ПУШКИН И СОВРЕМЕННЫЕ МЫ
На имени главного классика лежит такое количество имперского, гимназического, академического, советского, антисоветского, юмористического, анекдотического глянца и елея, что живого Пушкина почувствовать невероятно сложно — нужно вырваться из контекста.
Непосредственность детского восприятия — один из мифов человеческого сознания, и на современного ребёнка сказки Пушкина будут производить гораздо меньшее впечатление, чем мультфильмы про черепашек ниндзя — а вопрос о качестве тут не стоит, как он вообще снят в мире современных культурных мемов
Жизнь речи, языка также подвержена старению, как и бытие каждого земного существа — или общества, явления; и изначальная млечность, духовная питательность пушкинской речи поддаётся восприятию только при способности абстрагироваться от современности с её компьютерно-денежно-торгашеским языком и патологической ставке на жизнь внешнюю, мелькающую, мимолётную.
Люди, живущие так, будто смерти нет, жаждущие всего и сразу, не способны чувствовать высоты речи, её благородство, её горные красоты.
В определённом смысле не Пушкин устарел, а мы обветшали душами.
Вечность не знает временнЫх сроков, включая в свои плавные потоки образцы лучших сияний человеческого творчества (об ангельском нам ничего не известно, увы). Предположить, что слишком земной и сильно любящий многогрешное житьё Пушкин был близок к ангелам так же сложно, как вовлечься в беседу с оными; тем не менее, какие силы диктовали классику тексты, нам остаётся безвестным.
Имея в виду наше нынешнее житьё, остаётся сожалеть только, что поэзия Пушкина являясь источником официальных, фальшивых юбиляций, не воспринимается, как источник света достаточно большим числом представителей последних поколений, что могло бы осветить и осветлить жизнь, избавляя её от пошлости, суетности, чрезмерного эгоизма.
СУММА СУММ ДМИТРИЯ МЕРЕЖКОВСКОГО
Жильные, стволовые, адские повороты логичной мысли (о! они могут быть какими угодно), — но в стихах мысль декларирована с сухою чёткостью: точно бумага стала черна и просыпали по ней дорожку стрептоцидом слов:
Мне самого себя не жаль.
Я принимаю все дары Твои, о, Боже.
Но кажется порой, что радость и печаль,
И жизнь, и смерть — одно и то же.
Они вообще сухие — стихи Мережсковского; в них нет ничего избыточного — что хорошо и плохо одновременно: исключается буйство словесной живописи, но и мысль кристаллизуется так ясно, что никакая амбивалентность невозможна.
Для Мережковского характерна попытка осмысления смерти: через ужас, через квадраты крика и камеру внутренней боли:
Из преисподней вопию Я,
жалом смерти уязвленный:
Росу небесную Твою
Пошли в мой дух ожесточенный.
О, разумеется, танатология, как была весьма призрачной отраслью знания, так ей и остаётся; но в той же мере, в какой крылья Таната помавали над стихами символиста, и мера страха превращалась в кванты любопытства, что опять-таки заключалось в изысканные, строгие стихи.
Изысканность — всегда строгая дама, и сколь благосклонен её взор, столь же красивы стихи, а красоты была одним из кодов символизма.
Вектор устремлённости в будущее важен, как и обращение к прошлому, из которого, не давая чётких объяснений, что же такое настоящее, и растёт грядущее:
Мы бесконечно одиноки,
Богов покинутых жрецы.
Грядите, новые пророки!
Грядите, вещие певцы,
Еще неведомые миру!
Хотя воспоследовавшие певцы едва ли удовлетворили бы поэтическую жажду Мережковского…
…порою, кажется, не был ли он, несмотря на поэтические свои достижения, заблудившимся прозаиком?
Как полновесно возвышаются своды исторической трилогии «Христос и Антихрист»!
Как прописан Юлиан, отступивший в недра язычества, не понявший истин Распятого Сына Божия.
Сок и смак тогдашней жизни, кропотливо восстановленной, пропитывают страницы романа, словно становится домашней для всякого читающего такая древняя явь; и то же верно по отношению к эпохам Леонардо и Петра.
