старик
этот старик с красным большим мешком,
чуть крючконосый, с долгим нависшим взглядом,
перемещается чаще всего пешком —
только не так, как дьявол, что носит «прада».
там, где впадает в город людской поток,
там, где стада бизонов пасутся шатко,
встретишь его отставленный локоток,
что повторяет строгость его лопаток.
дождь по дороге прячет лицо и пыль —
впрочем, осанка кажется непреклонней,
чем у старухи с именем изергиль
и рыбака сантьяго на горизонте.
давит мешок прозрением чепухи —
в липовом переулке, в кругу семейном,
кто-нибудь, кто попросит прочесть стихи,
от удивленья вывихнуть может шею.
он на суставы ветра повяжет боль
и постучит по клавишам очумело,
чтобы, введя побитый, как жизнь, пароль,
выбелить осень растёртым о строчки мелом.
гордей
за пределы метёт, заливает округу погодой,
целлюлитное небо свисает узлами дождей.
разрубает узлы по ему лишь известному коду
аритмичный подагрик — гордей.
череду голосов провожая подкожною дрожью,
он бредёт вдоль толпы по одной из нехоженых троп.
под лучами весны он от холода скуки скукожен
и меняет количество стоп.
грязь марает лицо — это время садится в карету.
тяжело? тяжело! не укрыться. ни в лес. не свернуть.
время тянет вперёд по руке, по удару, по метру —
вот ещё! вот немного! чуть-чуть!
половина знакомых повисла на сломанной строчке,
половина друзей провалилась под ноги чужим,
но прямая кривой не всегда выходила короче,
и не слаще отечества дым.
черновой вариант получился похожим на правду —
и свеча догорела, и ногу от марша свело.
но не ропщет гордей и на людях картинно картавит,
продвигаясь за новым узлом.
в фабричном дыму
облако жило в фабричном дыму,
не разделяя позиции спора
(о прототипe утопшей муму)
между степаном и рыжим трезором.
кляксой на своде маячила синь,
непреходяще курлыкали птицы
пьяные песни залётных богинь:
«дайте им воздухом опохмелиться!»
а на углу семафорил каштан,
ветки на свет пятернёй растопырив,
чтобы не думал прохожий степан
о нестабильности в доме и в мире.
словно ковчег, плыл газетный листок,
ветром сдуваем куда-то на север,
вслед за слонами. фабричный гудок
был по-весеннему нагл и распевен.
вверх виновато смотрело из луж
облако чёрными брызгами капель:
«как же ты, братец-степан, неуклюж!» —
и поправляло бумажный корабль.
тарабарский язык
я изучаю на спор тарабарский язык,
нёбо болит, и за небо подвешен кадык,
прошлое время уныло свисает с ушей,
я выгоняю себя на свободу взашей.
я прорастаю в поля, словно чахлый бурьян,
втоптанный шагом за славой спешащих славян;
голод за тёткой, за старою бабкой с клюкой,
тянется ветром, который уснёт за рекой.
мирный будильник часами минутами спит,
чтобы его не будили за вспоротый стыд,
чтобы коровы чесали бифштексaм бока
из-за незнания чётких основ языка.
я провожаю молитвами выжатый день
и поднимаюсь на новую в споре ступень,
руки по локоть в свободе свисают плетьми —
я изучаю язык, позабытый людьми.
это ведь тоже дзен
Хлопок одной ладони.
Дзэнская притча.Счастье без горя — хлопок. Одной ладонью.
Борис Акунин «Алмазная колесница»
лужи сцепились с небом. в лужах — взгляд мертвеца.
требует жизнь: «скорей бы!», — ей бы звездой мерцать.
на горизонт нанизан бусами белый свет:
я ожидаю вызов, выстланный на траве.
если принять задачу данного нам хлопка,
время, как полый мячик, прыгнет до потолка.
приоткрывая книгу — «слышите пустоту?» —
время покажет фигу, скажем начистоту.
вроде простое дело: не покривив душой,
душу достать из тела, выпив на посошок —
это любовь изгнала дурь через экзорцизм,
правя рулём скандала перед полётом в жизнь.
облако просветлений, ленью сковав уста,
бросит плоды решений, сложенных неспроста,
просит надеть браслеты хитросплетённых вен
и хоронить секреты. это ведь тоже дзен.
кольцеслов
слова, всегда слова, очерченные правом
расстрельной красотой изрешетить до дыр…
до сухости во рту я буду мучить клаву:
награда за слова — не слава, а плезир.
я буду повторять, наивно гуттаперчeв,
о боге, о любви, о смерти (от и до),
красноречиво врать, как врал уинстон черчилль,
и правду разрубать без боли и следов.
линейкой облаков измерю в небе слухи
о том, что далеко и к нам не долетит —
к нам падают во двор из прошлого старухи
и поднимают сор из-под бетонных плит.
