Река текла медленно, осторожно касаясь песчаного берега, прибрежных камышей, шевелила проросшие возле берега зеленые волосы и утекала куда-то дальше, в неизвестные края, где высокие, нагретые солнцем сосны звенели в багровое небо накопленным за лето земляным электричеством. Последние дни тепла перед приближающимися холодами томили землю. Ароматы багульника, прелого болота, мха и сосен наполняли воздух, к ним примешивалась пряность тлеющих гнилушек, в дыму которых олени в загоне укрывались от гнуса.
Напротив запрятанного в разнолесье оленьего загона, на пригорке, где стояла до половины вкопаная в землю избушка, в прозрачной тени деревьев сохли подкопченые в костровом дыму лебединая и оленья шкурки. Рядом, сидя на обрубках сосновых стволов, уложенных на туго утоптанную, присыпанную сосновыми же иголками землю, негромко беседовали о жизни Сергей и шаман дед Горностай — маленький, морщинистый, всклокоченый, в синей засаленой телогрейке прямо на майку, в распузыренных на коленках трико с болтающимися лямками.
Обычно не выделяющийся размерами, сейчас Сергей выглядел настоящим гигантом рядом с тщедушным дедом Горностаем. Склонившись друг к другу, они негромко разговаривали о чем-то, отчего дед Горностай иногда вскидывался, махал руками, отрицательно мотал головой, потом опять вступал в разговор. «Комиссар приходил, я бубен сдал, одежду сдал, — несколько раз разборчиво произнес шаман. — Война была, опять делал!»
Ниже пригорка, на берегу реки, оперевшись на локоть, полулежал Констатин и, наблюдая медленное, — отчего вода казалась вязкой, — течение реки, вполуха прислушивался к разговору сидевших бок о бок проводницы Зинаиды и бабки Ефросиньи — внучки и бабушки, не видевших друг-друга двадцать долгих зим и лет, — почти необозримое время, за которое изменились лес, река и болото, сменились поколения зверей и рыб, только небо и образ жизни на земле у реки остались неизменными, как и столетия назад.
Закрыв глаза и нащупывая лицом солнечные лучи, пролетевшие сто пятьдесят миллионов километров в пустоте, прежде чем упасть сюда, на пестрый клочок зеленых, бурых и белых мхов на берегу речки, Константин следил за теплыми красными пятнами под веками, чувствовал, как нагреваются глаза, как тепло пробирается до затылка и, с покалыванием мягких иголочек, спускается по шее вниз. Под ласковым солнечным прикосновением накопленная в изнурительном трехчасовом переходе усталость отступала, уступая место приятному расслаблению, за которым приходил покой.
Бабка Ефросинья, — маленькая, хрупкая, с узкими плечами спутница долгой жизни деда Горностая, больше похожая на внезапно состарившуюся двенадцатилетнюю девочку, — рассказывала внучке бесконечную историю о приближающейся зиме, о трудностях с продовольствием, о готовившейся в жертву к приезду внучки белой оленухе, неожиданно пропавшей за два дня до этого.
«Увел медведь оленуху», — нараспев говорила бабка, мешая русские и хантэйские слова, — «Нет следов, и крови нет. Увел. Найду медведя — убью». Потом опять говорила про зиму, благодарила за привезенные продукты. Нож в берестяных ножнах, свисающий с загрязнившегося веревочного пояска, задевал землю и раскачивался в ритме движения руки, которой бабка Ефросинья поводила вокруг, показывая расположения следов, границ, топей и ловушек.
«Да, — думалось Константину, — хорошо, что Зинаида подбила до стариков дойти, — доброе дело сделали. Три часа пути с тяжеленными, битком набитыми сумками. Это не до магазина прогуляться, это — приключение! Да еще заблудились по дороге, час шли по болоту. Два раза так засосало, чуть сапоги в болоте не оставил. Сидел бы сейчас босиком, как бабка Ефросинья.»
С пригорка послышались резкие и, одновременно, гулкие звуки бубна, поверх них зазвучал надтреснутый голосок деда Горностая, выводящий непонятный константинову уху мелодический рисунок.
Бабка прислушалась, выставив ухо из-под белого в крупных розах платка. «Камлает? — скептически сморщившись, хмыкнула она, — Пусть камлает. Все-равно не умеет».