А «Вечные спутники», сборник статей Мережковского — помимо острого глаза и безупречного вкуса — отличаются и подлинностью любви: ибо нельзя же писать о них, вечных, столько значивших, иначе.
Строгость и точность, характерная для Мережковского-поэта, отражается и в прозе его, и в критике, и сложно окончательно определить, кто он в большей степени — Дмитрий Сергеевич Мережковский: скорее всего творчество его есть сумма сумм, каким и должно, в сущности, быть наследие подлинного писателя.
КАЛЛЫ СТИХОВ ВЛАДИМИРА НАБОКОВА
Строгие и изящные, что каллы, стихи Набокова, исполненные со свободою полёта бабочки, отчасти оранжерейны: не столько жизнь плещется в них, сколько плетутся литературные тени.
Но как красиво это плетение!
Отблески символизма, покорившего молодого Набокова, и муаровые вспышки акмеизма, где конкретика важнее ощущений…
Или — ощущения и есть основа всего?
Кто сказал, что стихи должны быть наполнены, переполнены, загромождены жизнью?
Пусть в них играет скрипками и органами литература — так чётче подчёркивается красота всего: каждого момента, бабочки, лета.
И вдруг — раскрываются лепестки боли и отчаяния, показывая сердцевину маленького шедевра:
Благодарю тебя, отчизна,
за злую даль благодарю!
Тобою полн, тобой не признан,
я сам с собою говорю.
И в разговоре каждой ночи
сама душа не разберёт,
моё ль безумие бормочет,
твоя ли музыка растёт…
Ибо таинственный рост музыки и есть сущность всякого стиха — музыки, обогащённой смыслом, умноженной на реальность, известную писателю, и только ему.
И вдруг — ритмы ломаются: «Кубы»… Кубизм раскалывает реальность собственными видениями, предлагая трактовку яви:
Сложим крылья наших видений.
Ночь. Друг на друга дома углами валятся.
Перешиблены тени.
Фонарь — сломанное пламя.
В комнате деревянный ветер косит
мебель. Зеркалу удержать трудно
стол, апельсины на подносе.
И лицо мое изумрудно.
Чёрный бархат стихов Набокова!
Узоры на шёлке таинственно мерцающих текстов…
Тайна в нежность окрашенных, вспыхивающих сложно составленными огнями слов.
Красиво.
Очень красиво.
Без красоты мир не просуществует и дня.
К СТОЛЕТИЮ ЛЕОНИДА АНДРЕЕВА
Крепкая, как соль, простота «Баргамота и Гараськи» — краткого, как формула, рассказа, где каждая фраза даёт характеристику персонажу, уточняя и углубляя общую картину.
Некогда бушевавшая верх-популярность Леонида Андреева, оправданная словесным мастерством и психологической изощрённостью.
Увиден ли Христос глазами Иуды? Или внутренним зрением большого писателя?
Скорее — второй вариант: есть нечто обжигающее в созданном образе Великого Учителя — точно в одном из звеньев цепочки реинкарнаций Андреев (вернее, тот, кем он был тогда) соприкасался со Христом.
«Жизнь Василия Фивейского», кипящая ярым пламенем словесной плазмы: страшно, сильно; вещее звучание не сглажено никакими иллюзиями.
«Сашка Жегулёв», некогда популярный роман, сейчас едва ли читается — уж больно дремучей кажется история про благородного разбойника, да и главный персонаж воспринимается весьма ходульно…
А вот многое из драматического наследия не тускнеет: блещут алмазной гранью реплики; возникают, входя в реальность, герои; страшный Анатэма вновь возникает грозным предвестьем грядущего…
Но главное, конечно, рассказы и повести; и в повествование о семи повешенных психологическое портретирование наслаивается на сострадание ко всем малым сим — столь вообще свойственное русской литературе…
…голос Леонида Андреева в которой не ослабел, какие бы ни лютовали вокруг времена, закручивая чёрные вихри денежного перца и подчиняя всех кондовым законам животного эгоизма.
