенных, как махагони, стриженых тоненьких прядках.
Пахнет лимоном и кедром — духами «Андалуси`я».
Веер распахнут испанский, взятый на вечер у дочки.
Тётушка — Ка`рмен сегодня, а может быть, просто Мария.
Бусы — поверх разлетайки в розовый мелкий цветочек.
К нам её привезли – день рожденья у нашего старшего сына. Мы сидим, вспоминается всякая мелочь и глупость, и над ворохом старых открыток, отправленных нам с Сахалина, обсуждаем её дальнозоркость, мою близорукость. Удивляясь, что я – неплохая как будто хозяйка, вспоминает со смехом, как мама меня баловала. Я киваю, что, да, неумехой была и лентяйкой, и конечно, молчу, что умею по-прежнему мало.
Потом мы говорим про старый прадедушкин хутор,
про то, как её братик умер, когда их гнали в Германию…
И мне всё время кажется почему-то,
что её голос очень похож на мамин…
Придет серенький волчок…
Волчку икалось — чаще по ночам —
когда в набитых громким плачем детских
заклятья монотонные звучат
рефреном, от которого не деться,
не спрятаться ни в сумрачном лесу,
ни в выглаженном лунным светом поле.
Которым колет каждый острый сук
и каждая травинка, поневоле
цепляясь за седеющую шерсть.
Волчок вздыхал, глотал неспешно воду,
привычно зарекался на ночь есть,
сердился на капризную погоду.
А после выходил в сырую ночь
и шёл на звук, на плач, на тёплый запах,
пытаясь машинально превозмочь
глухую ломоту в усталых лапах.
И за спиной смыкалась тишина,
дыханьем сонным падая на крыши,
и чья-то позабытая вина
на мягких лапах шла за ним неслышно,
рассеиваясь в утренний туман.
Волчок бурчал под нос, бранил кого-то,
ворчал невнятно что-то про капкан,
придя домой, ложился на диван
и забывал на время про икоту…
Отцы и дети
Ты и кровь моя, и моя плоть.
Так откуда же это в тебе, малыш?
Я — умею пахать и дрова колоть,
ты – творишь.
Ты из щепок леса, что я рублю,
подзаборного сора, овечьих жил
придаёшь очертания кораблю,
чтобы жил,
чтобы вдаль унёс, покоряя высь…
Я не вижу, сынок, твоего лица.
Оглянись, ну пожалуйста, оглянись
на отца.
Розовое пальто
По улице задумчиво и грустно шагала лошадь в розовом пальто, надев поверх зелёного бурнуса кокетливое в рюшах решето. А ей навстречу свежий летний ветер бросал обрывки содранных афиш, и кошки, те, что знают всё на свете, сочувственно смотрели с низких крыш. Какой-то любопытный иностранец на мыльницу снимал её наряд, мальчишки танцевали глупый танец, выкрикивая что-то невпопад. Брела под эти выкрики кобыла, и жалости, и смеху вопреки. Она сегодня утром наступила на розовые старые очки. И шла туда, где в створе узких улиц под пение ликующих цикад сумеет посмотреть без слёз, не жмурясь, на розовый торжественный закат.
Разведчица
Памяти Смирягиной (Бариновой) Елены Павловны,
1918 года рождения, в годы войны — разведчицы
партизанского отряда Бати в Смоленских лесах.
Батя кликал просто Ленкой,
мама Леночкой звала.
Нынче в старой деревеньке
нет для Леночки угла.
Нет и матушки на свете,
да и к лучшему, видать:
перед немцами в ответе
ей за дочку не стоять.
От столба к столбу дорога,
на столбах — её портрет.
А она в конец продрогла,
а конца дороге нет.
Выдаст кто — поставят к стенке,
и прощай, мои леса.
Ах ты, Баринова Ленка —
партизанские глаза.
Вот она под сосен стоны,
словно беженка, бредёт.
А немецкие вагоны
в голове наперечёт.
Зиму целую ходила
до Смоленска и назад.
Только нынче — иль в могилу,
иль назад к себе в отряд.
Вот дойдёт, и скажут: «Хватит,
ты живая нам нужна».
Лес смоленский, корпус Бати.
Партизанская война.
Снега
Мужу
Снега спускаются с небес новорождённо и невинно.
Плывут сугробные дельфины по белой глади декабря
десантом зимних МЧС. Искрятся выгнутые спины.
И простираются равнинно над миром снежные моря.
Укрыты снегом города, домов уснувшие берлоги,
оград моих надменно-строгих заиндевелое литьё,
укрыта прошлая беда, укрыты новые тревоги
и от тебя ко мне дороги, и одиночество моё.
Но где-то в синей вышине звенит валдайский колокольчик,
переливаясь и пророча тепло вдвоём у камелька,
меня обнимешь ты во сне, мы уплывём по волнам ночи.
И просит, просит многоточий моя упрямая строка…
И сквозь снега, и сквозь пургу, наперекор годам и срокам
мы возвращаемся к истокам, и ночь прозрачна и легка,
я всё сумею, всё смогу, пусть только вновь, пронзая током,
меня хотя бы ненароком твоя касается рука.
Про нежность
Не всё ли равно, что за окнами? Слякоть,
осеннее небо на крыши легло.
Еще не февраль, но чернилами плакать
готово умытое снегом стекло.
А мой календарь, задержавшийся в мае,
твердит, что ещё отцветать не пора.
И стайка веснушек упрямо не тает
совсем, как снежинки в просвете двора.
Ну что с этой нежностью поздней поделать?
Упрятать в колючих ветрах ноября?
Не знаю… И день выпадает пробелом
на рукопись осени. Может быть, зря.