Рассмеявшись, бабка Ефросинья начала рассказывать о своем отце, известном в округе шамане, умевшим летать и разговаривавшим с богом бескрайнего неба Торумом. Один гриб съест, и — летит, не то что этот лентяй, — бабка подбородком показала в сторону избушки, — десяток съест, да еще с водкой, а все равно — неумеха. И сама она, — тут бабка Ефросинья переключилась на воспоминания о своем прошлом, — обладает шаманскими способностями и умеет летать. В молодости она хотела стать шаманом, просила отца сделать ей бубен, но родители не позволили, настояли на своем и вытолкали замуж за тогда еще молодого Горностая.
Константин откинулся на пружинящий мох, прикрыл глаза и тут же начал проваливаться в дрему. Тени от колеблемых ветром сосновых веток пробегали по его лицу. Наслаждаясь сменой ощущений на веках, он не заметил, как опять поменялось течение бабкиного рассказа, перешедшего на воспоминания о сбежавших оленях. Откликаясь на скупые, резким голосом проговариваемые слова, перед глазами Константина стали возникать образы, и он не заметил, как уснул.
Во сне он видел извилистую реку, такую же, что видна из вертолетного иллюминатора по дороге до буровой. В реке отражаются облака и сверкает солнце. Левый берег плотно зарос, на правом берегу живописно чередуются разноцветные пятна мха и прозрачные сосняки. Все различимо до мелочей: каждая ворсинка мха, каждая ягода, каждая сосновая иголка, словно это не Констанин, а пролетающая утка высматривает внизу что-то важное. На уютной полянке, свернувшись калачиком и подложив чумазую ладошку под щеку, спит девочка Ефросинья, у которой только что убежали опекаемые ею олени.
Высокие сосны, пестрый мох, рубиновые капли брусники, над ягодой мельтешит микроскопическая мошка. Девочка просыпается. В глазах, еще заволоченных мутью забытья, перемешались растерянность и дремотная нега. Девочка озирается, не находит оставленных оленей, пугается. Сверкая босыми ступнями, бегает по болоту, по лесу. Поднимая руки ко рту, зовет оленей. В этот момент ее внимание привлекает красный шаманский гриб. С изжелта-белыми бородавками на мясистом красном колесе, с кружевным воланом на ножке, гриб наполнен волшебной силой. Звонкий, он едва заметно вибрирует от распирающей его энергии; быстро-быстро, так что звуки сливаются в сплошной стрекот, стучит головой в свой бубен. Стоя на месте, ловко уворачивается от рук. Девочка знает — от шаманского гриба можно умереть, но ей нужен доступ в верхний мир, нужен совет. Живущий под грибом комарик вьется у гофрированной изнанки шляпки, слюдяные крылья сбивают воздух в туман и поблескивают одновременно в нескольких местах, как искры от трескучего костра. Девочкины пальцы сжимаются на ножке гриба и с хрустом отрывают его от грибницы. Ворсинки мха скользят по ножке, тянутся следом, отпускают, тихо выдыхают «а-ах».
Время готовности Ефросинья определяет по вытекающему из глаз, лениво струящемуся по щекам желтому свету. Не достигнув подбородка, свет отрывается от лица и повисает в воздухе. Если отодвинуть голову, свет остается висеть на том же месте, только становится мягче, проседает под собственным весом и понемногу рассеивается.
Настойчивое до бесцеремонности зудение отвлекает девочкино внимание. Жужжащий звук доносится из комариного хобота, полого и длинного, как уходящий в черноту колодец, внутри которого с неуловимой скоростью кружит водоворот зубов. Звук усиливается и сливается в вибрирующий гуд, земля вторит ему низким рокотом. Это из нижних болот, откликаясь на комариную тревогу спешит бледным брюхом по жидкой грязи слепая змея, на спине которой, прижав уши костяными коленками и потрясая железной березой, расселась болотная старуха. Голова старухи — травяная кочка, язык ее — рыбий хвост, спина — гнилая колода.
