Год за годом всё то же:
Обезьяна толпу потешает
В маске обезьяны
Мацуо Басё
— Это же какая-то картина Пикассо, а не лицо! Как с таким показаться на улице?
Зеркало не пожелало льстить ей, как в известной пушкинской сказке, но осталось совершенно безразличным к её отрывистым возгласам.
Всё как всегда: понедельник начинается в субботу, и утро без всякой надежды. Без всякой надежды, повторили ещё не накрашенные губы, без какой-либо уверенности в завтрашнем дне.
А, впрочем, можем ли мы знать, что такое этот завтрашний день? И если мы совершенно не знаем, что это такое, о какой уверенности можно говорить? Завтрашний день — это то, что никогда не наступит, ибо то, что наступает, зовется «сегодня». Каждое сегодня наступает — по фронту и, заходя с флангов, наступает на пятки, когда стоишь вот так перед зеркалом, от всего мира отвернувшись, и смотришь уже не в себя — в никуда.
Обыкновенная повседневная болтовня, необходимая лишь для того, чтобы ещё какое-то время не включать мозги и не погружаться в будничные хлопоты.
Муж, называющий себя так на вполне законном основании, временно недоступен — с головой погружён в медитацию. Не дай Бог отвлечь его от этого богоугодного дела. Тоже мне дело! Какие вообще могут быть «занятия» у практикующих недеяние?! Он сейчас мало чем отличается от комнатного растения. Разве что размерами и полной неспособностью к фотосинтезу. Неужели он и вправду рассчитывает таким вот путём прийти к просветлению, — каждое утро усаживаясь на неприбранной постели, складывая ноги калачиком и на полчаса впадая в тупое безразличие с совершенно идиотским выражением лица!
— В прошлый раз почти получилось… дошёл до практически полного опустошения сознания… минут восемь, не меньше, продержался. Сижу неподвижно, как изваяние, изо всех сил подавляю свое суетливое воображение, а сам думаю: «Вот сейчас какая-нибудь ерунда обязательно отвлечёт и выведет меня из транса». И тут ты, как назло, окликнула меня.
— И ты прокручивал всё это в голове? И какой-то мой оклик свёл на нет все твои потуги вот так, с утра пораньше, взять да и достичь просветления? Раз — и всё! И уже там — в Нирване! Бедненький ты мой! Брось и думать о медитации. Не тешь себя иллюзиями. Йог из тебя, как из меня Майя Плисецкая.
— Ты не успокоишься, пока не задушишь на корню все мои начинания, — в его словах не было и тени иронии, а взгляд сквозь толстые линзы квадратных очков не таил обиды. — Вот так же ты не верила в мой талант рисовальщика. Это из-за тебя я не послал тогда свои работы на конкурс в Глазго. А ведь у меня было, как минимум, четыре превосходных акварели.
— Сладенький, ну будет тебе дуться!
— Вот всегда ты так. С тобой невозможно серьёзно разговаривать.
— И не надо. Я же у тебя дурочка.
— Вечно ёрничаешь.
— Кончай, малыш. Утренняя разминка окончена. Пора переходить к водным процедурам.
Он снял очки, швырнул их на кровать и, оскорблено сопя, побрёл в ванную.
Сумма всех ежедневных усилий равняется нулю. Не нужно быть философом, чтобы однажды понять это. И дело не в том, что всё равно одиноко, и всё равно умирать, просто ноль — это точка отсчёта и исхода, начало, в котором конец, и конец, в котором начало.
Сойти на нет. Как это? Ведь иной раз трудно даже заткнуться, и просто побыть в тишине наедине с переполняющей тебя гнилью.
Он стоял в ванной, как оглушённый, не включая воду и уже который раз проводя пальцем по лезвию бритвы. Вот так же на кухне он мог в течение нескольких минут «проверять остроту ножа». Неужели, действительно есть такие люди, что способны перерезать себе или кому-нибудь глотку? Откуда берётся их решимость? Тут вон палец поранишь по неосторожности и кажешься себе хрупким, как Егорова игрушка, и хочется, чтобы тебя пожалели, подули на ранку: «До свадьбы заживёт!» Свадьба давно позади (не дай Бог ещё раз пережить такое…), а все раны ноют пуще прежнего и не собираются в ближайшее время затягиваться. Да включи же воду, наконец! Начни действовать, размазня!
Она с ним ещё наплачется, это он ей гарантирует. А кто заставлял создавать очередную ячейку общества? Кто просил втискивать свой яйцеклад в эту тесную ячейку? Здесь вам не пастбище, а книгохранилище! Размножаться нужно на просторе, и для этого пригодны резвые молодые жеребцы, а не лысеющие эстеты!
Теперь вот живи со мной, козлом, в малосемейке. И не жалуйся на судьбу: ты сама этого хотела!
— Сколько можно бесцельно торчать в ванной?! Ты бы хоть воду включил для видимости!
И так изо дня в день — одна и та же хрень…
— Я уже начал лысеть на нервной почве от этого постоянного стресса.
