В парке, где липы, практикующие дзен,
лижут лиловые сумерки, как ежевичный джем,
я восстанавливаю перпендикуляр,
доказывающий, что земля – не шар.
Ветви, будто свисают с век,
льдисты и припорошены, и снег,
как пузырьки в шампанском, возносится к мостовой,
в частности, если смотришь вниз головой.
Это – единственная среда,
которая не выталкивает и, вреда
не причиняя за вытесненный объем,
окончательно становится моей в моем
городе, от которого убегать
тщетно, даже устав от «ать-
два» под стеной Кремля
возле святыни, похожей на два нуля.
Все объясняется принципами тоски:
стрелки курантов, тянущие носки,
гены брусчатки, лишенные хромосом,
розовый призрак веретена в косом
ветре на площади и мой добровольный скит,
где никого не злит, что Лубянка спит,
мне не мешая прикладывать транспортир
к темному небу, в котором горит пунктир
ярких снежинок, чей праздничный вид мою
жизнь концентрирует в точку, где я стою
на бесконечной плоскости серого вещества,
где совершается таинство Нового Рождества.
Где, как дворец на тракте, страждущим и усталым
вырос морской поселок, словно в пути мираж,
как по клыкам драконов, скал золотым оскалам
огненною лавиной мчалась заря на пляж.
Медленно застывая камнем на перстне Бога,
преображалось солнце в матовый сердолик,
и представлялась слабым ласковою дорога
в каждый непостижимый, то ли на краткий миг.
В небе ль, раскинув веер, им улыбалась туча,
время ль кадило лето к новому утру дня –
каждый себя бродяга там ощущал везучим,
с нежностью глядя в море, словно в зрачок коня.
А по ночам звенели там голоса в тумане,
в вечности рассыпаясь, словно снежки в снегу,
будто болтали кегли в дремлющем кегельбане,
смутно белея на темном, призрачном берегу.
Послушай меня, мой Боже,
про то, как у грязных дэзов
целуют в глаза прохожих
агаты древесных срезов,
как Муза в волшебной маске
среди итээров постных
отчаянно хочет ласки,
как девочка среди взрослых.
И утро сменяя новым
под плач водосточных трактов,
внемли хоть кивком, хоть словом,
как в доме моем абстрактном
цветет, с каждым днем светлея,
лесной светлячок, свеча ли:
Поэзия – орхидея
моей о тебе печали.
Здесь, где волны, омывающие дурдом,
разбиваются с воплями о кордон
параллелепипедов и кубов,
наподобие соляных столбов,
стерегущих мою тоску,
я скучаю по голоску
девочки с голубым бантом,
что просвечивает сквозь содом
памяти, где процесс,
обратный гниению листьев, без
нее невозможен, где на ветру
колышатся лишь объявления, что я умру.
И мне хочется, покуда я жив еще,
улететь, как с веревки белье,
куда угодно, лишь бы сломать механизм
того, что называется коммунизм.
Милая, не осуждай меня,
всматриваясь в лепесток огня –
веко свечи, поставленное торчком
Богом, приказывающим молчком
убираться – не отвергай его:
здесь проще смерти не высидишь ничего,
но пока он готов разорвать зажим,
дай мне твою ладошку и побежим.
Здесь, где прячется Сет Аларм,
придавая пикантный шарм
беспорядку больных вещей,
наподобье святых мощей
обнажив голубой матрац,
самой страшною из зараз
спит поэзия детским сном,
принакрывшись дневным рядном.
Так прекрасны ее черты,
что соперничать только ты
можешь с нею и то, пока
не сощурились облака.
Но как только ночная мгла
доползет до ее угла,
все, чем равен червяк богам,
я бросаю к ее ногам
потому, что в худом тряпье,
луговин и канав репье,
она тем пред тобой берет,
что в Бутырки за мной пойдет,
что в последний прощальный час
не опустит печальных глаз
и у той гробовой доски
не отпустит моей руки.
И пока мой бумажный хлам
не присвоил советский хам,
разделяя мои пути,
о, возлюбленная, прости
протоплазмой, душой, корой,
что для Музы ночной порой,
соблазнившись ее венком,
я краду у тебя тайком.
Четыре, пока не пустых, стены –
мой дом, где вещи обречены,
и сквозь подрамник окна кривит
прозрачный песчаник вид
по лужам скачущего верхом
пространства, увенчанного колпаком,
как более свойственный интерьер,
чем замерший у портьер.
Здесь не обмануться в вещей чутье
и ясновидящих в канотье
на радужных головах
в белых воротниках
фонарей и трепангов осин,
и бедность, что пахнет, как керосин
в хозяйственной лавке из всех углов,
не спрятать за спины слов.
Так что я не главней, чем ключ
в доме, где пробует лунный луч
звонкое, как камертон,
жало осиное о бетон,
и знают шкаф и стол и кровать,
что я был бы тоже не прочь узнать,
а именно: как и в каком году
я из него уйду.
Мне кажется, я ненадолго сдан,
как в камеру хранения чемодан,
не знающий планов владельца и
в ячейке вынашивающий свои,
выдавливая тюбик из пасты носком
ботинка, придавленного пиджаком,
пока наперегонки бегут
к финишу бегуны секунд.
Их скорость смазывает пейзаж,
и мысли стискивает метраж
квартиры с привкусом казино,
в замках, как линия Мажино,
где на одной из игральных карт
зеркало на гвозде, как карп,
разевает рот, чтоб вдохнуть глоток
воздуха, скрученного в моток.
А я, выхаркивая из плевр
очередной «шедевр»,
с ненавистью зека,
покуда сопит чека,
покуда храпит райком,
как дворник, скребу скребком
пера за верстой версту
исповеди моей Христу.
И самым тишайшим из голосов
прошу его уберечь от псов
клевер макушки и тех синиц,
что вспархивали по утрам с ресниц,
ронявшей во сне на подушку нимб,
маленькой королевы нимф,
любившей от всех тайком
приговоренный дом.
В. Кривулину
Куда ты, Батяйкин, попал?
На тесную кухню, где ива
склоненная
чай разливает по чашечкам,
Шива
блеснет невзначай остротой –
карнавал
для посуды,
и пусть ни чердак, ни подвал,
а просто, едва ли
где проще:
здесь в чашку тайком не н….т,
не выгонят, не донесут,
не припоминают детали.
Тем горше влачиться в свою
ночлежку, где лишь лилипуты
часов водяных засекут
приход «Гулливера»:
к кому ты –
для скучных секунд
не важно – в семью,
или в мертвую зыбь за семью
печатями. Дуешь и дуешь
на свечку —
губа до десны сожжена.
Но вспомнишь,
что можешь махнуть из окна,
и как-нибудь переночуешь.
Ночью на перекрестке
мертвая тишина,
будто бы в продразверстки
чудные времена.
Изредка только боем
Павел Буре прервет,
что меня скоро Боинг
с нежностью унесет
в край, где ходить не надо,
хвост между ног держа,
где не затопчет стадо,
хрюкая и визжа,
вырвет из дней позора,
шмона нахальных глаз.
Жрущие без разбора,
Я оставляю вас!
Ешьте мой дом безликий,
землю моих могил,
мраморные гвоздики –
что я еще любил?
Море, леса глухие,
пасмурную зиму…
я заберу Россию –
вам она ни к чему.