Девочка чувствует как под самой ложечкой томится и звенит неизвестный пустотелый орган, толкает изнутри. Пряный воздух застывает в горле — хочется вдохнуть поглубже. Ефросинья делает несколько неловких шагов на невообразимо длинных и тонких комариных ногах и — со следующим толчком в грудь — отрывается от земли. Поток ветра влажными струями расправляет ей крылья. Пошевеливая указательными перьями, девочка скользит над болотом и лесом; свисающая от пупка вниз невидимая ниточка ощупывает землю. Ветер треплет платье, сбивает прилипшие к ногам травинки.
Ефросинья видит свое стойбище, видит петлю реки, траву у берега, уток в траве, видит поваленное дерево. Развернувшись в воздухе, она видит оленей, всех вместе, пасущихся на белой подстилке ягеля.
— Сволочи! — врывается в цветные грезы резкий выкрик бабки Ефросиньи. — Стоят довольные, ягель жрут!
Незнакомый голос советует девочке запомнить место с оленями, чтобы вернуться туда позже. Истекающий из девочки свет останавливается, земля за ниточку притягиват ее к себе и девочка опускается на пружинистый мох. Сияние в зрачках Ефросиньи угасает. Уставшая, она откидывает голову, закрывает глаза и на секунду засыпает. Очнувшись, быстро находит потерянное стадо и отводит его домой. Солнце садится, золото просвечивает сквозь сосновый лес, вливается в правую глазницу, и, быстро заполнив ее вязкой массой, стекает по щеке к уху. Теплое солнечное золото.
«Торум мне тогда помог, спрошу его, где белая оленуха. — сменила старушка тему разговора. Потом помолчала, пожевала губами и продолжила: — Белую оленуху медведь задрал. Или нефтяники увели. Пойду искать вечером. Медведя найду — убью.»
За историей бабки Ефросиньи незаметно стих бубен наверху. Старушка поднялась на ноги, за ней встала Зинаида. Отряхиваясь от налипших на одежду травинок, торопливо вскочил со своего мохового матраса разморенный Константин, чей напитавшийся до состояния отравления запахами и впечатлениями мозг желал и дальше спать на пригреве, отчаянно сопротивляясь любой попытке сосредоточиться на происходящем. Казалось, что на любое новое впечатление мозг изумленно восклицал что-то нечленораздельное и тут же отключался, как расталкиваемый друзьями основательно поддавший гуляка. Не имея сил справиться со слабостью в ногах, смешно тараща слипающиеся глаза, Константин принимал участие в устроенном по случаю встречи с внучкой ритуальном кормлении предков семьи Зинаиды. Стараясь сохранять бодрый вид, он обходил по кругу стоящие в укромном месте за избушкой нарты с взгроможденным на них похожим на гроб ящиком, вмещавшим отрезы красной и белой ткани, бисерные амулеты и двух сшитых из грубой холстины безликих кукол, изображавших первопредков, сошедших с облака еще тогда, когда мир был сплошным болотом и трясогузка хвостом сбивала грязь в пригодную для жизни сушу. Кукол поили водкой, кормили сухарями и консервами, пели с ними песню Торуму. Первопредки и Торум пообещали старикам долголетие и богатство.
С окончанием общения с первопредками, время, отпущенное природой на дневное тепло, неожиданно вышло. Погода резко испортилась. Под закутавшимся в плотные облака, неприятно потемневшим небом стало неуютно. Промозглый ветер нес обещание холодов, сосны раскачивались и шумели, олени в загончике жались друг к дружке, пугливо поблескивая по сторонам влажными глазами.
Перед глиняной печкой в избушке, где по стенам вперемешку висели висели ружья, одежда и кухонная утварь, расселись все впятером. Две высушенные медвежьи головы лежали с зашитыми глазами на своих отрубленных и тоже высушенных когтистых лапах на полке у дальней стены. Рядом, в пасмурном, едва протиснувшемся сквозь грязное стекло свете дня лучилось тихое золото двух икон. С подстропильных балок свешивались связки трав, там же на балках, разложенные по газетам, сохли разноцветные грибы. Бабка Ефросинья споро открыла банку печени минтая, дед Горностай достал сухари и разлил по разнокалиберным чашкам из теплой чекушки. Духи живших на этом месте медведей, чьи головы теперь выглядывали с полки рядом с иконами, чинно сидели рядом на полатях, гордились оказанным им уважением, пили вместе со всеми сивушную водку и — одновременно — бродили между сосен, охраняя территорию шамана и его жены.