— Лысеешь ты не потому. Не мой так часто голову и не выливай себе на плешь за раз полфлакона — шампунь концентрированный. Вредно для волос.
— Я преподаю эстетику и не могу позволить себе появиться перед аудиторией с жирной засаленной шевелюрой.
— Меры ты ни в чём не знаешь, а потом жалуешься.
— Это я-то жалуюсь?
— Ты. А кто же?
— Я констатирую.
— Ты ноешь.
— Да как тут не ныть, когда ты жалишь, точно овод?! Тут и Ной библейский заноет.
— Ной мог позволить себе ныть, он ковчег построил. А ты, похоже, к сорока годам надорвался под тяжестью ежедневного недеяния.
— Опять язвишь? Язва.
— Перестану язвить, ты на следующее же утро забудешь выйти из медитации.
— Ты прекратишь когда-нибудь?!
— Когда ты ныть перестанешь с утра пораньше.
— Сколько раз говорить, я не ною! Я анализирую. Рассуждаю.
— Вот именно, ноешь или, не дай Бог, верещишь, как потерпевший.
— Невозможно с тобой разговаривать.
— А ты помолчи. Или твоё слово всегда должно быть последним?
— Сама же провоцируешь!
— Я? Вовсе нет. Я вообще молчала и тебя не трогала. Нужно сто лет.
Где же Егорово свидетельство? Вместо искомого документа она наткнулась на медицинскую справку, перечитывая которую, покатывалась со смеху ещё прошлым летом: «Укушен собственным котом. Претензий к коту не имеет». Как же надо ошалеть от ежедневного конвейера больных жалобщиков, чтобы написать такое!
Анисим давно махнул на них, малохольных, лапой и часами спит на балконе. Там у него птички, свежий воздух, а тут — две гадюки в серпентарии. Даже ест теперь под открытым небом и морду не кажет в комнату. Она поставила перед жирным пушистым котом миску с ухой и прикрыла балконную дверь.
— Как ты мог, не предупредив меня, пригласить в наш бедлам совершенно незнакомых мне людей да ещё в такое раннее время?
Взвелась как бестия.
— Это для тебя 11 часов дня — раннее время. Все нормальные люди уже давно занимаются делом, вместо того, чтобы шататься по квартире в полуголом виде.
— Он ещё и поучает меня! Да ты туп, как валенок, если не понимаешь элементарных вещей! Живёшь не первый год с женщиной и позволяешь себе такое! Ни одна нормальная баба не пожелает, чтобы на неё с утра пораньше пялились какие-то молокососы! Мне два часа требуется только на то, чтобы привести себя в порядок… а этот кошмар в комнате? Тебе самому не стыдно приводить сюда учеников? Как же твоя хваленая репутация? Или ты соскучился по пылесосу и прямо сейчас примешься за уборку?
— Я с ребятами пообщаюсь на кухне, а ты можешь делать, что хочешь, хоть в постели валяйся, никто на тебя пялиться не будет… вот только трусы свои убери с полотенцесушителя — вдруг кому-то из гостей потребуется зайти в ванную комнату…
— Как же ты меня раздражаешь! Убила бы тебя, задушила бы этими самыми трусами…
— Не льсти себе, ты же не первый год комплексуешь из-за своих узких бедёр… твоими трусами можно разве что котёнка задушить …
— А ты дай в газете объявление «Ищу толстую задницу», если моей недостаточно. Может, кто откликнется, перепадет тебе какая-нибудь габаритная жопа, а чем тебя потом придушить, я найду…
— Там ещё на выварке твои колготки…
— Вот-вот, лучше колготками, чтобы наверняка!
Нелепая и скомканная прелюдия. Зачем собирать раньше времени постель, если это может случиться вдруг, без какого-либо перехода, после очередной перебранки? С большей вероятностью в условиях ощутимого дефицита времени. Особенно подстёгивает запланированный визит гостей. Раздвинуть колени — дело нехитрое, а ты попробуй вот так заведись с пол-оборота. Думаешь, легко захотеть тебя по первому зову посреди этой рутины, да ещё когда ты всеми доступными средствами вытравливаешь и гасишь последние остатки нашей убогой «романтики»? Будешь мне тут выступать. Худая как щепка. Куда всё девалось?! Сейчас ты узнаешь, кто в доме хозяин…
— Почему ты всегда в такие моменты молчишь и даже в глаза мне не смотришь? Сказал бы хоть слово ласковое…
— Сладкий шербет моих чресл…
— Не смешно.
— Ты смеёшься только от щекотки.
— Такая я у тебя… механическая кукла…
— Что-то не так? Почему скисла?
— Всё как обычно. Главное по времени уложились.
— А чего ты хотела? Скажи спасибо, что я вообще затеваю этот сыр-бор с бухты-барахты, после очередной порции твоего яда.
— Мог бы ничего не затевать. Не пришлось бы лишний раз тащиться в ванную.
— А ты не тащись. Да пропахнет жена запахом мужа своего.
