Памяти Карузо (из истории моей семьи)

В синагоге провинциального немецкого города N шел концерт на русском языке. Концерт был посвящён 60-летию победы над фашизмом, как говорили многочисленные русские и украинские евреи, заполнившие зал или освобождению от нацизма, как говорили немногочисленные немецкие евреи, сидевшие рядом. Народу в зале было человек четыреста. Первая синагога в городе N была сожжена и разрушена в «хрустальную ночь», о чём и свидетельствовала пямятная доска. Новая синагога была современна и просторна, но все места в зале были заняты и я, как и многие другие, стоял прислонившись к боковой стене «Второго храма». Плача у «стены плача» слышно не было, а были слышны хорошо знакомые с детства советские военные песни.

Концерт шёл по накатанному в Союзе сценарию: на сцене стояла трибуна,
в первых рядах восседали ветераны в медалях и орденах. Хор на сцене слаженно и громко исполнял на русском языке «Вставай страна огромная», от которой у меня всегда бегут мурашки по спине, потом перешел к „Бьётся в тесной печурке огонь“, „Синенький скромный платочек“, „Тёмная ночь“…и концерт, длившийся уже часа полтора, постепенно приближался к известному финалу: „Этот день Победы порохом пропах…“. Некоторые люди в зале уже слегка дремали, прикрыв глаза, поскольку все песни знали наизусть и подпевали про себя.

Неожиданно в перерыве между двумя песнями, когда по программе должны были исполнять „Давай закурим“, в центре зала встала высокая немолодая женщина, в красивом платье и шляпе с широкими полями, и хорошо поставленным оперным голосом громко, на весь зал произнесла:

— Я не понимаю, где мы находимся?!

Наступила тишина. Хор, готовый было „закурить“, замер. Дирижер застыл с поднятыми руками. Было ясно, что это выступление не запланированно и срывает программу хорошо отрепетированного концерта. А женщина, сделав паузу, продолжала:

— По-моему, мы находимся в храме народа, который так много пережил и выстрадал во время войны. Концерт, судя по программе, уже подходит к концу и неужели в этом зале нет ни одного человека, который бы мог спеть хоть одну песню на идиш?

Наступила гробовая тишина. Все молчали, как будто были виноваты в том, что не могут спеть песню на идиш. Женщина стояла, ожидая ответа, и тишина в зале начинала смущать. Неожиданно на сцену из первого ряда взбежал худенький мужчина с копной седых волос, и я с удивлением увидел, что это — мой отец! Я знал, что отец, родившийся в Вильно и учившийся в хедере, иногда в застолье дома, особенно, когда выпьет, пел песни на идиш. Но это в кругу семьи, а тут зал в четыреста человек! Неужели он, тихий и предпочитающий в жизни «не высовываться», будет петь? Все кто дремал в зале, проснулись и внимательно смотрели на сцену, ожидая, что же будет дальше. Отец подошёл к микрофону и сказал:

— Как называется песня и кто автор слов и музыки – я не знаю. Слышал её всего один раз, когда лежал на нарах в землянке под Сталинградом и сразу же запомнил песню на всю жизнь. Я попробую её спеть…
И он запел.
Голос у него был не сильный, но слух хороший, он чётко произносил слова на идиш и хор, поймав мелодию, стал ему тихонько подпевать. Он исполнил четыре или пять куплетов и остановился, вероятно, вспоминая следующий. Но ему не дали допеть:  зал начал как сумашедший аплодировать, а кто-то из немцев, понявший слова на идиш, подбежал к отцу и стал трясти ему руку. Успех был ошеломляющий, потому что никто не ожидал такого естественного и незапланированного номера вне программы.

И тут один из мужчин, подпиравших вместе со мной „стену плача“, произнёс фразу, ставшую крылатой:
— Ну, прямо наш Карузо!
С тех пор мы в шутку стали называть отца «Наш Карузо».