МЛЕЧНАЯ МЕТАФИЗИКА ВАСИЛИЯ БЕЛОВА
Ложатся фразы в пазы друг другу, как тщательно обработанные плотником доски; ложатся без зазора, не вставить металлический предмет критики между ними.
Острый предмет.
Лодка плывёт — и человек, глядя в воду, видит, как гуляют по водным тропам горбатые окуни: большие, твёрдые, прохладные.
Изначальность воды плывёт, мерцая тишиною, жизнь тая и открывая, давшая некогда всю жизнь — изначальность воды.
Свежесть сна — и городские дебри, что откроются чуть позже в «Воспитание по доктору Споку» Белова: писателя столь от земли русской, сколь сама она — от древности славной силы.
…девчонка в летнем платье, стоящая на большелобом камне, зовущая сновидца; летняя отрада и успокоение, и — городская комната с привычным бардачком.
Плавно разматываются круги повествования — как будет оно ткаться на прялке старинной в этнографических очерках В. Белова, всю жизнь собиравшего бывальщины, песни, пословицы, предметы материального быта; словно и не поэтизирующего Север, но показывающего его таким, что любая поэтизация была бы избытком.
Закаты и восходы, как духовные веера простоты и смысла, простёртые над нами; деревенский, деревянный лад, как нечто, извлечённое из недр затонувшего Китежа.
Советский Китеж затонул окончательно, оставив по себе много замечательных свидетельств.
…песня, одиноко звучащая над водой.
И снова, как в словесном, чудесном фильме мелькают кадры «Привычного дела» — Иван Африканыч Дрынов, напившийся с трактористом Мишкой, едет на дровнях, да по пьяной лавочке не туда — беседуя с мерином Пармёном, не в ту деревню заворачивает, значит, в свою попадёт только к утру.
Привычное дело.
Дрянное, российской, такое обыденное, привычное дело — да что с ним поделать?
Жена родит девятого, а после родов тяжёлых — сразу на работу, пока не хватит удар от жизни на износ…
И вспоминает Африканыч гармонь — не успел научиться на басах играть, как отобрали за недоимки.
Страшно.
Привычно.
И родное всё — не выбросить из бесконечной метафизики жизни, не зачеркнуть.
Только и остаётся — упиваться волшебным, млеком жизни текущим языком, да вспоминать чудные, цветовые красоты северной земли…
ЦВЕТЫ И ЗВЁЗДЫ БЕЛЛЫ АХМАДУЛИНОЙ
Лепестки раскрываются, и каждый заключает в себе алхимическую тайну стиха, внешнее воплощение которой играет строгой и щедрой красотой.
Великолепие ахмадулинских корневых рифм тонко подчёркивает богатые возможности существительных, на которых и держится речь:
Так щедро август звёзды расточал.
Он так бездумно приступал к владенью,
и обращались лица ростовчан
и всех южан — навстречу их паденью.
Цветы, или звёзды организуют могучее строение стихов?
И то, и то, вероятно, ибо у них много общего — недаром астры срываются к нам со звёздных высот.
Поэзия Ахмадулиной — поэзия благодарности: за избыточность дара жизни, оправдывающего все невзгоды и неудачи с лихвою; за наличие судьбы — у каждого своей, причудливо огранённой, индивидуальной:
Я добрую благодарю судьбу.
Так падали мне на плечи созвездья,
как падают в заброшенном саду
сирени неопрятные соцветья.
Есть, вероятно, вещество поэзии: есть оно — неисследованное, очевидное, странное, роскошное; разлито в воздухе, сам эфир несёт его на лучащихся крылья, нужно только почувствовать, не говоря услышать его замечательное звучание…
Казалось, самой поэтессой владел детский, не уходящий по мере врастания в жизнь восторг от возможности писать стихи: солнечный дождь хлестал, и радостный, золотистый ветер приносил новые и новые образы.
В поэзии Ахмадулиной залегала богатая жила всеприемства, осознание реальности через много призм:
О боль, ты — мудрость. Суть решений
перед тобою так мелка,
и осеняет темный гений
глаз захворавшего зверька.