за горизонтом плач детей и миротворцев,
злодеев и друзей, радеющих за хлеб,
который почернел и горьким стал, и чёрствым,
как мумия страстей — великий имхотеп.
невинные штрихи, раскрашенные словом,
я соберу в ладонь, упрямством роя гугл,
их назову — стихи (по-прежнему неново!),
и вместо — «я люблю», проставлю — «ябывдул».
опять протезы слов, опять пустые звуки,
и оттиск тишины в зрачке примерит страх:
умрут похоже все — все азы, веди, буки,
последним сгинет бог, но только на словах.
Смерть Кощея
Половина вечности за спиной. Впереди другая бежит клубком. Затяну коростою ледяной землю, что смеётся над стариком. Многие герои идут ко мне. Манит их — то слава, а то — казна. Я их убивал миллионы дней. Я — один. Ах, если б была жена. Слух дошёл, что царская дочь мила, черноброва, с длинной тугой косой…
Захожу. Там девушка у стола. Сердце резанула мне красотой.
— Знаешь, дорогая, зачем пришёл? Ты ждала другого, ну, тут прости. Накрывай по-царски скорей на стол, собери провизию для пути. Что, куда отправимся? Далеко. Где-то так за тридевять рек-земель, там тебе не будет играть Садко, а крылом помашет Горыныч-змей. Бродит там избушка на двух ногах, вроде бы куриных, да помощней, и моя подруга, что звать Яга, ты её полюбишь…
— Скажи, Кощей, есть ли у тебя там весна и сад? И укрытый ивами темный пруд? Я к тебе по-быстрому, и назад. Просто предки строгие дома ждут.
— Не грусти, красавица. Спору нет, тучи не родят нам с тобой дождя. Но зато есть горница, кабинет, спальня, а ещё будем ты и я.
Подхватил и уткою в небо взмыл, в зайца обернулся. Спешит косой. Добежал до первых пустых могил. Поднебесный замок там над горой. Поселил я милую в вышине. Высоко. Чтоб витязям не достать. Вновь пошли герои толпой ко мне. Царь же не жалеет для дочки рать. Только у бессмертия нет конца. Сгинут неудачники на корню. Не покинет молодость стен дворца. Я её поэтому и ценю. Воевал без устали — дни и дни. Даже не заметил, когда устал.
-Я вернулся, милая, не гони. Я любовь и молодость защищал.
Открываю дверь. А внутри — она. Зашатался, крикнул какой-то бред. Древняя старуха сидит одна…
Неужели столько промчалось лет?! Половина вечности, вашу мать! Да на что разменивать этот мир?! Доберусь до острова — умирать. Вот сундук, в нём заяц, косой от дыр. В зайце будет утка, а в ней — яйцо. Разобью яйцо, там внутри — игла, принесу тебе её на крыльцо.
— На! Ломай!
… и вечность укрыла мгла.
на кудыкину гору
куда ты торопишься, сын? на кудыкину гору?
трамвай детских снов развернув поперёк на ходу,
ты машешь рукою «прощай» старику пифагору
на сумму квадратов и прочую белиберду.
широкие дали и дальние дольные шири
раскинулись миром, оставив хребты позади.
погоду проверив, настроишь программу в эфире,
где скажет народ моисею: «веди нас, веди».
и ты поведёшь за собою в треклятое царство,
где старый дракон полыхает огнём. и мечом
прорубишь окно, и оттуда всё будет казаться
реальным и ярким, но всё это будет потом.
в проекте заложены радости с каплями грусти.
вверху — хорошо, а внизу, увязая в корнях,
поддержит земля, и на небо с надеждой отпустит:
«лети!» — и взлетишь, за горой обгоняя меня.
газетное крыло
вечер марево ел подгулявшим закатом,
а деревья цвели, наплевав на февраль,
звало небо взлететь, если б я был крылатым,
но поскольку бескрыл, то лишь воображал.
промелькнул мотыльком запах сакуры светлой,
распахнулась душа, чистой дланью маня…
ветер бросил клочок прошлогодней газеты —
видно, это крыло бог нашёл для меня.
по прогнозам
а по прогнозам, завтра опять война,
небо намажут тоненько на горбушку,
чтобы, набравшись беленькой дочерна,
прятать воспоминания под подушку.
к старости превратился запас рублей
в сладкий больничный привкус лекарств и пота,
и (за глаза) прощальное — «не болей» —
кажется продолжением анекдота.
ангелы точат — к чёрту! — карандаши,
правят проекты завтрашнего салюта,
прошлое выгибается: «не спеши»,
капая в настоящее по минутам.
милостыню подайте — хоть парой слов!
я не прошу богатства и долголетья,
кто их поймёт — непуганых докторов…
а по прогнозам, завтра уже не светит.
из хаоса в назарет
И во сне улыбнется Господь,
видя, как я опять обретаю имя, разум, и душу, и плоть.