— Может, мне и не одеваться?
— Не одевайся. Будет на что пацанам посмотреть. Очень познавательно. Тем паче, один ещё девственник.
— Правда? А не заняться ли мне им, чтобы было не так скучно?
— Не перестарайся только.
Муторно. Где их предел? За какой чертой — необратимость? В какой миг они поймут, что продолжать этот бред вдвоём невозможно, и что всё уже кончено?
Словно скользкий протухший желток вывалился из почерневшей скорлупы. Захотелось поплотнее свести колени. Зажмуриться. Выплюнуть багровый сгусток.
Срочно нужна сигарета — только с ней за компанию можно умиротворенно помолчать — без натянутости и фиги в кармане. Раньше он запрещал ей курить, жаловался, что она медленно травит его никотином, а в первые годы сожительства даже выгонял на лестничную клетку. К мусоропроводу. Она вспомнила, как когда-то, в другой жизни стояла и нервно курила, пуская сигаретный дым в вытяжное отверстие газовой колонки. Только бы он не вошёл и не разорался! И в то же время хотелось, чтобы он ворвался и застал её на месте преступления, а потом, как нередко бывало, после долгих громыханий, наказал по всей строгости… Ведь она его любила…
Японский писатель Акутагава сравнил человеческую жизнь с коробком спичек. Относиться к ней серьёзно глупо, несерьёзно — опасно. А с чем сравнить супружескую жизнь? С дрянной сигаретой. И противно, привкус во рту отвратительный, и не бросишь — привычка.
Окурок полетел за окно. Их там много таких на цветочной клумбе.
Когда открылась дверь, и с порога заулыбалась его жена — не красавица, но, пожалуй, мила, вот только в глазах что-то жёсткое и неприятно-насмешливое, — я сразу понял: нам не следовало приходить. Мы, конечно, припёрлись по предварительной договорённости, но неожиданно наш визит обернулся грубым и подлым вторжением. Как будто мы вероломно нарушили пакт о ненападении. Об этом говорила не подчёркнуто-приветливая мина хозяйки, но прихожая, явно не желавшая впускать нас. Какие-то враждебные флюиды витали в воздухе. Две старые коробки из-под обуви показались мне гробиками несчастных лилипутов, за которыми вот-вот явится погребальная процессия. Два миниатюрных человечка проживали здесь и скончались перед самым нашим приходом. Мы могли бы помочь перенести на самое маленькое в мире кладбище их скорбные останки, но вместо этого облачили стопы свои в мягкие тапочки и продолжили наступление.
Вид у него был какой-то помятый. Вот так и должен, наверное, выглядеть преподаватель эстетики в домашней обстановке: изнурённый постоянной борьбой с рутиной и несовершенствами быта, в зародыше убивающими прекрасное.
А в комнате можно убрать и получше… Характерное интеллигентское становище эпохи гниющего с головы социализма. Обои «под кирпич». Шаткая старенькая этажерка. Плетёный торшер в форме корзины, бросающий на стены и потолок густую сетчатую тень — включаешь вечером и чувствуешь себя добычей птицелова. Вечно раздвинутый диван. Книжные стеллажи от пола до потолка. Рядом с томиками Шекспира — подаренный друзьями-медиками череп в красной турецкой феске, привезённой из зарубежной командировки. Творческий беспорядок царит повсюду: как вокруг, так и в просвещённой голове хозяина…
Мы стояли, некоторое время не имея возможности сесть, пока он метался в поисках двух стульев. Один с грохотом притащил из кухни — с неудобным твёрдым сидением, на котором темнело кофейное пятнышко. Не люблю такие стулья — зад немеет, хочется поскорее встать и уйти.
Глаза стали жадно шарить по полке с художественными альбомами, и вот взгляд остановился на толстом корешке с именем Георга Гросса. Полистать бы. Я некоторое время представлял, как просматриваю вожделенный альбомчик, извлекая из памяти в хронологическом порядке все известные мне работы этого мастера. Зациклился на акварели 1918 года «Автопортрет с двумя проститутками». Интересно, кто ещё из художников изображал себя с эрегированным членом в момент семяизвержения? Мне стало неловко, что я в присутствии учителя думаю о таких вещах.
А он как раз уселся перед нами на диване, застеленном старым клетчатым пледом. Жена, которой мы не успели представиться, не назвавшая своё имя и умудрившаяся свести весь церемониал знакомства к одной краткой приветливой улыбке, лишь отстранившей её от нас, отправилась на кухню делать дежурный чай. Мы принесли пакет овсяного печенья, который ещё на пороге вручили ей.
— Что побудило тебя взять за основу композиции Клее? Дань моде? Или знакомство с очередным каталогом?
— Пауль Клее, мне кажется, как никто приблизился к пониманию…
— К пониманию чего?
— К пониманию… особенностей детского восприятия и самоощущения.
— Ты хорошо переводишь с немецкого?
— Да, неплохо.