Зинаида еще раз выслушала про пропавшую оленуху.
— Пора, — сказала Зинаида, — скоро дождь будет.
— Жаль, что ушла твоя белая оленуха, — опять начала бабка Ефросинья, — Если найдем, прибережем до следующего раза. В следующий раз жертву принесем.
На этих словах гости коротко простились и гуськом вышли в обратную дорогу до буровой. Константин замыкал маленькое шествие и обернулся, подняв руку на прощание. Маленькие босые старички провожали внучку, стоя плечом к плечу возле покосившейся, почерневшей от времени изгороди, смотрели вслед удаляющимся посетителям. Дед Горностай чему-то мелко кивал, из-за узких плеч бабки Ефросиньи торчало длинное, в два раза больше ее роста, ружье.
На обратном пути, обходя болото по заросшему кочками краю, шли след-в-след, молча. Зарядил дождь. Одежда быстро набухла влагой, отяжелела и задубела. Свирепая, вылезшая под вечер мошка роилась у лица, залазила в глаза, в нос, забиралась под мельчайшие складки одежды, проникала под отворот шерстяной шапочки и везде, где могла, вгрызалась, выкусывая кусочки кожи — пировала всласть. Открытые участки рук и лица быстро покрылись алыми каплями, распухли, начали чесаться и жечь.
Уже в темноте дошли до вагончиков буровой, где немедленно забрались в любезно подготовленную нефтяниками баню. Стоя перед зеркалом в нагретом, напитанным влажным воздухом предбаннике, Константин с отстраненным интересом, как чужую, разглядывал в зеркало горящую, болезненно вздувшуюся, как будто вспотевшую кровью поверхность рук и лица. «Погуляли!», — сказал он своему отражению и прищелкнул языком. Отражение пошевелило распухшими губами и скривилось.
Собирая вещи для утреннего вылета в город, угомонились только в ночи. Дождь, намочивший их на обратном пути, все еще продолжался — царапал крышу, постукивал в стекло. Уже почти заснули на жестком, пахнущем стиркой белье, как из-за тонкой стенки гостевого вагончика послышались легкие шаги. Затем — невнятное бормотание. Опять шаги. Что-то тяжелое и твердое проскребло по наружной стенке.
— Что это? — едва слышно прошептал в темноту Константин, приподняв голову.
— Я думаю, это Зинаидина бабка олениху свою ищет. Пришла медведя пугать, — так же почти неслышно ответил Сергей из своего угла комнаты.
— По болоту ночью босиком?
— Так ночью еще и лучше, — Сергей затрясся от сдавленного смеха, — ночью мошки нет!
— И сапоги не засосет, если босиком! — поддержал Константин.
Они лежали, до слез хохоча в подушки, когда возле вагончика раздался бабкин вопль. — «Медведь! — кричала бабка Ефросинья, — Куда пошел, куда оленуху увел?» Потом быстрые, легкие, едва слышные шаги удалились в сторону леса, откуда раздался еще один обвинительный выкрик.
Переживания дня, запахи и ощущения нового места, а затем еще ночное появление бабки Ефросиньи перемешались в константиновой голове. Сонливость отступила, безликий гостевой вагончик показался уютным, хотелось беседовать о чем-нибудь важном и личном.
— Ты о чем с дедом Горностаем говорил? — адресовал Сергею свой вопрос Константин.
Сергей промолчал.
— Не расскажешь?
— Да так, нечего рассказывать, о жизни говорили.
— Ну, ладно.
Длинная пауза разнесла друзей по берегам широкой реки одинокого раздумья.
— О чем там было, я рассказывать не буду, а своими словами одну мысль передам. Мне это показалось важным. — Первым нарушил тишину Сергей. — Вот, ты знаешь, кто ты?
— В каком смысле?
— В прямом. Кто ты?
— Не знаю. — Константин вспомнил свою раздражающую людей неспособность коротко сказать о себе и немного загрустил.