Так наш Карузо (а заодно с ним и я) познакомились с «женщиной в шляпе» – это была Валентина Ивановна Марон, заслуженная артистка РСФСР, солистка Московского театра оперетты. Она работала с Татьяной Шмыгой и Оскаром Фельцманом, снималась в фильмах «Севастопольский вальс», «Девичий переполох» и других. Так началась короткая дружба двух далеко не молодых людей, «кому за 80» и умерли они недавно и почти одновременно: с разницей в три дня.
Особенно мне запомнился один эпизод из биографии Валентины Ивановны, который и обьяснил, почему эта русская женщина, смело встала в середине концерта в синагоге и задала свой «неприличный вопрос».
В конце учёбы в институте Валентина Ивановна вышла замуж за выпускника ВГИКа Владимира Самойловича Марона. В деканате ей сказали:
— Не берите фамилию мужа, вам с такой фамилией карьеры на сцене не сделать.
Валентина Ивановна взяла фамилию мужа и сделала на сцене блестящую карьеру!

Хотя отец и учился в хедере, но не был религиозным человеком, как некоторые его соотечественники, иммигрировавшие из первых рядов членов партии в первые ряды членов религиозной общины. Однако отец в последние годы часто говорил мне, что его не покидает ощущение, будто «чья-то Рука» ведёт его по жизни…и оберегает.

18 летнего отца, как рабочего вильнюского радиозавода, эвакуировали в 1940 году вместе с заводом из Вильнюса в Минск. Он вызвал родителей и сестру в Минск – это их спасло. Остальные родственники остались лежать в Панарах. Через день после начала войны, они сели в теплушки и поехали на восток. Под Оршей их эшелон разбомбили, они бежали от эшелона подальше в поле и сестра отца потеряла одну черно-белую лакированную туфлю. А вторая туфля осталась на ноге. Она хранится в нашей семье, как символ.

В результате они попали в тихую станицу Провоторово под Сталинградом. Казаки встретили их хорошо: кто принёс ложку, кто плошку, поделились всем, чем могли. А председатель сельсовета Константинов пообещал бабушке, что если будут уходить, то их не бросят. Отсюда отца и забрали в армию, благо Сталинград был рядом.

Он вернулся с войны. Хотя был под Сталинградом в самое тяжёлое время в 1941 и 1942 годах, когда человеческая жизнь там не стоила ни копейки. Отец не был гражданином СССР, он был гражданином Польши, «западником», как их называли, и НКВД не доверяла этим людям как идеологически незрелым. Но когда под Сталинградом начались самые кровавые бои, стало уже не до идеологии и всех послали на передовую. Убить могли каждый день, каждый час и в любую минуту, но чья-то Рука отвела от него смерть. Как писал Бродский из Марциала:

Рядом с ним – легионер под грубым кварцем.
Он в сражениях Империю прославил.
Столько раз могли убить! А умер старцем.
Даже здесь не существует, Постум, правил.

Много раз я пытался выжать из отца детали войны, но он говорил, что те, кто действительно воевал…и убивал, не любят вспоминать об „этой мясорубке“.
Только недавно после разговора с психологом, он скакзал мне, что тоже недолго работал „психологом“ во время войны. И рассказал мне о создании, как сказали бы сейчас научным языком, «группы психологической поддержки танкистов». Когда танки возвращались из боя после утюжки вражеских окопов, в гусеницах часто застревали головы, руки, ноги и другие окровавленные части человеческих тел не только немцев, но и русских и всех остальных. В бою бывало всякое и танки, идя гусеницей по окопу, паспортов не проверяли. Танкисты, вылезая из танка, видели «дело рук своих» и у некоторых от этой картины «слегка ехала крыша». Задача заключалась в том, чтобы быстро вскочить на подьехавший танк, накрыть фуфайкой, вылезающего из башни танкиста, и отвести его в блиндаж. Потом надо было привезти танк в порядок, т.е. почистить гусеницы от остатков человеческих тел. Работа была непыльная, но многие после неё просились на передовую.

Моего отца вела чья-то Рука, а он вёл за собой по жизни своего фронтового друга по фамилии Сухарев, не дурака выпить. Он сделал Сухарева парторгом в цехе, где сам был сначала рабочим, потом мастером, потом начальником цеха (сам он был беспартийным) и на вопрос рабочих, куда пойдём отмечать 1 мая или 7 ноября, отвечал коротко, по-военному: «Партия — наш рулевой!».