— Признайся, что выдал сейчас переведённую и заученную фразу из буклета мюнхенской экспозиции «Пауль Клее: Ребёнок на перроне». Вырази то, что думаешь и чувствуешь, своими словами.
— Так ведь я не смогу сказать лучше.
— И не надо лучше, надо по-своему. Неблагодарное дело облекать свои мысли в чужие, да ещё и витиеватые фразы.
Кирилл потупился. Мне было обидно за него: старался парень, даже какую-то фразу мудрёную отыскал, перевёл, зазубрил… а ему за это — такой разнос.
— Конкурс, ребята, международный. Там не прокатит, как у нас, по старинке. Тамошним экспертам не штампы замызганные нужны, а что-то неожиданное, свежее, оригинальное; шанс победить имеет тот, кто проявит смелость и нетривиальность…
— Я вообще не понимаю, для чего нужно писать аннотацию к серии книжных иллюстраций, да ещё и с «обоснованием выбранного метода»… неужели недостаточно просто представить комиссии качественную графику?
— Не мы устанавливаем правила. Наша задача играть по ним и выиграть. Один из вас просто обязан вернуться призёром. А для этого необходимо, чтобы всё было на должном уровне: и работы ваши, и сопроводительный текст.
Кирилл пришёл с пухлой папкой иллюстраций к «Маленькому Принцу», выполненных в манере Пауля Клее. Положительно, из него выйдет сильный рисовальщик. Особенно хорошо получилась «Планета фонарщика» — аллегория вселенского одиночества и абсурда. И зачем, спрашивается, как-то объяснять, разжёвывать публике, «в чём состоял художественный замысел и посыл автора»? Разве каждый рисунок не скажет сам за себя всё, что может сказать?
— Мы с тобой, Кирилл, вот от чего должны отталкиваться. Жюри на три четверти состоит из членов уже довольно древнего протестантского союза. Это люди с развитым религиозным чувством и этическим сознанием, для них вопросы веры и нравственности на первом месте. Что если мы так начнём твою аннотацию: «Дитя — око Бога»? Нет, лучше так: «Ребёнок — глаз Бога…», впрочем, нет никакой разницы, всё равно на инглиш переводить… «Ребёнок — глаз Бога, снабжённый маленькими и слабыми человеческими руками. И любое детское творение чудесно сочетает в себе чистоту божественную и хрупкость человека. Такое соединение чистоты и хрупкости обнаруживается в пиктографических шедеврах Пауля Клее и в космической притче Антуана де Сент-Экзюпери; воссоздать это сочетание мы и попытались в нашем цикле». Всё успел записать?
— Вроде бы, успел.
— Дай-ка я сам перечитаю… Эгу… отлично. А главное кратко. Вот так и должно быть: три-четыре предложения, не больше… уложились.
— А как Вам сами рисунки?
— Рисовать в манере Клее очень сложно. Наверное, так же сложно, как имитировать стилистику детских рисунков. Можно подделывать Рембрандта, Веласкеса или даже Вермеера, но непосредственность и органичность ребёнка не подлежат сугубо техническому воспроизводству и противятся любой имитации. Вы видели, как отвратительно смотрятся актёры, пытающиеся подражать детской речи? Это по силам лишь восхитительной Рине Зелёной да, может быть, ещё паре-тройке мастеров. Чтобы избежать в таких экспериментах фальши, нужно самому, хотя бы отчасти, оставаться ребёнком…
Вместо прямого ответа на вопрос, он ударился в свои бесконечные разглагольствования. Толочь воду в ступе — привычка многих преподавателей.
— Пикассо, посетив выставку детских рисунков, сказал: «Когда я был в их возрасте, я мог писать как Рафаэль, но потребовалась целая жизнь, чтобы научиться рисовать как они». Словом, это непростая задача, Кирилл. Ты с ней справился. Молодец.
Кирилл отличается смешной особенностью — когда кто-нибудь хвалит его работы, у него обильно краснеют уши. Только оттопыренные уши — щёки при этом остаются бледными. Получив свою дозу поощрения, Кирюша прижал к груди папку с рисунками и, как полагается, побагровел ушами. Тщеславный малый. Я едва удержался от смеха, вспомнив, с какой уморительной гримасой изображал он недавно соло на гитаре, когда мы слушали «Rock-n-roll» и «Black dog» группы «Led Zeppelin». Мы частенько грезили вдвоём под звуки запиленных винилов: я представлял себя вокалистом Робертом Плантом и корчился, яростно открывая рот, а Кирилл входил в роль виртуозного Джимми Пейджа и терзал невидимые струны. Накануне визита был как раз такой сейшн.
Хозяйка принесла на подносе заварной чайник, три чашки, сахарницу и вазу с печеньем. Сама деликатность: дождалась паузы в нашей беседе, не стала прерывать своим появлением обстоятельную речь мужа-педагога.
Подошла моя очередь. Сделав глоток ещё горячего чая (терпеть не могу остывший чай, который приходится цедить в затянувшемся бестолковом разговоре!), я положил на свободный край стола перед учителем свою папку. На ней вызывающе грубыми буквами, безыскусно пародировавшими японские иероглифы, было выведено: «Кобо Абэ. Чужое лицо».