Зеленцов Иван
если на экране потухнет свет,
и подступит к горлу чёрной треской тоска,
ты привяжешь петли к дряблым хвостам комет,
что свисают гроздьями с потолка.
если в телефоне лишь асисяй,
и слова из безысходности вяжут взгляд,
гостья из вавилона на твоё «прощай»
за приветом явится в зиккурат.
если ты погрязнешь в плохих стихах,
в распространении слухов про скрытый смысл,
пережёвывая образы — смерть и страх —
в схватке за неоценённую жизнь,
всё, что зародилось внутри нутра,
прорастёт и наружу с богом рванёт из недр.
наконец, ты сдохнешь и прилетишь сюда —
на тропу из хаоса в назарет.
апрельское позднее
апрель дождит. всё врут календари.
под хруст камней с могилы тамерлана
являет свет на коже пузыри,
мешая ударения вполпья́на.
влечёт бежать на кухню или в лес —
мангал души обмахивать искусно,
качая жизнь нагрузками, как пресс
на животе, или качая люстру.
зато морозу больше не с руки
лечить слова обидами на возраст,
апрель хрипит и гонит косяки,
и выдувает зиму через ноздри.
смешливая весна, скрививши рот,
просочится простудою сквозь щели,
поэзию проводят от ворот
в заношеной до старости шинели.
и отвернётся ветер перемен,
заткнув дыру на небе и в кармане,
чтобы отвесил новый срок безмен
на глазомере разочарований.
волки
и свет не свят, и свод не свит
в коротком временно́м отрезке —
встречаешь утро как бандит,
укравший чёртовы подвески.
ты приготовился соврать,
отодвигая кривотолки,
но, по высоцкому, опять
из-за флажков сбегают волки.
они предельно голодны,
рывком кидаются навстречу,
и холод веет вдоль спины,
пока гниёт за рюмкой печень.
зверея (страху вопреки),
ты отступаешь в пятый угол,
на шее галстуком строки
петлю затягиваешь туго.
и стон у стен — не сдан сион! —
сжимает обречённый разум.
ты понимаешь, что сражён —
причём, безвыходно и сразу.
накоротке с календарём
ты пишешь, глупости рифмуя:
«мы все когда-нибудь умрём.»
и волком воешь: аллилуйя!
звезда давида
рикошет одноствольных фраз,
где-то — в мясо, а где-то — в кость,
выйду, господи, помолясь.
помолясь, чтоб оно срослось.
а беды — и одной вагон,
ты хлебай её — дна-то нет,
почему же ты удивлён
звукам рая и кастаньет?
только тонет река тоской,
а тоска шире рек и рук,
я иду по траве. босой.
не пугайся, когда умру.
монитор твой забрызгал дождь,
и мелькает за сайтом сайт,
так зачем ты напрягся, брось
свой обрывочный копирайт.
посмотри, на копейку благ
подарили, а ждут рубля,
и из греков бежит варяг
с затонувшего корабля.
ты — один на посту стоишь,
корчит рожи усталый чёрт,
ты ему только крикни: кыш,
здесь все черти наперечёт!
а потом у весёлых букв
попроси жменьку жженых слов,
ты же слышишь: на берегу
засвистел стихи крысолов.
я надену на страх узду,
н-н-н-но, родимая, вдаль неси!
может, по следу добреду,
да по лунному дебюсси.
и красиво война и труд
чистят голых в такую рань,
подороже рай продают —
видно глубже их иордань.
что терять, если выпал срок —
гранью встал поперёк строки,
я бы умер, когда бы смог,
только нынче мне не с руки.
там — на крыше — пошире мир,
и слышнее паденья звук,
красота теперь — монплезир,
глубина теперь — акведук.
и мосты раздвигают так,
не поймешь: то ль нева, то ль нил,
синяки саднят после драк,
где не дрался, а ворожил.
богу — богово, спору нет,
я не спорю, я просто жду,
просто пепел от сигарет
по давиду прожёг звезду.
ты думаешь
ты думаешь: тебя хотят услышать? —
твои слова, уложенные в строчки,
где рифмы поднимаются на крышу,
чтобы разрезать небо на кусочки.
ты будешь с превеликим придыханьем,
взволнованно, читать стихи улиткам,
которые ползут навстречу зданьям
сквозь старую скрипучую калитку.
ты ожидаешь с редким постоянством
то реку, то дорогу, то животных,
окрашенных налётом дальних странствий,
оставшихся за кадром, неугодных.
ты шевелишь сознание речами,
в которых смысла меньше, чем извилин.
ты чувства подчиняешь мураками
и чувствуешь, как ты высок и стилен.
не замечаешь слепоту и темень,
невежество божественного дара…
ты думаешь: обманываешь время,
а катишься сосудом бальтазара.
2012-2015