Партия обычно вела народ в гараж, где на деревяных ящиках они раскладывали газету «Правда», нарезали колбасу и хлеб, выпивали и вели разговоры за жизнь по душам. Отец считался среди рабочих непьющим: два или три раза по 100 грамм водочки — это было ниже всякой нормы!
Будучи студентом, я пару раз принимал участие в подобных мероприятиях отца.
И сегодня, сравнивая их с нашими корпоративами где-нибудь в пятизвёздочном отеле во Франкфурте или Цюрихе, я понимаю, что по сути своей они ни чем не отличаются, только вместо фанерных ящиков — столы из хорошего дерева, вместо газеты „Правда“ — накрахмаленные белые скатерти, на которых не написано ни слова правды, а вместо голой лампочки под потолком гаража — хрустальная люстра над головой.

Когда отца провожали на пенсию, и все его рабочие сидели за столом, директор завода сказал:
— Для меня остаётся единственной загадкой как один непьющий еврей мог управлять вами.
На самом деле, он как библейский Моисей 40 лет (стаж работы на заводе) вёл народ свой — токарей и фрезеровщиков — в Землю обетованную к заветной мечте — выполнению производственного плана!

Отец не был рыбаком, но однажды он собрался вместе с рабочими „за компанию“ на рыбалку. Ехать надо было на автобусе довольно далеко на берег Волги, там садиться в лодку и переправляться на другой берег. Автобус ходил туда редко — только раз в час. Отец подбежал к автобусу, когда двери были уже закрыты и водитель собирался трогаться. Отец начал колотить кулаком в дверь, чтобы тот открыл. Он видел лицо водителя в боковое зеркало. Водитель видел его тоже, но все равно тронулся, оставив его стоять на дороге в клубах пыли. Отец произнёс ему вдогонку фразу на высоком русском языке, который в совершенстве выучил у своих токарей и фрезеровщиков.
А рыбаки не вернулись назад с рыбалки: на обратном пути их лодка перевернулась и они утонули. После этого случая отец сказал мне, что знает как выглядит милостливый Господь – он выглядит как водитель автобуса.

Несколько подобных эпизодов, когда он мог погибнуть, и во время войны и после войны, отец рассказывал мне в последнее время и всегда благодарил Руку, ведущую его по жизни.

Хобби определяют суть человека точнее, чем его профессия. Отец больше всего любил футбол и оперу.

Мой дед по отцу тоже был страстным болельщиком. Он болел за местную команду механического завода, где работал мой отец. Дед был не только болельщиком, но и талисманом футбольной команды. Если он присутствовал на матче, то его команда всегда выигрывала. Если его не было на матче — результат был непредсказуем. Поэтому когда он стал плохо ходить и передвигался с палочкой, футболисты заезжали за ним домой, заносили его в длинный трофейный немецкий автобус, сажали на переднее сидение и ехали на матч. И все были спокойны — наши выиграют!

Но если любовь к футболу была наследственной чертой моего отца, то его любовь к опере была совершенно для меня необьяснима. Он не имел высшего образования, не был интеллектуалом, не читал ни Джойса, ни Кафку, но очень любил оперы, особенно Верди и Пуччини. Он мог встать в три часа ночи, чтобы послушать по телевизору как поёт Паваротти или Доминго. Любимой у него была ария Каварадосси из «Тоски». Я часто ходил с ним в театр, и мы слушали «Тоску», «Мадам Баттерфляй» и другие оперы. Однажды, слушая «Тоску», он стал вслух подпевать и женщина, сидящая рядом со мной, улыбаясь сказала мне на ухо:
— Зачем Вы ходите в оперу, когда у вас дома есть свой Карузо!…
Так мой отец ещё раз подтвердим свой высокий, но непонятный мне, титул. Откуда у него это?

После 85-ти он стад задумываться о Возрасте и Времени и попросил меня принести ему почитать «что-нибудь из Эйнштейна». Я принёс ему книгу Гарднера «Теория относительности для миллионов». Он долго читал её, а возвращая через два месяца, сказал: — Ничего не понял! Мне, вероятно, нужна „Теория относительности для миллиардов“.

В 88 лет он совершил путешествие в землю обетованную, о которой, как ему казалось, знал всё! Он ещё в Вильно видел Шимона Дубнова и Владимира Жаботинского. Мы сидели в Иерусалиме, в ресторане дома кино с прекрасным видом на старый город и опоясывающую его старую стену. Вдруг наш Карузо спросил:
— Это стена, которую возвели против палестинцев?
— Да,— ответила наша знакомая, профессиональный экскурсовод,— но её возвели ещё три тысячи лет назад.