— Я старался рисовать в такой манере, чтобы хлёсткие, рассекающие линии напоминали келоидные рубцы, обильно покрывавшие лицо главного героя. Абэ сравнил их с полчищем омерзительных пиявок, что оккупировали обожжённую кожу. Я потратил не меньше недели и перевёл уйму бумаги, пока не выработал особый, режущий и ранящий штрих. А вот эти зачернения — не что иное, как дыры, упрятанные под бинтами и источающие гной.
Говорил я спокойно и уверенно, с расстановкой и, не отрываясь, смотрел на его жену — прямо в глаза, ибо решил, во что бы то ни стало, выдержать её испытующий взгляд. Она моргнула и потупилась первая. Не могу сказать, что эта мимолётная победа принесла мне глубокое удовлетворение.
Учителю мои работы показались «безобразными». Он не произнёс ничего подобного вслух, но я безошибочно прочёл это по выражению его лица, удивлённому и слегка брезгливому. Что ж, я знал заранее, всё так и будет. Как в романе Кобо Абэ. Уродство не следует обнажать — в лучшем случае напросишься на холодную вежливость и отстранённость.
— Мне очень долго не давалась иллюстрация к одному из ранних эпизодов романа, в котором персонаж вдруг осознаёт, что потеря лица лишила его способности с прежним умиротворением слушать любимую музыку Баха. Мелодия, изливавшаяся, как бальзам, вдруг зазвучала искажённо, сделалась невыносимо фальшивой, приторной, бесформенной и глупой. Вчера вечером меня посетила какая-то болезненная муза, и я нарисовал вот такие тлетворные жуткие ноты, постепенно превращающиеся в набухшие шрамы, в тех самых гнусных пиявок.
Я показал последний лист серии. Утончённый эстет на сей раз не сдержался и, отведя взгляд, воскликнул: «Это просто отвратительно! Что с тобой произошло? Ты рисовал так, словно тебя захватили в заложники и пообещали убить по завершении этого немыслимого художества!»
— А если бы и так? Разве приговорённый к смерти не имеет права на последнее самовыражение?
— Вот только не надо превращаться в демагога. У нас не будет возможности приставить тебя в качестве комментатора к твоим шедеврам. Всем непонятливым не объяснишь, почему на этих работах такой хаотичный и небрежный штрих.
— Он, если хотите, мотивирован!
— Чем?!
— Самим литературным материалом. Его содержанием и стилем.
— Я не читал роман Кобо Абэ. И таких нечитавших на выставке будет больше, чем ты думаешь. Да и в жюри, я уверен, мало ценителей современной японской прозы.
— Из-за этого я должен отказаться от своего замысла?
— Или от участия в конкурсе.
— Для меня это не самоцель. Есть в жизни задачи и поважнее.
— Обиделся? Напрасно.
— Вовсе нет. Просто я хочу донести свою идею.
— Дело не в идее. Дело в общем настрое, в том, что направляет твою руку. Нося в душе такую неприязнь к людям, ко всему человеческому, не следует и приниматься за наше скромное ремесло.
— Неужели вы не допускаете, что большим художником может руководить злоба или смертельная обида?
— Нет, — категорически ответил он. — Художник выше этого, потому что с детства влюблён в саму материю жизни, в каждую её складку, в каждую клеточку. Ему по силам преобразить любой видимый изъян в примечательную и милую глазу подробность живой или неживой фактуры. Для истинного художника даже загноившаяся рана — лишь деталь единого завораживающего орнамента…
Он перевёл дух, готовясь ко второй части монолога, и тут я перехватил её холодный насмешливый взгляд, которым она мгновенно окинула или даже окатила его. Как мне показалось, то была совсем недобрая усмешка. В ней чувствовалось какое-то необъяснимое презрение, и презрение это тихо торжествовало. Всего лишь снисходительный взгляд жены, хорошо, досконально знающей своего мужа со всеми его неискоренимыми слабостями и пороками… но вместе с тем по ту сторону привычной снисходительности — какая отстранённость и сколько презрения! Сколько холода, льда там, где Богом предусмотрена любовь! Или мне, злопыхателю, это только почудилось?
— Вспомни Дюрера. Как любовно вырисовывал он каждый волосок на шёрстке своего зайца, каждую травиночку, камешек, бугорок. В его линиях всегда есть благородство, чтобы он ни стремился посредством них запечатлеть.
При последних словах она отвернулась, и это был уже явный неприязненный жест. Чем так отвратило её упоминание нашего великолепного Альбрехта?
— Если следовать такой логике, художник мало чем отличается от косметолога. Лично мне противны камуфляж и украшательство. Вы уж меня извините.
Последняя моя реплика так и вовсе разозлила его. Он передал мне папку с кипой листов, даже не сложив их, чего требовали элементарная аккуратность и уважение к чужому труду. Подытожил:
— Думаю, нам больше нечего сказать друг другу по этому вопросу.