— Это хорошо бы знать, — Сергей иногда становился до неприятности нравоучительным. — Вот представь: растет большая сосна. От земли до неба. Мировое дерево. У кого-то это ясень, у кого-то, наверное, баобаб. Да ты сам знаешь, оно во многих мифах есть. Здесь это сосна, очень большая сосна, верхушкой достает до Полярной звезды, корнями оплела подземный мир. На этой сосне живут разные звери: есть медведи, есть олени, волки, лисы. Есть птицы, лягушки, мыши, змеи, черви. Все вместе. Скачут, ползают, порхают по веткам. Может быть, меняют ветки, но по своей собственной потребности, а не потому, что так нужно начальству или у соседского зайца машина покруче. Кто-то на этом дереве, например, белка. Но, при этом он всю жизнь думал, что он — лиса или медведь, и вел себя соответственно. Постоянно ошибался, делал не то и не так, потому что он — не лиса и не медведь, а белка. А у белки жизнь должна быть как у белки, иначе получается путаница и разочарование. От этого и проблемы у людей, что они не знают, кто они, и пытаются быть кем-то другим.
Константин представил солидного Сергея, каким недавно видел его в парной — розового и распаренного, скачущего по веткам с большой кедровой шишкой в зубах, и заулыбался от несуразности возникшей в воображении картинки. И еще ему стало легко от мудрой простоты пересказанного Сергеем наивного, в сущности — совсем детского, но при этом — очень правильного объяснения, как будто теперь все обидные жизненные случайности прекратятся, а понимание скрытой от торопливых городских глаз сути жизни станет основанием новой упорядоченности и достоинства. С этими мыслями Константина затянуло в сон, а когда он через мгновение вынырнул из небытия, то противно пищал электронный будильник на батарейке и нужно было вставать, собираться, выходить на утренний холод под низкое, забитое серой накипью небо.
В вертолете, взлетевшем утром с буровой, закладывало уши от грохота. Разговаривать было затруднительно. Зинаида смотрела в сторону. Сергей откинулся на жесткой скамейке, прислонившись к чему-то, похожему на смотанную в рулон сеть, и закрыл глаза. Опустив голову и болтая ей вслед за рывками вертолета, неожиданно для себя, Константин опять заснул.
Ему виделся чудный цветной сон, как будто он летел на лихом и прозрачном воздушном аппарате, на виражах вжимавшим Константиново лицо в стекло большого, как у батискафа, иллюминатора. Внизу расстилались тянущиеся до горизонта болота с тысячами маленьких озер. Пахло вертолетным горючим, багульником и мхом. Сбоку от аппарата парила бабка Ефросинья в своем белом с розами, завязанном под подбородком платочке, босиком и с длинным ружьем за плечами. Ветер дергал ее платье в мелкий цветочек, болтал свисающим с шеи оберегом. Две утки, спокойно и величаво, как они никогда не летают, взмахивали крыльями, держа друг друга в поле зрения и стараясь по дуге облететь бабку с ее оружием. Дрыгая босыми ногами в растянутом трико, бабка ловко маневрировала в воздухе и что-то выкрикивала, но что именно — разобрать из-за шума было невозможно. Во сне Константин знал, что бабка обидно обзывалась на медведя и угрожала ему расправой. Воздушный аппарат сносило в сторону и разворачивало, открывая для взгляда стоящую далеко на горизонте огромную, яркую, изнутри светящуюся медом сосну. На ветках дерева, свесив хвосты, рядком сидели разные животные. Где-то там, среди них, были горностай и белка. Константин пытался разглядеть себя, но сообразил, что он летит, прилипший к иллюминатору батискафа, и потому на дереве его не видно. Внизу, там, где ствол сосны уходил под землю, на берегу извилистой реки бурый медведь приветливо махал лапой, одновременно показывая бабке Ефросинье коряво сложенные фигушки. Белая красивая оленуха стояла рядом с медведем и глядела на него влюбленными коровьими глазами. «Они поженятся», — со своего места кричал, оборачиваясь, пилот воздушного аппарата, смеялся и показывал поднятый вверх большой палец. Понимая направленный вверх палец как команду, хрустальный батискаф взлетал все выше и выше: речка, медведь, белая оленуха, летящая бабка остались далеко внизу. Становилось холодно. Над истончающимся куполом неба пульсировал небесный огонь, строго и сочувственно глядящий на Константина беладонновыми глазами врубелевских богородиц.