За два дня до смерти, когда ему было уже за 90 лет, и наш Карузо болел, мы с моей дочерью, приехавшей из Дюссельдорфа, посетили его в больнице.
— Смотри, кто к тебе приехал!— сказал я бодрым голосом, входя в палату.
Он посмотрел на внучку и ответил:
— Это Мать Тереза, приехала из Дюссельдорфа, постоять у постели больного.
— Хорошо,— рассмеявшись и подхватив шутку, ответила Мать Тереза, играющая в импровизационном театре в Дюссельдорфе.— А тогда, кто этот мужчина?— и она указала на меня.
— Этот мужчина,— ответил наш Карузо,— португальский футболист-красавчик Рональдо!
— Ну, а тогда кто ты?— спросил португальский футболист на хорошем русском языке.
— Я ваш работодатель! Я всем вам задаю работу. Вы крутитесь вокруг меня с утра до вечера уже несколько месяцев подряд. Пора вас всех уволить и сделать безработными!
— Да нет,— с оптимизмом возразила Мать Тереза,— можно ещё потянуть. Бабушка была у тебя вчера и сказала, что ты выглядел как огурчик!
— Вчера, выглядел как огурчик,— ответил работодатель,— а сегодня, выгляжу — как помидорчик…
Мы стояли с дочерью в защитных перчатках, держались за высокие стенки его кровати и не знали плакать нам или смеяться?
— Почему вы в перчатках?— неожиданно спросил он. — Ведь зима уже закончилась?..
А я подумал, что нет, зима ещё не закончилась, «зима тревоги нашей» — впереди и вспомнил свои старые стихи двадцатилетней давности:

Наступает период потерь,
Раньше всё было связано с жизнью,
Приоткрылась тихонечко дверь
В дом, где правят короткие тризны.
Эта чаша минула пока —
Не лишался ты сна и покоя,
Но по небу плывут облака
И когда-нибудь скажешь такое:
Вот и кончилось время потерь,
Что-то редко встречаюсь со смертью,
Самый старший в роду я теперь —
Никого впереди уже нету…

В последний день я приехал в больницу к обеду, чтобы покормить его. Но оказалось, что он уже „хорошо пообедал“: две ложки супа и две ложки каши.
— Ну, раз пообедал,— сказал я,— значит, будем бриться!
Я знал, что он часто мерз, даже летом, и очень любил, когда я делал ему горячим полотенцем компресс лица после бритья. При этом он мурлыкал от удовольствия как кот.
— Ну, а теперь после компресса немного поодеколоним клиента! „Шипром“ или „Красной Москвой“ изволите?— спросил я голосом заправского парикмахера.
— А за одеколон отдельная плата?— подыгрывая мне слабым голосом пошутил он.
— Естественно, отдельная!
— Тогда „Шипром“, я экономить буду на «Мурзилку», как кот Матроскин— ответил он.

Закончив бритье, я посмотрел на нашего Карузо. По телевизору шёл чемпионат Европы по футболу.
— Кто сегодня играет?— тихо спросил он.
— Сегодня играют поляки с русскими!
— А завтра?
— А завтра немцы с голландцами! За кого будешь болеть?
— Я родился в Польше, жил в России, умираю в Германии. Болеть или не болеть? — вот в чём вопрос! Можеть быть, лучше сразу умереть?— спросил он.

Говорят, что со смертью не всё кончается! Но если предположить, что жизнь человека конечна, то 90 с гаком — это хороший результат по прыжкам на длину жизни. В год Олимпиады отец поставил рекорд нашего рода! Особенно, если учесть, что жизнь его была тяжёлой, хотя нашего Карузо и поддерживала чья-то Рука. Он был не лишён чувства юмора до последнего дня и даже успел сыграть в собственном импровизацион-ном театре вместе с сыном и внучкой роль работодателя. Как спросил однажды поэт:

„Куда этот Мир катится?
К себе повернись лицом!
Прогресс – это, в сущности, разница
Между тобой и Отцом…“

Мне будет трудно его перепрыгнуть и преодолеть эту разницу.

Когда я слышу как Лучано Паваротти поёт «Памяти Карузо», то вспоминаю не о великом теноре, покорившем все сцены мира, а о нашем Карузо, покорившем всего одну сцену и поющим на идиш свою любимую песню в синагоге провинциального немецкого города N.

Вам понравилось?
Поделитесь этой статьей!