Я почувствовал, что буквально пришпилен её внимательно изучающими глазами и извиваюсь как гадкий осклизлый червяк. Она взяла реванш: ловко воспользовавшись замешательством, вернула мне мой наглый взгляд-в-упор — теперь уже я смущённо потупился. Самые низменные чувства вдруг всколыхнулись в моей душе. Я ненавидел Кирилла — этого конформиста, угадавшего направление ветра, сумевшего загодя угодить, потрафить вкусам святош и педофилов! Очередная подлейшая спекуляция на теме детской непорочности и чистоты! Да будет Вам известно, ребёнок отвратителен в своей природной жестокости, и все пороки взрослых представлены в нём в миниатюре, нет, в жалкой несмешной карикатуре! Мне хотелось ударить Кирилла в челюсть или, лучше, в ухо, чтобы на сей раз оно побагровело от боли. Хотелось соблазнить жену учителя, овладеть ею и увидеть, как её насмешливый взгляд вдруг затуманивается, лицо становится расслабленным, покорным, а затем искажается гримасой поспешного и непристойного удовольствия.
Моя физиономия не способна скрыть одолевающие меня эмоции. Сколько ни приучал себя к наружной невозмутимости, сколько ни расслаблял перед зеркалом лицевые мышцы — всё без толку. Увидев, как я помрачнел, учитель не замедлил прокомментировать внезапную перемену:
— Судя по твоему выражению, ты был бы рад прямо сейчас всех нас перерезать.
Тут вступилась она:
— Зачем так терроризировать молодого человека? Ведь у него явно есть талант, и ты не хуже меня это знаешь…
Раздался нетерпеливый звонок в дверь. Переглянувшись с мужем, она пошла открывать. В прихожей появилась раздражённая пожилая женщина с маленьким, что-то жужжавшим себе под нос ребёнком. Учитель не старался скрыть огорчённое удивление: глаза его вмиг потухли, как залитые остатками пива только что тлевшие угольки. Он, похоже, не ожидал столь раннего визита родительницы и не пришёл в восторг от преждевременного возвращения отпрыска. Планы на день были сорваны.
Бабушка вышла на сцену этого спектакля с одной единственной репликой: «Захомутали!». И ограничилась бы этой краткой фразой, когда бы не встретилась взглядом с невесткой. Что-то всё же побудило сварливую свекровь добавить, обдав нежеланную родственницу сдержанным презрением, совершенно необязательное: «Поработала бабушкой и хватит… не только у вас, но и у меня должен быть выходной!». Раздался жалобный писк ребёнка, которого она, резко дёрнув за руку, подтолкнула к комнате, расчищая себе дорогу.
— Чёрт возьми, мама, мы же договорились! — выбегая в прихожую, плаксиво воскликнул обиженный сын.
— С кем это вы договорились? Может быть, с Ариной Родионовной?
— С тобой, мама, с тобой!
— Я никому ничего не обещала. Я устала. Хватит с меня этой ночи. Уснуть не давал, играл в мышонка. И как я ещё не врезала ему, удивляюсь. Не сумели воспитать по-человечески, сами теперь расхлёбывайте…
— Откуда такая неприязнь?!
— Всё, чао.
Какая колоритная ультрасовременная бабуля! Не хочу возиться с внуками, и всё тут! Не нанималась. Крутитесь сами, как хотите.
А виноваты во всём, я считаю, изобретатели всевозможных омолаживающих средств. Нельзя искусственно продлевать женщинам молодость. Они совсем от рук отбиваются и забывают о своём биологическом предназначении. Женщине, которая желает подольше оставаться молодой, внуки не нужны и даже противопоказаны, ведь они напоминают ей о возрасте.
Учитель с пятилетним сыном вошёл в комнату, не глядя на нас, словно забыв на время о нашем присутствии. Ребёнок казался каким-то потерянным, заторможенным и бормотал что-то так тихо, что, на мой слух, даже уставший от жизни сверчок за печкой стрекочет и громче, и отчётливее.
Первым делом отец решил восстановить нарушенный миропорядок и развеселить своё отверженное чадо. Он затеял любимую многими детьми игру: один из родителей выкрикивает первую строчку нехитрого стихотворения — ребёнок подхватывает и со смехом выдаёт вторую.
Это кто такой красивый вдоль по улице идет? –
В ответ молчание. Пришлось продолжить самому:
Это я такой красивый вдоль по улице иду.
И с новым напором, приближаясь к маленькому молчуну:
Это кто такой везучий кошелек сейчас найдет?
Опять никакой реакции. Полное безразличие.
Это я такой везучий кошелек сейчас найду.
Дитя не спешило сменить угрюмую бледность на румянец очередной забавы. Затеянная отцом декламация не произвела ожидаемого эффекта.
Тогда учитель, быстро смирившись с поражением, отправился на кухню, где ещё раньше в расстроенных чувствах уединилась его жена. Вскоре до нас донеслось её с трудом подавляемое всхлипывание: «Как можно так относиться к своему внуку! Как будто он тебе неродной, как будто это какой-то дебил, от которого нужно поскорее избавиться!».