Именно так — через многие ступени, кажущиеся неодолимыми, достигаются вершины: в том числе и духовных лестниц.
(Духовность поэзии — помимо всего прочего — вытекает ещё и из ненужности её в реальности: такой материально конкретной, столь туго закрученной вокруг товарно-денежной оси).
Падают яблоки — в том числе драгоценных моментов бытия; зигзагами чертят воздух стрекозы; печальный Гамлет садится в кресло на дачной веранде и глядит в стремительные глаза поэтессы, слушающей бездны эфира.
Всё сходится в одной точке — а сумма оных определяет реальность — и запредельность, впрочем, — какие если и возможно истолковать, то только благодаря парусам стиха, надуваемого ветром судьбы.
РИТМЫ РАДОСТИ В ПОЭЗИИ РИММЫ КАЗАКОВОЙ
Она была популярна так, как ныне (и, вероятно, уже никогда) поэты не бывают; она была известна, как сейчас — не заслуживающие никакой известности представители шоу-бизнеса…
Она вибрировала вербеной на ветру, читая со сцены, выступая по телевизору, или радио; и стихи её вспыхивали великолепными, огненными веточками не зримого всемирного древа поэзии: вспыхивали, освещая души многим…
Волшебными лентами неслись, мерцали, разлетались её стихи, и памяти многих сохраняли и целиком их, и наиболее впечатляющие фрагменты…
Римма Казакова была по-хорошему наивной: той детской, чистой наивностью, оставить в сердце незамутнённой которую могут только очень светлые люди: люди, призванные светить другим: пусть стихами, какие ныне сведены по значимости (вернее, отсутствию оной) к филателии или аквариумистике.
А что?
И то, и то — хобби.
То, что стихи могут быть жизнью, могут наполнять жизнь солнцем, корректируя многое, что, увы, нельзя совсем исключить, в теперешних товарно-денежных отношениях не подразумевается.
Римма Казакова зажигала простые и ясные маленькие солнышки строк:
Будет дальняя дорога,
то в рассвет, а то в закат.
Будет давняя тревога —
и по картам, и без карт.Юность, парусник счастливый,
не простившись до конца,
то в приливы, то в отливы
тянет зрелые сердца.
Парусник плывёт по воде, и вместе — качается над бездной, как маятник вечности, чей счёт подлинности мы не узнаем никогда.
Парусники Риммы Казаковой всегда двигались согласно ветру надежды: именно такой надувал их подлинные поэтические паруса.
Ничего поддельного — всё на разрыв, и… только бы аорта выдержала.
Её — выдерживала; и тугие ритмы крови диктовали тугие и крепкие, радостью согретые, и горем прошитые (как же без него?) стихи…
Поляна, речка, лес сосновый
и очертания села.
Я по земле ступаю новой.
Я никогда здесь не была.Россия-мать! По-свойски строги,
размытым трактом семеня,
мы все клянем твои дороги,
кого-то третьего виня.Но, выйдя к деревеньке ближней,
проселочную грязь гребя,
вдруг понимаем: третий — лишний!
И все берем мы на себя…
О! умение брать на себя… не всё, но хоть что-то дорогого стоит: ибо поиск виноватого окрест продолжается всегда, выплёскиваясь за грани времён…
И нежность, и трепет дивный — такой перебегает по коже играющего жеребёнка — присущи стихам Казаковой о России, что столь же естественно, сколь и вызвало бы насмешку — у нынешних представителей литературной тусовки: мол, любить-то надо тех, кто гранты даёт, что уж там Россию…
Электричеством чуда, укреплённого страданием, звучат стихи Риммы Фёдоровны о любви:
Постарею, побелею,
как земля зимой.
Я тобой переболею,
ненаглядный мой.
Я тобой перетоскую, —
переворошу,
по тебе перетолкую,
что в себе ношу.
Вибрирует женская струна, и — вдруг кажется — вспыхивают такие дебри космоса, пронизанного любовью, — вспыхивают так, что дух захватывает от чтения стихов.
Как редко бывает сегодня.
Как бывает почти всегда, когда перечитываешь Р. Казакову.