Между тем, оставшись без присмотра, ребёнок принялся настороженно изучать нас. Так разглядывают причудливые неодушевлённые объекты, непонятные массовому зрителю абстрактные картины или что-то ископаемое. Исследование длилось не дольше минуты. Утолив интерес, мальчик отвернулся от двух незнакомцев и некоторое время буравил взглядом солнечный блик на полу — островок невидимой нашему глазу жизни. В тот момент он напоминал внимательного и задумчивого кота, занятого изысканиями. Осторожно наступил на световое пятнышко и прислушался к своим ощущениям; затем ожесточённо, с силой топнул, вероятно, желая погасить его, как горстку тлеющей золы. И, не добившись результата, совершенно неожиданно, стремительно начал снимать с себя майку, шорты и вскоре разделся догола. Ему стало жарко, что и неудивительно: пекло в тот день вне всяких приличий. Однако в этом разоблачении было нечто болезненное. Я позволил себе усомниться в том, что умственное развитие мальчика соответствовало его возрасту.
— Это пупочек, пупочек… это пупочек, пу-почек, — несколько раз скороговоркой произнёс он, тыча пальцем в известное углубление. И снова окинул нас испытующим взглядом.
Закрытый глаз Бога спрятан там, куда указует младенческий перст. Однажды этот глаз откроется и испепелит нас всех — без разбора, без пощады. Холодно, холодно, холодно. Пусто, пусто, пусто. Страшно, страшно, страшно.
Из кухни вернулся учитель. «Зачем же ты разделся при всех? Поторопился. Это нужно делать в ванной. Пойдём, Егор, вода уже набралась». Он взял сына за руку и повёл в ванную. Приблизившись ко мне, Егор вдруг остановился и пристально-сурово посмотрел в мои глаза. Я узнал взгляд его матери. Вот только неприязнь была явной, не прикрытой иронической насмешкой.
— У тебя глисты, — выдал он мне. Вскоре из домашнего лягушатника до нас донеслись звуки расплёскиваемой воды.
Мы с Кириллом, оставленные хозяевами, сидели в некотором замешательстве. И находиться в самом эпицентре этой бурлящей семейной жизни казалось бестактностью, и уйти по-английски, не сказав слов благодарности учителю, было как-то неловко. Кирилл то и дело хватал со стола пустую чашку, забывая, что весь чай из неё уже вылакал. Я посматривал на часы.
Наконец, появилась жена. Сверкая невысохшими слезами, она, откровенно проигнорировав нас, отправилась на балкон. Там постояла недолгое время, но курить не стала, а лишь глядела в пространство, ограниченное близстоящими высотками. Перебросилась парой слов с какой-то домашней живностью, разомлевшей в своём солярии. Затем вошла в комнату в странном, я бы сказал, лихорадочном воодушевлении. В руке она держала длинную тонкую жердь с прикреплённой к ней новогодней маской обезьяны.
— А вот этой штукой мы отпугиваем ворон! — Она с непонятной гордостью вертела её; что за повод для энтузиазма? — Раньше по утрам невозможно было спать из-за их грая — слетались отовсюду и такой тут шмон устраивали! Целые полчища этой нечисти кружились над нашим балконом. А теперь вот обезьяна охраняет нас — вороны её боятся и держатся на почтительном расстоянии. Можно, по крайней мере, выспаться в выходные.
— Спасибо за чай, — никак не отреагировав на её краткий сценический монолог, сухо произнёс я и поднялся. — Нам пора. Позвольте откланяться.
— Да, полезная штуковина, — промямлил Кирилл, желая напоследок вежливо поддержать уже сошедшую на нет беседу. — Надо бы себе такую сделать.
— А тебе-то она на что? Тебя тоже навещают вороны?
— Да нет пока, слава Богу…
— Вот кому подобная вещица точно пригодилась бы, так это Эдгару По.
Мне вспомнились прославленные строки, но я, конечно, удержался от эксцентричной декламации.
Я воскликнул: «Ворон вещий! Птица ты иль дух зловещий!
Если только Бог над нами свод небесный распростер,
Мне скажи: душа, что бремя скорби здесь несет со всеми,
Там обнимет ли, в Эдеме, лучезарную Линор –
Ту святую, что в Эдеме ангелы зовут Линор?»
Каркнул Ворон: «Nevermore!»
Сомневаюсь, что хозяйке пришлась по душе такая кода, но я и не стремился завоевать её симпатию. Участие в конкурсе было мне заказано. Мой талант, ёжкин кот, окончательно захиреет в этой Богом забытой провинции!
Когда мы с Кириллом неспешно двигались к автобусной остановке, мне почудился пронзительный вопль обречённой на гибель или чем-то смертельно напуганной обезьяны. Я читал в одной страноведческой книжонке, что для японского слуха обезьяний крик, в особенности, осенью — символ глубокой невыразимой тоски.
Улица безлюдила. Мы протопали мимо стенда со свежей и яркой афишей «Шоу мыльных пузырей в Доме офицеров». Мир лопающихся пустот стремился затянуть нас в свою утробу.
Кирилл ударился в утомительные рассуждения о том, что мне не хватает элементарной дипломатичности, а человек, задумавший сделать карьеру в сфере искусства, обязательно должен быть дипломатом.
— Перед тобой закроются все двери из-за твоей эксцентрики.
— А перед тобой они никогда не откроются. Конформистам и соглашателям не место в искусстве.
На том и разъехались.
Я смотрюсь в твою боль, как в зеркало. Моя боль, отражённая в твоей и вновь вернувшаяся ко мне, становится всё сильнее и глубже, и, кажется, нарастает до бесконечности. Я не знаю, что это: ощутимый результат ампутации или имплантант, не желающий приживаться и отторгаемый всем моим естеством.
Ты спрашиваешь, можем ли мы начать всё с начала. Ты знаешь ответ: только ценой смерти. Только если мы договоримся и решим умереть одновременно, чтобы родиться для новой жизни, о которой, разумеется, не знаем ничего. Мы должны будем взять с собой Егора и Анисима, но у них, как ты прекрасно понимаешь, могут быть другие планы, и они предпочли бы совсем другой маршрут. А бросить их на произвол судьбы здесь, в окружении злобных старух и выживших из ума стариков, — это смахивает на самое подлое из предательств.
В таких случаях остаётся лишь вернуться в точку сингулярности.
Впрочем, у тебя есть свой женский козырь. Природа одарила тебя способностью бездумно размножаться, просто используя меня как подручный материал. Мальчик. Девочка. Мальчик. Девочка. Девочка. Двойняшки: мальчик и девочка.
Мне не остановить тебя, как и не воспрепятствовать очерёдному Большому Взрыву, что разнесёт к чертям нашу бутафорскую Вселенную. Что мои корчи и гримасы, заявки на гениальность и просветление, приступы вселенской любви, озарения и медитации перед твоим несокрушимым плодородием, перед заурядной бабьей плодовитостью, по причине которой Среднерусская возвышенность по-прежнему населена добропорядочными гражданами и форменными выродками!
Когда-то меня распирало от радостного осознания моих репродуктивных возможностей. Я был готов, как самец морского конька, вынашивать наших детёнышей. Готов был умереть для них, дабы они крепли и мужали, питаясь моей разлагающейся плотью. Всё для будущих поколений!
Теперь я обрюзг и обзавёлся пивным животиком; но среди жировых складок ты не найдёшь карман или сумку, скроенную специально для твоих икринок.
Не повторяй мне, что я устал раньше, чем решился действовать. Не тверди такое привычное «иди к чёрту», не старайся объяснить случившееся со мной кризисом среднего возраста. И не шантажируй больным ребёнком. Лучше просто молчи. Молчи как море, в безмолвии которого и величавый покой, и вероятность внезапной бури. Или как рыба, чей немигающий глаз напоминает мне перламутровая пуговица на твоей пижаме…
Всё как всегда: понедельник начинается в субботу, и нет никакой надежды на отдых. И самое бесполезное, вредное даже, занятие — жаловаться, увещевать или взывать, ведь стоит открыть рот или только подумать открыть рот, как ты покрываешься красными пятнами и кричишь, что не выдержишь этого, что однажды убьёшь нас с Егором в аффекте, а затем выбросишься с балкона… или просто ноешь. Отрежь мне язык, как Терей Филомеле. И позволь превратиться в ласточку или в соловку, чтобы мне остался лишь глупый щебет, такой как сейчас за окном: фьюить-фьюить-фьюить…
— …зайцев тоже едят. Их надо прятать. Я хочу, чтобы у меня был заяц.
Он сидел на кухне с Егором, поглощавшим самый сочный из возможных персиков и лепетавшим без умолку. За окном вовсю орудовал жаркий летний день; исходя горячим потом, безумцы, рискнувшие сунуться на улицу, перебирались в непрохладную, уже успевшую нагреться тень.
Она расположилась на краешке дивана, на котором ещё недавно восседал и менторским тоном вещал он — место было нагрето. Балконная дверь отражала соседний дом, где пожилая женщина что-то кричала из окна молодому мужчине, и насыщенно синий кусочек неба. Стёкла задребезжали, пролетел военный вертолёт. Внезапно в комнату ворвался Анисим — в его зубах трепетал только что пойманный голубь. Верный кот бросил добычу к ногам хозяйки. Умирающая птица ещё некоторое время била по ковру крылом, и вот затихла.
Завтра этот хищник принесёт с балкона подбитый им боевой вертолёт. Пора привыкать к трофеям и жертвам: войну обещают со дня на день.
Так было и будет всегда. Всё ещё не раз повторится. Ибо колесо Сансары не остановишь. Ибо мир, как точно выразился кто-то, полон любви, вины и отчаянья.